ОЧЕРК ПЯТЫЙ Ордынцы в произведениях «куликовского цикла»

ОЧЕРК ПЯТЫЙ

Ордынцы в произведениях «куликовского цикла»

Осмысление Куликовской битвы стало одним из важнейших факторов русского общественного сознания. На протяжении многих десятилетий средневековые авторы возвращались к теме Мамаева побоища, с каждым разом пытаясь как можно подробнее рассказать о событиях 1380 года и по-своему объяснить характер произошедшего, дать оценки участникам Куликовской битвы и понять причины случившегося, определить значение русской победы над ордынцами и дальнейшие перспективы Руси. Отношение к победе Дмитрия Донского над Мамаем как к событию неординарному, в высшей степени знаменательному и предопределило интерес книжников (и их читателей) к сюжетам, связанным с разгромом монголо-татар на Куликовом поле. Проявлением такой заинтересованности стало появление многочисленных литературных откликов на произошедшее событие. Возникшие в разное время, в разных обстоятельствах, имевшие разные литературные судьбы «Задонщина», летописные повести, многочисленные редакции «Сказания о Мамаевом побоище» и составили т. н. «куликовский цикл».

Литературная история памятников «куликовского цикла»

Литературная история памятников «куликовского цикла» долгое время привлекает пристальное внимание исследователей. Однако сложный, подчас запутанный характер взаимоотношений текстов в большинстве случаев не позволяет прийти к однозначным заключениям как относительно тех или иных этапов истории текстов, так и относительно времени появления отдельных памятников цикла.

Наибольшие споры в науке вызывает литературная история поэтической «Задонщины». Она дошла в шести списках, однако только в двух из них текст произведения читается в полном виде[413].

По мнению исследователей, «текст «Задонщины» по всем спискам неустойчив, в каждом списке имеются индивидуальные, довольно существенные отличия, которые во многих случаях не позволяют решить вопрос, какой же текст был в их общем оригинале»[414]. В науке нет единого мнения относительно того, какой из дошедших вариантов «Задонщины» лучше всего передает первоначальный вид произведения. Согласно одной точке зрения, первоначальный текст отразился в самом раннем — Кирилло-Белозерском — списке, тогда как остальные списки относятся к поздней, пространной редакции памятника[415]. Как полагают другие исследователи, первоначальный вид произведения, наоборот, лучше передают пространные списки, краткий же Кирилло-Белозерский вариант явился всего лишь сокращением одного из пространных списков «Задонщины»[416].

В самой «Задонщине» или в каких?либо иных источниках информация о времени появления памятника отсутствует. Датировка произведения чаще всего опирается либо на содержащуюся в тексте информацию о тех или иных топонимах[417], либо на анализ т. н. «художественного своеобразия» произведения[418], либо на гипотетически выявляемые летописные источники «Задонщины»[419].

Разброс мнений относительно того, когда и в каких условиях мог появиться этот «поэтический отклик на события Куликовской битвы», достаточно велик. Часть исследователей полагает, что время составления «Задонщины» следует относить к концу 80-х годов XIV века, т. е. к ближайшему по отношению к описываемым в памятнике событиям времени[420]. Согласно другой точке зрения, возможность создания произведения «по горячим следам» сомнительна, что побуждает отодвинуть датировку памятника вплоть до середины — второй половины XV века, т. е. до времени, когда появился дошедший до нас Кирилло-Белозерский список «Задонщины»[421].

Впрочем, датировки, базирующиеся на тезисе о синхронности появления «Задонщины» времени существования упомянутых в тексте топонимов — городов Тырнов и Ургенч, которые были разрушены в конце XIV века (о них автор памятника говорит как о существующих), вряд ли могут быть признаны решающими. Дело в том что автор памятника действительно мог знать о разрушении указанных городов. Но при этом мог упомянуть о них как о существовавших в то время, когда разворачивается его повествование, т. е. в 1380 году[422].

Вместе с тем датировки, опирающиеся на изучение истории текста «Задонщины», также не дают пока однозначных данных о времени ее создания. Так, наиболее спорным в науке является вопрос о возможности обращения автора «Задонщины» к тексту пространной летописной Повести о Куликовской битве: в случае зависимости памятника от упомянутого летописного рассказа границы датировки сужаются до второй половины XV века[423].

При указанном разбросе мнений и шаткости доводов относительно времени создания произведения наиболее правильным считаем остановиться на точке зрения о возможности появления «Задонщины» в широкий временной промежуток от конца XIV до 70-80-х годов XV века, не настаивая при этом на более узких датировках памятника.

Летописные повести о Куликовской битве дошли до нас в кратком и пространном видах. Краткий рассказ «о великом побоище, иже на Дону»[424] сохранился в составе Сим., Рог. и Московско-Академического списка Суздальской летописи (в полном виде текст рассказа представлен в первых двух летописных памятниках).

Относительно времени составления краткого летописного рассказа о Куликовской битве единого мнения в науке не существует. Одни исследователи полагают, что текст повести мог возникнуть в рамках так называемого летописного «Свода 1408 года», откуда попал в Тр. и схожие летописи[425]. Другие же, обращая внимание на содержащиеся в рассказе текстуальные повторы, относят создание первоначального вида памятника к более раннему периоду — концу XIV века[426]. Вероятно, наиболее корректной является оценка краткой летописной Повести «о великом побоище, иже на Дону» в качестве памятника, появившегося в конце XIV — начале XV века и приобретшего окончательный, дошедший до нас вид в результате той летописной работы, которую вели составители «Свода 1408 года».

Древнейшие тексты пространной летописной повести дошли до нас в составе Новгородской IV (далее — HIV) и CI летописей[427]. Вопрос о датировке пространного варианта памятника до сих пор является дискуссионным, поскольку напрямую связан с датировкой летописных сводов, содержащих указанный вариант повести[428]. Большинство исследователей склоняются к тому, чтобы датировать появление повести промежутком между 10-ми и 40-ми годами XV века[429]. В качестве своего основного источника пространная Повесть воспользовалась кратким рассказом о Куликовской битве, дополнив его вставками из ряда других источников.

«Сказание о Мамаевом побоище» — наиболее поздний памятник «куликовского цикла» — дошел до нас в полуторастах списках. При этом ни один из списков не отражает первоначального текста «Сказания»[430]. Л. А. Дмитриев предложил разделить все известные списки на восемь редакций: Основную (далее — Осн.), Летописную (далее — Летоп.; текст редакции находится в списках Вологодско-Пермской летописи (далее — ВП)), Распространенную (далее — Распр.), Киприановскую (далее — Кипр.), редакцию летописца Хворостинина; западнорусскую переработку; редакцию, переходную к Синопсису; редакцию Синопсиса Иннокентия Гизеля[431].

Первое серьезное исследование литературной истории «Сказания» принадлежит С. К. Шамбинаго. Первоначально он полагал, что наиболее древний и близкий к первоначальному текст «Сказания» находится в Никоновской летописи (Кипр.)[432]. А. А. Шахматов, подвергнув это положение обоснованной критике, пришел к выводу, что первоначальный вид памятника восстанавливается на основе Осн. и Летоп.[433] С мнением о первоначальности Летоп. выступил А. Марков[434]. Впоследствии к этому мнению присоединился и сам С. К. Шамбинаго[435], а также более поздний исследователь памятника В. С. Мингалев[436]. Л. А. Дмитриев на основе исследования большинства дошедших списков, вслед за А. А. Шахматовым, высказался за то, что «текст «Сказания», наиболее близкий к первоначальному, сохранился в текстах Летоп. или Осн. редакций»; из двух указанных редакций, полагал исследователь, текст Осн. содержит чтения, более близкие к первоначальному виду памятника[437]. Точку зрения Л. А. Дмитриева относительно первичности внелетописной Осн., подкрепленную новыми аргументами М. А. Салминой[438], поддерживает большинство исследователей памятника[439].

Однако, исходя из того, что текст Осн., всего лишь близок к первоначальному, а не передает таковой полностью, считаю оправданным, вслед за B. А. Кучкиным, привлекать для решения задач настоящего исследования общие чтения трех наиболее ранних редакций Осн., Летоп. и Распр.[440]

В науке предлагались различные датировки «Сказания». Ряд исследователей относит создание памятника ко времени, близкому к описываемым в произведении событиям, т. е. к концу XIV — первой половине XV века[441]. Среди наиболее распространенных следует отметить гипотезу Л. А. Дмитриева, который датировал появление «Сказания» первой четвертью XV века[442]. Однако в последнее время большинство исследователей склоняется к более поздней датировке «Сказания»[443]. В. С. Мингалев датирует составление памятника 30-40-ми годами XVI века[444]. М. А. Салмина промежуток времени, когда могло появиться «Сказание», ограничивает концом 40-х годов XV (составление т. н. «Свода 1448 года» — основного источника «Сказания») и началом XVI века (время появления текста «Сказания» Летоп. в составе первой редакции ВП, отразившейся в Лондонском списке)[445]. Наиболее же удачной следует считать датировку, предложенную В. А. Кучкиным. Опровергнув основания, по которым Л. А. Дмитриев отнес появление памятника к первой четверти XV века, исследователь датировал «Сказание» временем «не ранее 1485 года, а скорее — началом XVI века»[446]. В последнее время датировку В. А. Кучкина уточнил Б. М. Клосс. По его мнению, первоначальный вариант «Сказания» был составлен коломенским епископом Митрофаном в 10-20-е годы XVI столетия[447].

Достоверность сообщаемой в «Сказании» информации по-разному оценивается в литературе. Ряд исследователей с доверием относится к сообщениям позднего рассказа о Куликовской битве, оценивая памятник как «выдающийся исторический документ»[448]. Другие же говорят о «недостоверности» большинства фактов, приводимых в «Сказании»[449]. Последняя точка зрения представляется более обоснованной: «Сказание», возникнув через столетие после описываемых событий, не могло достоверно изображать Мамаево побоище. Отраженные же в произведении сведения более ранних источников в преобразованном виде в основном восходят к дошедшим до нас рассказам о Куликовской битве. Кроме того, судя по всему, автор памятника и не ставил перед собой цели создать «достоверный отчет о Куликовской битве». Вероятнее всего, его задачи были иными.

Монголо-татары в «Задонщине»

Среди памятников «куликовского цикла» «Задонщина» занимает особое место. С одной стороны, указанное обстоятельство обусловлено ее непростой литературной историей, изучение которой до сих пор не позволяет сделать до конца обоснованные выводы о происхождении, времени составления и влиянии памятника на другие сочинения, посвященные Куликовской битве. С другой стороны, жанровое своеобразие «Задонщины», ее неоспоримая близость «Слову о полку Игореве» (является ли эта особенность результатом подражания «Слову», или, наоборот, автор последнего воспользовался «Задонщиной» в качестве источника для вдохновения — это другой вопрос) предопределили особое место «поэтического отклика» на события Куликовской битвы в истории древнерусской литературы[450].

Упоминания о татарах и Мамае в «Задонщине» достаточно лапидарны[451]. Наиболее часто встречающееся определение татар — «поганые», в единичных случаях они — «хинови»[452], «бусорманы»[453]. Сам Мамай постоянно именуется «поганым», лишь однажды он назван «супостатом» русских князей[454] и «безбожным»[455]. Также в ряде списков «Задонщины» Мамай именуется «царем»[456].

Немаловажно, что ряд присвоенных татарам эпитетов («поганые», «хинови») так или иначе перекликается с именованиями половцев в «Слове о полку Игореве»[457]. Судя по всему, указанное обстоятельство связано не только с текстуальной близостью обоих памятников, но и с вполне осознанным со стороны автора «Задонщины» отождествлением двух «поганых» народов — половцев и татар[458]. Вряд ли можно согласиться с мнением Д. С. Лихачева, полагавшим, что в «Задонщине» присутствует «настойчивое именование половцами… татар»[459]. Отождествление войска Мамая с половцами происходит в завуалированной форме: по крайней мере, ни в одном из списков «Задонщины» татары не названы напрямую «половцами», хотя подобное именование «поганых», судя по текстам краткой и пространной летописных повестей о Куликовской битве, а также «Сказания о Мамаевом побоище», было широко распространено[460]. Как пишет А. А. Горский, «отождествление (татар с половцами. — В. Р.) было естественным для русского человека конца XIV века, и не только потому, что половцы составляли значительную часть населения Золотой Орды, но и потому, что оно соответствовало историческим представлениям, бытовавшим в Древней Руси» (курсив наш. — В. Р.). По мнению исследователя, истоки подобных взглядов на татар следует искать в том представлении о сущности «поганых» вообще, которое, в свою очередь, долгое время опиралось на «Откровение» Мефодия Патарского и согласно которому приходящие на Русь восточные народы ассоциировались с потомками Измаила. К этим легендарным «измаильтянам» относились одновременно и половцы, и татары[461]. Вероятно, автор первоначального текста «Задонщины», а вслед за ним и составители всех ее списков, последовательно избегавшие прямых именований татар «половцами», имели на это свои причины.

Косвенным подтверждением связи татар с половцами служат указания автора «Задонщины» на то, что события Куликовской битвы происходят в «половецкой земле»[462], а также его исторические экскурсы, посвященные рассказу о легендарном прошлом «поганых».

Согласно «Задонщине», «хиновя поганые татаровы бусормановя» происходят от «восточной страны», от «жребия Симова, сына Ноева». Именно они («те бо»), по мнению автора, «на реке на Каяле одолеша родъ Афетов» (т. е. Русь, поскольку, как полагает книжник, «Русь преславная» «родися» от «Афета, сына Ноева»), «и оттоле Руская земля седить невесела»[463]. В «Задонщине» указание на реку Каялу вступает в явную перекличку с упомянутой в памятнике «Калатьской ратью», под которой, судя по всему, подразумевается битва на Калке[464].

Подобное сближение событий на Каяле и на Калке позволило А. В. Соловьеву сделать вывод о том, что «Куликовская битва рассматривалась… в «Задонщине» как реванш за поражение, понесенное войсками Игоря Святославича на реке Каяле, сознательно отождествляемой автором «Задонщины» с рекой Калкой, поражение русских на которой явилось первым этапом завоевания Руси татарами»[465]. По мнению же А. А. Горского, отождествление татар с половцами явилось результатом того, что «в «Задонщине» на широком историческом фоне подводится итог борьбы с нашествиями кочевых языческих народов («хиновы»)»[466].

Судя по всему, действительно именно с целью рассказа о борьбе с «погаными» вообще[467] — половцами и татарами, рассматриваемыми в качестве народов, происходящих «от жребия Симова», но этнически неидентичных, — связан отказ автора называть татар «половцами». Наслоение названий существенно затрудняло бы достижение поставленной цели: автор «Задонщины», вероятно, полагал, что в этом случае читателю было бы не совсем понятно, о каких «половцах» идет речь — о тех реальных, которые победили русских в 1185 году, или о тех, на которых он лишь перенес указанный этноним и с которыми русские сражались в 1223 и 1380 годах.

Цели нашествия татар автор «Задонщины» определяет в предельно общем виде: «поганые» идут «на Рускую землю»[468]. В некоторых местах повествования автор в образной форме как бы конкретизирует цели татар: те «поля руские наступают и вотчину отнимают»[469]; в случае удачного исхода нашествия «испрашивают» у русских «выход» (разбитые Дмитрием Ивановичем татары сокрушаются о том, что впредь «в Русь ратию нам не хаживать, а выхода нам у руских людей не прашивать»[470]).

Косвенно на цели «поганых» указывают упоминания того, за что сражаются русские. В «Задонщине» цели воинов Дмитрия Ивановича определены: это — Русская земля и православная вера (впрочем, иногда к призывам защищать «землю Русскую» и «православную веру» добавляется призыв постоять «за обиду» великого князя)[471]. По мнению А. А. Горского, «рефрены» «за землю за Рускую и за веру християньскую» «содержались уже в первоначальном, авторском тексте «Задонщины»» или же («теоретически можно предположить») «у всех сохранившихся списков был один протограф, созданный позже»; к нему и восходят указанные «рефрены»[472]. Если появление призывов воевать «за землю Русскую» и «за обиды» А. А. Горский связывает с обращением автора «Задонщины» к тексту «Слова», то призыв стоять «за веру христианскую» восходит, по мнению исследователя, к более поздней эпохе — ко времени после Батыева нашествия[473]. «Наиболее раннее отождествление «земли Русской» и «веры христианской» можно усмотреть, — полагает А. А. Горский, — в «Слове о погибели Русской земли», поэтическом отклике на нашествие Батыя на Северо-Восточную Русь». Однако если в «Слове о погибели» указанные понятия «выступают как синонимы, но еще не стоят рядом», то в «Задонщине» «происходит их соединение в едином призыве»[474]. Таким образом, делает вывод исследователь, «в эпоху Куликовской битвы рядом со светской концепцией защиты «Русской земли» (сохранившей ведущее значение) встала концепция защиты христианской веры»[475].

Несмотря на несомненную ценность замечаний А. А. Горского, ряд наблюдений исследователя нуждается в корректировке. В частности, представляется не до конца обоснованной оговорка ученого о несоединимости понятий «Русская земля» и «христианская вера» в «Слове о погибели Русской земли». В этом памятнике оба понятия выступают как раз в качестве синонимов (на это указывает и А. А. Горский, впрочем, добавляя малопонятную формулировку о том, что указанные «синонимы» «еще не стояли рядом»), причем синонимов возможно, носящих взаимозаменяющий характер: «всего еси испольнена земля Руская, о правоверьная вера хрестияньская!» — восклицает автор «Слова о погибели»[476]. Поэтому можно предположить, что и в «Задонщине» понятия «Русская земля» и «христианская вера» выступают не просто в качестве составных частей единого призыва, но также в качестве семантически близких феноменов. Еще Г. П. Федотов, изучавший русские духовные стихи, обратил внимание на то, что для певца духовных стихов «нет… христианской страны, которая не была бы… «Русской землей»»[477]. Это наблюдение Г. П. Федотова уже на материале летописных памятников подкрепил И. Н. Данилевский. По мнению исследователя, под термином «Русская земля» древнерусские книжники «имели в виду этноконфессиональную общность, именуемую сейчас термином «православный»»[478]. Как показал А. И. Клибанов, «в формах сознания того времени» противостояние русских татарам «выражалось антитезой: «христиане-неверные»», в силу чего борьба с ордынцами вполне закономерно разворачивалась «под призывом: «за землю Русскую, за веру христианскую»»[479].

Можно предположить, что автор «Задонщины» подчеркивал не только стремление Мамая «воевати» «Русскую землю», но и попытку «поганого» покорить себе православие. Данное наблюдение косвенно подкрепляется в том числе и использованным автором «Задонщины» (судя по всему, вслед за составителем «Слова о полку Игореве») сравнением татар с волками[480]: «Притекоша серые волцы от усть Дону и Непра и ставшу воют на реке на Мечи поступати в Рускую землю. И то были не серые волцы, приидоша поганые татаровя, хотят проити воюючи всю Рускую землю»[481]. Антихристианский характер нашествия Мамая отмечался во всех памятниках «куликовского цикла». Вероятно, поэтическая «Задонщина» не только не являлась исключением из указанного «правила», но, наоборот, сама оказала влияние на последующие рассказы о «Мамаевом побоище» как летописные, так и внелетописные.

Автору памятника удалось довольно четко сформулировать свое отношение к борьбе с «погаными». «Чернец бряньский бояринъ» Пересвет в обращении к Дмитрию Ивановичу говорит о том, что «лутчи бы нам потятым[482] быть, нежели полоненым от поганых татаръ»[483]. Несмотря на то что приведенная фраза является почти точной цитатой из «Слова о полку Игореве» («рече князь Игорь къ дружине своей: «Братие и дружино! Луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти, а всядемъ, братие, на свои бръзыя комони да позримъ синего Дону»»[484]), мысль о необходимости сопротивления «поганым», судя по всему, разделяли и сам автор «Задонщины», и продолжатели его дела — создатели сохранившихся списков памятника, которые по-своему осмысливали заимствованную из «Слова» реплику[485]. Подобная позиция составителей памятника вполне естественна, поскольку, в отличие от событий «Слова», где удача сопутствовала «поганым», в «Задонщине» описывается победа русских на Куликовом поле.

***

Как видим, в период, когда создавалась «Задонщина», татар воспринимали в качестве врагов православия. В этом качестве их соотносили с половцами, борьбу с которыми русские вели еще в конце XI века. Однако в восприятии автора памятника татары и половцы различны, не идентичны: будучи так же, как и половцы, «погаными» и имея с ними общие этнические корни («от жребия Симова»), татары ни разу прямо не названы «половцами», что достаточно нехарактерно для произведений «куликовского цикла». Видимо, для автора «Задонщины» важно было показать финальную сцену борьбы со степняками, подвести итог многовековому противостоянию «Русской земли» с «погаными», вычленяя этапы этой борьбы (от Каялы до Калки, от Калки до Непрядвы). Ставя такую цель, книжник вполне естественно обращался к образам «Слова о полку Игореве», с одной стороны, и сознательно отказывался от привычного именования татар — с другой.

Составитель памятника неоднократно указывает на антихристианский характер Мамаева нашествия. Исходя из этого, он не видит иного выхода из создавшегося положения, кроме бескомпромиссной борьбы с татарами. Единственно моральный выбор, по мысли автора, может осуществляться в рамках на первый взгляд очевидной альтернативы «победа или смерть». Впрочем, книжник не скрывает всю условность указанной альтернативы: гибель в бою так же, как и победа, дает, по его мнению, гарантии «вечной жизни». Вне зависимости от того, сохранят ли русские воины жизнь во время сражения или же погибнут, им уготован «живот вечный» и «нетленные венци».

Изображение монголо-татар в краткой летописной Повести «О великом побоище, иже на Дону»

Если в «Задонщине» речь в основном идет о «поганых» татарах, то в кратком летописном рассказе о Куликовской битве («О великом побоище, иже на Дону») главным персонажем с «татарской стороны» является Мамай. Именно его летописец считает инициатором похода монголо-татар на Русь. Именно в его облик, в его мысли (в Повести Мамай — фигура крайне активная: он «мыслит» или, если точнее, «замышляет»), в его поступки автор повести вкладывает наиболее характерные, по его мнению, черты, присущие «поганым» вообще.

Летописное повествование без какого?либо предисловия начинается с рассказа о выступлении Мамая на Русь. Летописец совершенно четко осознает иерархический статус ордынского темника — последний назван «ординским князем». Таким образом, уже в самом начале рассказа дается резкое противопоставление «ординского князя», возглавляющего поход «поганых», и «великого князя» Дмитрия Ивановича, активно противостоящего татарам.

Указанное противопоставление не случайно: весь рассказ о битве выстраивается вокруг личного противостояния Дмитрия и Мамая. Мамай идет «на великого князя Дмитрия Ивановича и на всю землю Русскую», при этом он «люто» гневается «на великого князя Дмитрия» о «своих друзех и любовницех и о князьях», разбитых на Воже. В ходе сражения Бог помогает именно великому князю (а не русским вообще!) — «поможе Богъ князю великому Дмитрию Ивановичу». После сражения разбитый русскими Мамай собирает «останочную свою силу», «еще всхоте ити изгоном» «на великого князя Дмитрия Ивановича и на всю землю Русскую».

Летописец совершенно определенно высказывается относительно того, как он понимает цели Мамаева похода. Здесь на первый план выдвигается личная заинтересованность темника. Так, Мамай идет на Дмитрия, желая отомстить (книжник употребил термин «гневаясь») за татар, убитых на Воже, по отношению к которым, подчеркивается в тексте, ордынский темник испытывает ту или иную личную приязнь (Мамай гневается «о своих друзех и любовницех»). Помимо личных обстоятельств, «злочестивый князь» движим «на всю землю Русскую» (которая одновременно осознается летописцем как «отчина» великого князя) с более традиционным для татар желанием «пленити землю Русскую». Косвенно, через объяснение поступка Дмитрия Ивановича, книжник уточняет, что именно должно было включать в себя это «пленение». Помимо того, что великий князь «боронит» свою «отчину», он выступает «за святые церкви», «за правоверную веру христианьскую» и «за всю Русьскую землю»[486]. Можно предположить, что «пленение» Руси Мамаем виделось летописцу в первую очередь в качестве «безбожного» действия, направленного против православной веры вообще и Русской земли как «носителя» этой веры в частности. Указанная — антихристианская — направленность замыслов «поганого» книжником отмечается неоднократно: помимо прочего, татары, возглавляемые Мамаем, идут «на христианы».

Личные негативные качества Мамая подчеркиваются книжником на всем пространстве краткой летописной повести. Мамай — «безбожный», «злочестивый», «нечестивый», «поганый». На фоне характеристик Мамая обозначаются черты, присущие и всему ордынскому войску: «рать татарская» названа «поганым родом измаилтеским»; татары — «поганые иноплеменники», они — «сыны агаряны». В отличие от «Задонщины» в образе Мамаева войска автор летописного рассказа как бы соединяет черты половцев и монголо-татар: «рати многи», которые собрал «ординский князь», представляют «всю землю Половечьскую и Татарскую», татары названы «погаными половцами». Число врагов велико: вместе с Мамаем идут «рати многи», «все земли», он движется с «силою многою».

На первый взгляд характеристики монголо-татар представляются вполне традиционными, даже во многом — шаблонными. Однако наряду с присущими литературной традиции в Повести появляются новые черты восприятия «поганых». Так, рать, движущаяся на Русскую землю, оказывается многонациональной: летописец, называя татар именами легендарных народов («сыны агаряны», «род измаилтески»), тем не менее указывает этнический состав войска («фрязы и черкасы и ясы», которых, помимо «земли Половечьской и Татарской», «понаимовал» Мамай). При этом упоминание многочисленности «поганых», судя по всему, является в Повести не столько отражением представлений книжника о количестве татар, движущихся на Русь, сколько подчинено художественной задаче автора указать на значимость победы над многочисленными врагами. Летописец неоднократно подчеркивает то, что Мамай идет на Русь, «собрав рати многы», а «утече» с Куликова поля «не во мнозе», бежит «въ свою землю» уже «в мале дружине»[487].

Татарам в повести оказывается свойственна такая ранее неизвестная книжникам черта «безбожных», как страх. Гонимые «Божиим гневом», «поганые» «страхом одръжими сущее»: Бог «невидемою силою устраши» татар, поэтому они бегут с поля боя, обратив «плещи свои на язвы», одни — «оружием падоша», а другие «погрязоша в воде» и «в реце истопоша»[488]. В данном случае «страх» татар, равно как и «страх и трепет» русских в повестях о Батыевом нашествии[489], вызван не реальными обстоятельствами боя, а, скорее «ирреальными» факторами: и те, и другие боятся «гнева Господнего». Однако если в ранних откликах на нашествие монголо-татар «гнев» и вызываемый им «страх» насылается Господом на русских, то в рассказе о Куликовской битве на месте боящихся оказываются уже татары.

Помимо противопоставления Дмитрия и Мамая книжник вводит в ткань повествования противопоставление «Русской земли» и «Татарской земли». Татары идут не с абстрактного «востока», не «не весть откуда», не из каких?либо легендарных земель, где, согласно преданию, должны обитать «нечистые народы» (например, из «Етривской пустыни», как в рассказе о битве на Калке НПЛ и Лавр.[490]). Ордынцы движутся из «земли Татарской» на «Русскую землю», туда же — в «землю Татарскую» — они вместе с Мамаем бегут после разгрома[491]. Можно предположить, что летописец (пусть не явно, а косвенно) за личной победой Дмитрия Ивановича «скрывает» еще одну победу — победу «земли» — «Русской земли».

Характерной чертой краткого летописного повествования о Куликовской битве является отсутствие указаний на «гнев Божий» как причину нашествия татар на Русь. Эта столь популярная для русских средневековых памятников идея уступает место неоднократно повторяемым указаниям на то, что победа русских оказалась возможной благодаря «заступничеству Божию»: «Бог поможе» великому князю; «Бог невидемою силою устраши» татар; те бегут, «гоними гневом Божиим и страхом одержими суще»[492]; одержав победу, русские благодарят Бога[493].

И поэтому, по мнению книжника, не «гнев Божий», а всего лишь, «личная инициатива» Мамая — вполне реальная, земная причина — лежит в основе татарского нашествия на Русь. Активная роль темника, как было уже было указано выше, всячески подчеркивается: Мамай «поиде», «гневашася», «утече», «убежа», «собраша силу», «всхоте ити», «умысльша», «уготовал на ны (Тохтамыша. — В. Р.) рать», «поиде противу его (Тохтамыша. — В. Р.)» и т. п. В Повести Мамаю присуща целая гамма человеческих чувств: «видя себя бита и бежавша и посрамлена и поругана», ордынский темник «паки гнвашеся, неистовися, яряся и съмущашеся».

При этом личная инициатива Мамая идти походом на великого князя и «на всю Русскую землю» оценивается крайне негативно: вина Мамая осознается не только русскими, которые идут на бой лично с ним, но и татарами. С одной стороны, темника предают его же («Мамаевы») «князи», оставившие своего патрона и перешедшие к Тохтамышу. С другой стороны, при анализе Повести создается впечатление, что и сам «некий царь с Востока, именем Токтамышь изъ Синие Орды» идет на Мамая именно для того, чтобы наказать темника, который оказывается не только «врагом» русских князей, но «супротивником» самого Тохтамыша[494]. Таким образом, в повествовании появляется еще один — другой татарин — Тохтамыш. Он — царь, его социальный статус выше всех прочих, его действия направлены на обуздание «неправого» — ордынского же — «князя» Мамая. По отношению к русским Тохтамыш предельно корректен: он извещает их о своем приходе («послы свои отъпусти на Русскую землю ко князю великому Дмитрию Ивановичу и ко всем княземъ русскым, поведая им свой приход и како въцарися») и разгроме общего врага — Мамая. Действия русских князей при этом адекватны — царских послов отпускают «съ честию и с дары», в ответ посылают «коиждо своих киличеевъ со многими дары ко царю Токтамышу»[495].

***

Приведенные выше черты краткого летописного рассказа о Куликовской битве в первую очередь связаны с новизной самого события, произошедшего 8 сентября 1380 года. Победа русских войск, возглавляемых великим князем, над татарами — событие явно выходящее из ряда привычных взаимоотношений Руси и Орды. Победа над теми, кого прежде считали непобедимыми даже не по причине их силы, а по причине своей слабости (в первую очередь душевной, морально-нравственной, а потом уже военной), своей греховности, по причине «гнева Господнего» на Русь, требовала принципиально иного подхода к ее описанию. Летописец, судя по всему, совершенно четко осознавал новизну произошедшего, и поэтому его рассказ абсолютно свободен от прежних, свойственных его предшественникам, «стереотипов восприятия». В силу зависимости более поздних повествований о Куликовской битве от летописной записи «О великом побоище, иже на Дону» (к этому памятнику восходит пространная летописная Повесть, которая, в свою очередь, явилась основным источником для автора «Сказания о Мамаевом побоище»[496]) значительная часть характерных черт восприятия монголо-татар краткого рассказа в преобразованном виде нашла отражение и в перечисленных произведениях.

Эволюция образов монголо-татар в пространной летописной Повести о Куликовской битве

В пространной летописной Повести о Куликовской битве во многом сохраняются основные черты восприятия монголо-татар, присущие краткому рассказу «О великом побоище, иже на Дону». Большинство идей автора краткой летописной записи находят дальнейшее развитие в тексте пространной Повести: эти идеи во многих случаях лишь уточняются, иллюстрируются конкретными примерами, снабжаются дополнительными аргументами.

Автор пространной повести так же, как и автор краткого рассказа, в качестве главного фактора движения «поганых» на Русь рассматривает личную инициативу Мамая. В поздней летописной записи тезис о злой воле темника раскрывается более обстоятельно. Летописец пишет о гордыне Мамая, который «разгордевся мневъ себя аки царя», готовит поход на Русь. Тем самым подчеркивается нарушение темником норм социального этикета — «гордясь», Мамай берет на себя несвойственные ему функции — функции ордынского «царя». В данном случае автор Повести, вероятно, опирался на оценки Куликовской битвы современниками, совершенно отчетливо осознававшими незаконность притязаний Мамая на «царские» прерогативы и неоднократно подчеркивавшими, что борьба на Куликовом поле шла «не с царем, а с узурпатором «царства»»[497].

Развивая тему гордыни «поганого» «ординского князя», книжник охотно прибегает к историческим параллелям. В качестве образцов для сравнения с Мамаем летописец выбирает фигуры легитимных «царей» Батыя и Джанибека. В отличие от версии краткого летописного рассказа в пространной Повести Мамай идет на Русь не только «люто гневавшеся о своихъ друзехъ и любовницехъ, о князехъ, избьеных на реце на Воже» и желая «пленити Русскую землю», но для того, чтобы повторить действия Батыя. Мамай, собираясь в поход, призывает своих «темных князей поганых» пойти «на рускаго князя и на всю силу рускую, яко же при Батые было». «Крестьянство потяряемъ, и церкви Божиа попалимъ, и кровь ихъ прольемь, и законы ихъ погубимь», — призывает «ордынский князь», «хотя пленити крестьян»[498]. «Высокомыслие», гордыня проявляются Мамаем и тогда, когда накануне сражения он вступает в переговоры с Дмитрием. Темник «нача слати къ князю Дмитрию выхода просити, како было при Чанибеке цари, а не по своему докончанию»[499]. Нарушение Мамаем «своего докончания» еще больше усиливает оценку темника как нарушающего установленные порядки и иерархии, «беззаконного» узурпатора.

По сравнению с кратким летописным рассказом, посвященным Куликовской битве, негативность характеристик Мамая в пространной Повести усиливается. «Ордынский князь» именуется «нечестивым», «окаянным», «безбожным», «зловерным», «поганым», «темным сыроядцем», «старым злодеем» и пр. Среди наиболее характерных качеств темника автор Повести особо выделяет злобу и свирепость, ярость и гневливость. Мамай совершает «злый съветъ», «съветъ нечестивый»; зовет к себе «темныя своя князи поганыя»; «люто гневается» на Дмитрия из?за гибели «своих друзехъ и любовницехъ, о князьяхъ, избьеных на реце на Воже»; «яростью подвижеся»,«свирепо и напрасно»[500] собирает свои силы; стоит за Доном «възбуявся и гордяся и гневаяся»; узнав о приходе Дмитрия, «възяряется зраком», «смущается умом», распаляется «лютою яростию, аки аспида некаа, гневом дышуще». Сам Дмитрий в молитве упоминает о «свирепстве» Мамая. Мамай, узнав о поражении своих войск, убегает в «свою землю» «паки гневаашеся и яряся, зело смущашеся» и т. д.

Летописец, конкретизируя, в чем именно проявлялась «гордость» узурпатора (тот, не желая быть просто «аки царь», хотел быть именно «яко Батый»), вместе с тем дает свое видение целей Мамаева (а заодно — ретроспективно — и Батыева) нашествия: замыслы «поганых» носили главным образом антихристианский характер и были направлены в первую очередь против веры.

Автор пространной Повести также по-иному решает проблему «наказания за грехи». Если в краткой редакции Повести о «грехах наших» ничего не говорится, а «нахождение иноплеменных» рассматривается только как результат «беззакония» самого Мамая, то в пространном рассказе книжник пытается еще и обнаружить соотношение между причинами, так сказать, трансцендентальными («попущением Божиим») и эмпирическими, «земными» (инициативой Мамая). «Се же (нашествие. — В. Р.) бысть грех ради наших: вооружаются на ны иноплеменници, да быхом ся отступили от своих неправдъ, от братоненавидениа, и от сребролюбиа, и в неправду судящих, и от насильа», — поясняет автор повести причины «нахождения» «безбожных». Однако, в отличие от традиционного представления о роли «попущения Господнего за грехи наши» как силы, действующей по причине неискорененности «грехов» (ср. с размышлениями Серапиона Владимирского о том, что «мы же единако не покаяхомъся»[501]), в пространном рассказе о Куликовской битве появляются рассуждения о «милосердии Господнем», избавляющем русских людей от насылаемых им же Самим наказаний. «Нъ милосердъ бо есть Богъ чловеколюбець: не до конца прогневается на ны, ни въ векы враждуеть»[502].

Интересно, что в пространной Повести отсутствуют упоминания об искорененности «грехов». Книжник обращает внимание на «милосердие Божие», а вовсе не на людское исправление («хотя человеколюбивый Богъ спасти и свободити род крестьяньский»). Судя по всему, как раз в таком подходе и заключались представления эпохи о сущности «духовной ситуации» на Руси: русское общество уже не осознается книжником в качестве погрязшего в прегрешениях. Однако вместе с тем летописец еще не осмеливается говорить об исправлении, очищении русских людей от присущих им «беззаконий». В качестве своеобразного компромисса автором Повести предлагается идея, объясняющая причины завершения «кары Господней» милосердием Божьим — тем, что Господь «ни въ векы враждуеть».

Именно в этом контексте следует рассматривать заимствованные из краткого известия «О великом побоище, иже на Дону» рассуждения о том, что в качестве фактора, решившего исход противостояния в пользу русских, выступает «заступничество Божие». С самого начала похода Дмитрия Ивановича навстречу Мамаю, как указывает летописец, «Господь Богъ единъ въжааше его, не бе с ними (с русскими. — В. Р.) Богъ чюждь»[503]; перед самой битвой великий князь, призывая свои полки к бою, произносит «слово псаломское»: «Братье, Богъ намъ — прибежище и сила»[504]. В решающий момент противостояния «призри Господь милостивыма очима на вси князи рустии и на крепкие воеводы и на вся крестьяны и дрьзнувше за крестьянство и не устрашившеся, яко велиции ратиици». И «ангели» и «святых мученикъ полкъ» («воина Георгия и славнаго Дмитриа и великих тезоименитых Бориса и Глеба, в них же бе воевода свершеннаго полка небесных вой архистратиг Михаил») начинают помогать «крестьяном»[505]. Татары бегут под ударами наступающих русских, «гоними гневом Божиимъ, и страхом Божиимъ одрьжими суще», поскольку «Богъ бо невидимою силою устраши полки тотарьскии»[506]. В Повести неоднократно подчеркивается, что именно Бог «заступил», «защитил», «избавил» русских от «поганых»[507]. Разбив Мамая, русское войско возвращается «въ богохранимый град на Москву»[508] и т. д.

Таким образом можно говорить о том, что восприятие монголо-татар автором Повести, во многом опираясь на традиционные представления об ордынцах, вместе с тем являлось итогом самостоятельной авторской рефлексии по поводу феномена движущихся на Русь иноплеменников. Действительно, в оценках пространного летописного рассказа о Куликовской битве татары — «иноплеменники»; они — «враги» и «супостаты»; «поганые» и «сыроядци»; «нечестивые» и «беззаконии» «агаряне»; «безбожные»; «погании измаилтяне», «измаилтеский род»; «погании половцы»; «сыны агарины»; «нечестивые измаиловичи»; «содомьляне» («имения» у них — «содомьские»). Однако, не ограничиваясь простым перечислением эпитетов татар, автор Повести дает объяснение всем приведенным определениям «колен тотарьских». «Великая рать Мамаева, и вся сила тотарьская» — «сила тотарьская и половецкая» (а вместе с ними и «поганая Литва», а также возглавляемые князем Олегом рязанци) — в его представлении является «царствием, творящим беззаконие»[509]. Тем самым летописец не только еще раз подчеркивает беззаконный характер описываемого им нашествия Мамая-узурпатора, но и указывает на сущность «поганых» вообще.

Новой чертой в восприятии монголо-татар в целом и Мамая в частности является указание на дьявольскую сущность предводителя «поганых». В пространной Повести Мамай назван воплощенным дьяволом: «великий князь наеха наперед на… нареченнаго плотнаго[510] дьявола Мамая»[511], а его союзник — Олег Рязанский — «дьяволовым светником»[512]. Прямое именование предводителя татарского войска «дьяволом», пожалуй, впервые встречается именно в рассматриваемом произведении древнерусской литературы. До этого указания на связь «поганых» с дьяволом появлялись эпизодически и носили неявный характер (в рассказе Ипат. о нашествии Батыя татарам, как мы помним, приписываются лишь некоторые черты «лукавого», главной из которых является «лесть»[513]).

В пространном летописном рассказе о Куликовской битве значительное внимание уделено союзникам Мамая — рязанскому князю Олегу и литовскому князю Ягайло. В повествовании они названы «треглавными зверми сыроядцами». Дмитрий Иванович призывает Господа в помощники для борьбы с «оканным сыроядцем Мамаем», «нечестивым Ягайлом», «отступником Олгом»; в молитве великий князь перечисляет «врагов наших» — «не токмо тотарове, но и литва, и рязанци». По словам Дмитрия, «въсташа на нь три земли, три рати: первое — тотарьская, второе — литовьскаа, третьее — рязаньскаа»; Господь спасает «род крестьяньский» «от поганого Мамая», «нечестиваго Ягайла», «от велеречиваго и худаго Олга Рязаньскаго» и др.[514]

Подобный ряд врагов создает впечатление, что для книжника не имеет особого значения этническая и конфессиональная принадлежность противников Дмитрия Ивановича; те подчас выступают как триединое («треглавное») целое, состоящее из врагов «крестьянства» вообще. Это тоже один из новых аспектов восприятия татар. К перечисленным вслед за краткой летописной повестью «ратям» («бесермены, и армены, и фрязи, черкасы, и ясы, и буртасы»), так сказать, «по определению» входящим в «силу тотарьскую и половецкую», добавляются практически неотличимые по своим качествам от татар, но все?таки «иные» — союзники «поганых» литовцы и рязанцы. Они участвуют в походе «на великого князя Дмитрия Ивановича и на брата его Владимира Андреевича» «с Мамаем вкупе, въ единомыслии, въ единой думе»[515].

Характерно, что, если «поганая литва» осознается автором пространной Повести как «чужой» («не-наш») этнос (в рассказе говорится, что литовцы «токмо имени его (Дмитрия. — В. Р.) бояхуся и трептаху», «не яко при нонешних временех — литва над нами издеваются и поругаются»[516]), то Олег Рязанский характеризуется как «свой», более того — православный, но только отступивший от веры. Характерно, что «худый Олег Рязанский» назван автором «не снабдевшим своего крестьяньства», «отпадшим сана своего от Бога», «кровопивцем крестьяньским, новым Иудой предателем», который «на своего владыку бесится», а также «Святополком новым», «отступником нашим, отступившим от света въ тму»[517].

***

В пространном рассказе о Куликовской битве, вслед за краткой летописной повестью, внимание читателей акцентируется на том, что «беззаконие» Мамая послужило главной причиной нашествия. Вместе с тем книжнику удается найти компромиссный вариант при решении проблемы относительно того, каким образом завершается «гнев Божий», проявлявшийся в том числе и в «нахождении поганых» на Русь. По мнению летописца, несмотря на неосуществившееся исправление русского общества от грехов, Господь все?таки помогает русским победить полчища ордынцев и их союзников. «Милосердие Божие», проявившееся в посланном русским полкам заступничестве «небесных сил», выступает в Повести в качестве главного фактора победы. Однако, как оказывается, помощь «свыше» отнюдь не «бескорыстна». Русские получают поддержку Господа, поскольку среди прочего стремятся «постыдить и посрамить» противников христианства — татар[518], «да не ркут невернии: «Где есть Богъ ихъ?»»[519].

Цель русскими явно достигнута, при этом причины ее достижения под конец оказываются понятными даже «поганым» (Мамай «рече: «великъ Богъ крестьяньский и велика сила его»»[520]). Образ татар несколько размыт за счет введения в рассказ фигур Мамаевых союзников: последние получают характеристики, схожие с теми, которые даются татарам. В значительной степени ни этническая, ни конфессиональная принадлежность «поганых татар» практически не привлекают интерес книжника. В гораздо большей степени его интересует тема «заступничества Божия» и наказания «беззаконных». В полном объеме эта тема получает развитие в наиболее позднем произведении о Куликовской битве — «Сказании о Мамаевом побоище».

«Поганые» в «Сказании о Мамаевом побоище»