2
2
Поэтическое творчество революционных народников — явление живое, развивающееся, идущее в ногу с главным делом их жизни. Вначале (1871–1874 гг.) была, по словам А. И. Желябова, «юность, розовая, мечтательная»,[562] когда молодые энтузиасты, переодевшись в крестьянское платье, обучившись ремеслу, отправились «в народ». В их среде уже возникали споры. Некоторые группы придерживались тактики М. А. Бакунина, полагая, что народ готов к революции и достаточно летучей искры для его возбуждения. Другие, сторонники П. Л. Лаврова, хотели изучить крестьянские настроения и путем длительной пропаганды воспитать в народе сознательных революционных борцов.
Поэзии эпохи «хождения в народ» чужд дух самоанализа, стихи этой поры окрашены, как правило, в мажорные тона. В оптимистическом свете рисуются встречи пропагандиста с народом, есть уверенность в успехе пропаганды, надежда на полное взаимопонимание. Используя устойчивый в демократической поэзии сюжет притчи о сеятеле, М. Д. Муравский в стихотворении «Из 1874 года» пишет:
Добрая почва:
Семя тут ладно упало…
Ну-ка, что дальше?
Пашни еще ведь не мало.[563]
И даже в тех случаях, когда в стихах возникают тревожные предчувствия, поэты не теряют оптимизма. Они готовы с радостью умереть за народное дело, умереть незаметно, без лишних слов, без демонстрации своих страданий. В стихах Ф. В. Волховского «Нашим угнетателям» (1870) воспевается жертвенность, беззаветная и бескорыстная, не нуждающаяся в таких, казалось бы, необходимых гарантиях, как память потомства:
Увы, нам чуждо утешенье,
Что в будущие времена
Произнесутся с уваженьем,
С любовью наши имена.[564]
Так формируется психологический тип революционера-семидесятника, отличающийся от революционера-демократа 60-х гг. Этика «разумного эгоизма» Н. Г. Чернышевского основывалась на том, что общее благо неизбежно совпадает с правильно понятыми интересами личности. «Новые люди», герои романа «Что делать?», скептически относились к самой идее долга, полагая, что «жертва — сапоги всмятку». Некоторым исключением из общего правила остался лишь Рахметов, «особенный человек», «ригорист». Революционер-семидесятник, напротив, считал естественной мораль жертвы и долга. Отречение от семьи, от благ, которыми пользуется избранное общество, воспринималось им как единственный в русских условиях путь человека с чуткой совестью, с живым чувством моральной ответственности. В психологии народника типичный для «новых людей» дух самоанализа, рациональной проверки своих чувств и разумного управления ими сменился пафосом напряженного нравственного сознания, безоговорочной верой в народ, в революционную идею.[565]
«Хождение в народ» поставило перед семидесятниками задачу создания пропагандистской литературы. «В то далекое время, — вспоминал Н. А. Чарушин, — чего-либо подходящего в легальной литературе почти не было…».[566] Для революционеров, обладавших литературным талантом, открылось, таким образом, широкое поле деятельности. В самый короткий срок возникла библиотека пропагандистской литературы, среди которой особой популярностью в народе пользовалась поэзия. Г. В. Плеханов остроумно назвал эти книжки «ряжеными брошюрами». «Революционные народники обряжают социальную утопию в простонародные костюмы».[567] По мнению В. Г. Базанова, этот прием напоминает иносказательный эзоповский язык сатиры Салтыкова-Щедрина, но внутреннее существо его иное. Народники не только не маскируют революционные идеи, но, напротив, стараются писать доходчиво, понятно для народа, избегая намеков и иносказаний.
«Ряженая» литература разнообразна в жанровом отношении. Здесь встречаются поэмы-былины («Илья Муромец» С. С. Синегуба), исторические поэмы («Атаман Сидорка» и «Степан Разин» того же автора), поэмы-сказки («Как задумал наш царь-батюшка…», «В некотором княжестве…») и, наконец, особенно полюбившиеся народу песни Клеменца, Синегуба, Волховского. В работе над «ряжеными брошюрами» народники опирались на опыт устного народного творчества и на богатые традиции «литературного фольклора» — от декабристов и Пушкина до Некрасова и его современников. Однако агитационная поэзия семидесятников не лишена своеобразия. Перед нами поэзия нового этапа освободительного движения, и это сказывается во всем, начиная от проблематики и кончая художественной формой. В сравнении с агитационной поэзией декабристов у революционных народников оживляется интерес к массовым революционным движениям, демократизируется образ рассказчика. «На место апостола-проповедника <…> встает народный „краснобай“, сказитель или просто бывалый человек».[568] Широко используется так называемый «нелегальный фольклор»: народная шутка антиправительственного характера, частушка, элементы крестьянского политического красноречия. Если Рылеев и Бестужев стилизовали архаические формы подблюдных песен, то народники ориентируются на прибаутки, на городской, мещанский или народный романс нового времени.
Стилизация фольклорных источников с целью прямого политического воздействия на сознание народа была в 70-е гг. довольно популярной и в официозной литературе. В псевдонародном духе перепевались былины об Илье Муромце, Микуле Селяниновиче и других русских богатырях. Подвергался перелицовке в стиле официальной народности даже «Конек-Горбунок» П. Ершова.[569] Былинные богатыри превращались в преданных слуг царя и отечества, сказочные Иванушки — в верных холопов самодержавия. Народнические былины, сказки и песни решительно противостояли официальной идеологии. Они не пародировали фольклорные источники, не искажали основ народного миросозерцания. Верные демократическому духу народного искусства, они «врастали» в фольклор, — разумеется, для того, чтобы «перерасти» его. Бунтарство Ильи Муромца против бар-господ опиралось у Синегуба на богатырское достоинство былинного персонажа. Илья становился народным вождем, сохраняя органическую связь с психологией героя, созданного вековыми усилиями народной фантазии. Используя фольклор, народники активно воздействовали на сознание крестьянства, революционизируя его, освобождая от царистских и всяческих иных иллюзий.
«Стилизация», к которой прибегали революционеры, созданием «ряженых» стихов не ограничивалась. Пытаясь «говорить народом», они шли далее, к тому, чтобы «жить народом». Д. Клеменц, например, один из издателей и авторов «Песенника» (Женева, 1873) и «Сборника новых песен и стихов» (Женева, 1873), не только в стихах, но и в жизни был поэтом-пропагандистом. «Манера говорить и вести пропаганду у него своеобразная, совершенно неподражаемая, — пишет Степняк-Кравчинский. — <…> Клеменц ведет свою пропаганду всю в шутках. Он смеется и заставляет хвататься за животы слушающих его мужиков <…> Однако он всегда ухитрится вложить в свою шутку какую-нибудь серьезную мысль, которая так и засядет гвоздем им в головы».[570]
Народнические «задирательные» песни могут показаться современному читателю слишком резкими и грубоватыми, а романсы чересчур слезливыми и сентиментальными. Но это не значит, что их создатели не обладали чувством меры. Вспоминая свой пропагандистский опыт, Н. А. Морозов замечал: «Наш простой народ не понимает середины! Если юмор, то ему нужен уж очень первобытный, чисто ругательный», «если что-нибудь возвышенное, то нужно такое, чтоб сентиментальность просачивалась положительно из каждого слова, из каждой фразы, и слог был бы таким высоким, что все время лились бы из глаз слезы умиления!».[571] Не в расчете ли на эти качества народной психологии написана Синегубом «Дума ткача» (1873)? Выполненная в стиле жестокого мещанского романса, она получила широкую популярность в народной среде:
Мучит, терзает головушку бедную
Грохот машинных колес;
Свет застилается в оченьках крупными
Каплями пота и слез.
«Ах да зачем же, зачем же вы льетеся,
Горькие слезы, из глаз?
Делу — помеха; основа попортится!
Быть мне в ответе за вас!
(119)
Не меньшим успехом у народа пользовался перепев «Дубинушки», принадлежавший перу Синегуба или Клеменца (точное авторство не установлено). В имении революционера Иванчина-Писарева в Даниловском уезде Ярославской губернии на массовых гуляниях «с особенным воодушевлением пела толпа известный революционный вариант приволжской бурлацкой „Дубинушки“. Среди общего смеха и гула так и гремели ее куплеты:
Ой, ребята, плохо дело!
Наша барка на мель села.
Царь наш белый кормщик пьяный!
Он завел нас на мель прямо.
Чтобы барка шла ходчее,
Надо кормщика в три шеи.
И каждый куплет стоголосая толпа сопровождала обычным припевом:
Ой, дубинушка, ухнем.
Ой, зеленая, сама пойдет, подернем, подернем, да ухнем!
Такие задирательные противоправительственные песни особенно соответствовали народному вкусу и вызывали в крестьянской публике неудержимый смех. Они тотчас заучивались и разносились присутствовавшими далее по деревням».[572] Народническая песня с революционным содержанием вторгалась в жизнь и быт русского рабочего и крестьянина. «Свободушка», «Доля», «Барка», «Дума ткача», «Дума кузнеца», «Крестьянская песня», созданные Синегубом, Волховским и Клеменцом, стали народными песнями и вошли в большую русскую поэзию.
Разумеется, в пропагандистской деятельности народников было немало и «детской неумелости», связанной с тем, что многие из них не знали народа, имели о нем слишком книжные, отвлеченные понятия. Они переоценивали революционные инстинкты крестьянина, идеализировали общинный быт народа, закрывали глаза на процесс начавшегося классового расслоения деревни. «Все то, что подтверждало наши теории, — вспоминал впоследствии Дебагорий-Мокриевич, — мы брали целиком; все то, что противоречило им, мы так или иначе ухитрялись поворотить все-таки в пользу наших взглядов…».[573] Но было бы в высшей степени несправедливо рассматривать «хождение в народ» лишь с точки зрения открывшихся на этом пути неудач. Хотя многие иллюзии рассеялись уже в первые месяцы агитационной деятельности, опыт общения с народом не только не разочаровал, но укрепил веру пропагандистов в правоту своего дела. «Хождение в народ» закончилось катастрофой отнюдь не по причине полного равнодушия крестьянства. Воспоминания революционеров, архивные материалы, опубликованные советскими учеными, показывают, что большая часть крестьян угадывала в пропагандистах истинных своих друзей.[574] По свидетельству народника М. Попова, прокурор, производивший следствие по делу о революционной пропаганде в Вольском уезде Саратовской губернии, не скрывая своего удивления, замечал: «С кем из крестьян мне ни приходилось говорить — и мужики, и бабы самого лучшего мнения о них. Особенно восторженные отзывы слышал я об одной фершалке, как они называют. Эта фершалка, по их словам, какая-то богородица… „Просто сказать вам, барин, истинно святая душа!“».[575]
«Хождение в народ» было насильственно приостановлено русским правительством, которое, по убеждению семидесятников, являлось «несчастьем и позором нашей родины». С осени 1874 г. началась полоса неслыханных по своим масштабам массовых арестов оппозиционно настроенной молодежи. Произвол полицейских властей превзошел всякие ожидания.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.