3

3

Новый этап поэзии революционного народничества 70-х гг. охватывает период с 1874 по 1879 г.[576] После разгрома первой революционной волны более 900 человек были продержаны в одиночном заключении от двух до четырех лет, вплоть до начала большого процесса «193-х». В течение этого времени 80 человек лишили себя жизни и сошли с ума.

Политические процессы «50-ти» и «193-х» открыли перед общественным мнением России и Европы внутреннюю пустоту и жестокость самодержавия и нравственную высоту русского революционера. Нравственную победу семидесятников над полицейским режимом печатно закрепила изданная в Женеве книга «Из-за решетки. Сборник стихотворений русских заключенников по политическим причинам в период 1873–77 гг., осужденных и ожидающих „суда“».

Мотивы жертвенности, самоотречения приняли в стихах этого сборника новый, характерный для второй половины десятилетия отпечаток. В начале 70-х гг. жертвенность изображалась как непроизвольный порыв души, как голос самой природы. Ни в образцах, ни в героических примерах революционер эпохи «хождения в народ» не нуждался. Казалось, что на смену падшим в борьбе самым естественным образом придет новое поколение революционеров:

Они и знать не будут нас,

Но та же жажда жечь их будет,

И каждый день, и каждый час

На битвы новые побудит:

Навстречу тьмам таких же бед,

Покорны голосу природы,

Они пойдут за нами вслед,

К живому роднику свободы!

(76)

Так думал Волховской в 1870 г. Но к 1877 г. настроения переменились. Наступила пора поэтизации мученичества и жертвенности. Непроизвольные вначале, эти чувства возводились теперь в культ, им придавалась даже способность революционизирующего воздействия на массы. Тот же Волховской в стихах «О братство святое, святая свобода…» (1877) именно в страданиях за убеждение видит путь, духовно сближающий его с народом:

Нет, сердцу народа живое страданье

Понятней и ближе, чем все толкованья!

(91)

Ему вторит по-своему Синегуб в стихах «Перед смертью» (1877):

Я много страдал… Но страдания страстно

Душой полюбил я… Они

Надеждой на счастье светили так ясно

Мне в наши могильные дни!..

(129)

Атмосфера поэтизации страдания сгущается настолько, что в поэзии этих лет начинает возникать образ своего рода «революционного» Христа:

Лишите вы светлого дня,

Свободы, труда и веселья,

Закуйте вы в цепи меня

И ввергните в мрак подземелья,

Убейте подругу мою,

Друзей на крестах вы распните,

Чтоб злобу насытить свою,

Меня на костре вы сожгите…

(134)

Лик мученика в терновом венце превращается во всеосеняющий образ-символ, черты его проступают повсюду. В стихотворении Синегуба «Терн» даже природа «излучает» этот образ:

Горошек красный, полевой

Сквозь чащу терна пробивался,

На куст терновника густой

Гирляндой легкою взвивался.

Когда ж в час полдня с высоты

Лучи цветы горошка грели,

Как пятна крови, те цветы

В кустах терновника алели…

(124)

Психологически это явление объясняла в своих воспоминаниях Вера Фигнер: «Тот, кто подобно мне был когда-либо под обаянием образа Христа, во имя идеи претерпевшего оскорбления, страдания и смерть, кто в детстве и юности считал его идеалом, а его жизнь — образцом самоотверженной любви, поймет настроение только что осужденного революционера, брошенного в живую могилу за дело народного освобождения <…> Идеи христианства, которые с колыбели сознательно и бессознательно прививаются всем нам, и история всех идейных подвижников внушают такому осужденному отрадное сознание, что наступил момент, когда делается проба человеку, испытывается сила его любви и твердости его духа как борца за те идеальные блага, завоевать которые он стремится не для своей преходящей личности, а для народа, для общества, для будущих поколений».[577]

Отрицая официальную церковную мораль как мораль покорности и рабства, народники поэтизировали в образе Христа и его учеников черты действенного подвижничества, готовность принять страдание за идею.

Общеизвестно вошедшее в историю признание на суде народовольца Андрея Желябова: «Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю. Эта сущность учения среди многих моих нравственных побуждений занимает почетное место. Я верю в истинность и справедливость этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дела мертва есть, и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых и, если нужно, то за них пострадать».[578]

Поэтизация мученичества за правду не только спасала революционера от одиночества и отчаяния, но и являла перед изумленной Россией образец нравственной стойкости. Народники считали, что их подвижническое поведение под следствием и на суде разбудит в обществе дремлющую совесть, а в народе — сочувствие к страдальцам за его интересы. Говоря о том, что не кресты и награды побуждают революционера на подвиг, Герман Лопатин писал: «Им полагается другой крест — Христов. И они несут его усердно и честно, ибо знают, что этот крест был одним из могущественнейших орудий завоевания Христом половины мира».[579]

В трудные годы тюрем, ссылок и полицейских преследований неизмеримо возросла в отношениях между революционерами духовная ценность дружеских и любовных чувств. Это была святая дружба и святая любовь братьев и сестер по идее, по миросозерцанию, совершенно свободная от эгоизма, мелочного самолюбия, повседневной житейской прозы. «Мы чувствовали себя, — вспоминал М. Новорусский, — прочной, единой, неразрывной семьей, узы которой, казалось, становились еще теснее от общей тягости тюремных уз. И в сознании этой солидарности мы почерпали громадные силы для перенесения наших невзгод, которые каждый нес и чувствовал не только за себя, но и за других…».[580]

В стихотворении «Друзьям» (1875) Морозов писал:

Часто сквозь сумрак темницы,

В душной каморке моей,

Вижу я смелые лица

Верных свободе людей.

………..

Все здесь они оживляют,

Все согревают они,

Быстро в душе пробуждают

Веру в грядущие дни…

(187)

Обращение к соседу по камере («Н. А. Чарушину» Волховского, 1877), ко всем революционерам, находящимся на свободе («Завещание» Синегуба, 1877), воспоминания о совместной деятельности в народе («Памяти 1873–75 гг.» Морозова), — таков устойчивый круг тем и мотивов в народнической лирике 1875–1879 гг.

Революционному движению семидесятников придавало особый национальный колорит широкое участие в нем русских женщин. Поэтический образ девушки-революционерки был подготовлен русской поэзией и прозой 60-х гг., в частности творчеством Тургенева и Некрасова. Народники и здесь слово превращали в дело. Их интимная лирика изображает любовные отношения, поражающие своим целомудрием; женщина поэтизируется как друг, любящий, преданный лучшим помыслам и идеалам мужчины, очень ревностно относящийся к чистоте этих помыслов и этих идеалов. Суровые обстоятельства жизни русского революционного подполья с их постоянной угрозой разлуки и смерти освобождали чувство любви от разрушительного воздействия повседневности, придавая ему особую красоту и романтическую окрыленность. Классическим образцом любовной лирики поэтов-народников является «Песня гражданки» (1880) Волховского:

Если б мой дорогой, что по злобе людской

Угасает в мертвящей неволе,

Мне сказал: «Поскорей приходи и своей

Обменяйся со мной вольной долей», —

Я сказал б ему: «Я пойду и в тюрьму,

И в огонь, если хочешь, и в воду!..

Бесконечно любя, хоть сейчас за тебя

Я отдам, не колеблясь, свободу».

…………….

Но скажи он: «Иди, пред тираном пади

Со слезами, с мольбой, в униженьи

О пощаде моли и отрадой земли

Назови все его преступленья…

…………….

Я сказала б в ответ: «Никогда! Нет, о нет!

Лучше холод и ужас могилы!..

И отныне ты знай: ждет тебя ад иль рай,

Все равно ты мне больше не милый!»

(95)

После разгрома юношеских революционных кружков перед народниками встал вопрос о консолидации и сбережении сил. Изменился характер работы в народе. «Ряженых» пропагандистов-«крестьян» сменили сельские учителя, врачи, волостные писари. Шел процесс организации нового революционного общества «Земля и воля». На смену ушедшим в тюрьмы и ссылки бойцам требовалось новое пополнение. В этих условиях на первое место была поставлена пропаганда в среде интеллигенции.

Естественно, что с переменой адресата изменился и колорит народнической поэзии. Обращенная к читателю из интеллигенции, она сбросила с себя фольклорные одежды, наполнилась ярко выраженным публицистическим содержанием. Исчезли типичные для первого периода переделки народных былин, сказок и песен, предназначенные для рабочей и крестьянской среды. Сохранивший популярность песенный жанр стал иным по форме и содержанию.

В «Новой песне» Лаврова нет и намека на фольклорную стилизацию. Лексика песни устремлена к высокому ораторскому стилю. С этой целью используются церковнославянизмы («златые кумиры», «страждущие братья»). На их фоне приобретают одически-торжественный колорит даже элементы просторечия:

Не довольно ли вечного горя?

Встанем, братья, повсюду зараз!

От Днепра и до Белого моря,

И Поволжье, и дальний Кавказ!

На воров, на собак — на богатых!

Да на злого вампира-царя!

Бей, губи их, злодеев проклятых!

Засветись, лучшей жизни заря!

(67)

Изменяется и тональность народнической песни. Задорная площадная шутка, озорная и бойкая политическая острота уступают место суровой и скорбной инвективе. Революционные призывы сбиваются на крик негодования и мщения. Сгущается атмосфера презрения и ненависти к деспотическому режиму, в котором начинают подозревать единственного виновника неудач «хождения в народ». Интонация реквиема по лучшим, жестоко поруганным силам перебивается призывами к грозной и страшной мести палачам. «Последнее прости» (1876) Мачтета, посвященное «замученному в остроге Чернышеву, борцу за народное дело» и ставшее траурным революционным гимном многих поколений русских борцов за свободу, завершается пророческим предупреждением:

Но знаем, как знал ты, родимый,

Что скоро из наших костей

Подымется мститель суровый,

И будет он нас посильней!..

(258)

Данный текст является ознакомительным фрагментом.