Смертельная игра на сцене ГУЛАГа
Смертельная игра на сцене ГУЛАГа
Акт I
Все началось с пирушки или, как сейчас говорят, тусовки. Пить бы пореже господам актерам, больше слушать и меньше говорить, повнимательнее относиться друг к другу, как знать, может, и не было бы массовых арестов, мучений в колымских и воркутинских лагерях, болезней, смертей и ссылок. А то ведь соберутся после спектакля, примут по стакану — и давай травить политические анекдоты. Кто-то непременно плеснет еще, войдет в образ оппозиционера, пустит пьяную слезу, обнимет ближайшего друга и заявит хорошо поставленным голосом, что Ленин и Троцкий — титаны, а все остальные — пигмеи, правда, среди них есть такие замечательные люди, как Зиновьев, Каменев и Бухарин.
— А Сталин? — поинтересуется ближайший друг.
— Что Сталин, его во время революции никто и знать-то не знал!
— А Гитлер, он тоже титан?
— Гитлер? О, Гитлер — это великий человек. И вообще, фашизм покорит весь мир!
, И не догадывается горе-оратор, что обнимая друга, обнимает негласного сотрудника НКВД. Уже на следующее утро отчет об этом разговоре будет лежать на Лубянке и в голове начальника Управления НКВД по Московской области всесильного Реденса родится план беспощадной чистки авгиевых конюшен столичных театров.
Шел 1936-й год… Великая страна громыхала великими стройками, оглушала себя песнями и гимнами в честь великого вождя, вот-вот будет принята великая конституция имени великого вождя, а тут — какие-то комедианты возвышают голос и выражают сомнения в богоизбранности Сталина?! Надо их проучить, да так, чтобы урок запомнили не только они, но и их потомки!
Так появилось следственное дело № 12 690 по обвинению в антисоветской агитации артистов театра имени Ермоловой Баумштейна (Бахтарова) Георгия Юльевича и Бонфельда (Кравинского) Евгения Анатольевича. В постановлении об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения говорится: «Баумштейн Г. Ю. достаточно изобличается в том, что он, являясь антисоветски настроенным, систематически ведет среди окружающих его лиц злостную контрреволюционную, троцкистскую агитацию, направленную против мероприятий партии и правительства, и распространяет провокационные слухи. Мерой пресечения избрать содержание под стражей».
Что касается Бонфельда, то в добавление к контрреволюционной агитации ему предъявили еще более серьезное обвинение: «В среде своих сослуживцев высказывал явно террористические настроения в отношении вождей и руководителей партии и соввласти».
На первом же допросе Баумштейн признал, что в разговорах с сослуживцами восторгался Муссолини и Гитлером, говорил, что они талантливые руководители, выдающиеся личности и сильные люди.
— Ас кем вы об этом говорили? — вкрадчиво спросил следователь.
— Разговор на эту тему помню, а вот с кем именно, забыл, — попытался увильнуть Баумштейн.
— Следствие располагает данными, что вы беседовали об этом с артистами вашего театра Николаем Лосевым и Верой Леоненко. Подтверждаете это?
— Да, — сник Баумштейн.
— А какие контрреволюционные разговоры вы вели с Бонфельдом и Грудневым?
— Никаких… Хотя припоминаю, что однажды в их присутствии Троцкого называл самой популярной личностью. Разумеется, наряду с Лениным, — торопливо добавил он.
— Может быть, вы припомните и то, что восхваляли Каменева и Зиновьева, утверждая, что они не имеют никакого отношения к убийству Кирова?
— Нет, про Каменева и Зиновьева я ничего такого не говорил.
— Говорили, говорили… Нам это известно. А что вы заявили в связи с освобождением и приездом в СССР болгарских коммунистов Димитрова, Попова и Танева?
— Я заявил… Я сказал, что Германия с этим делом прошляпила. У нас их за такие дела, как поджог рейхстага, не то чтобы не выпустили, а давно бы расстреляли.
Потом следователь взялся за Бонфельда. Доказать, что он затевал террористический акт против руководителей партии и правительства, не удалось, зато следователь смог вытянуть признание в том, что он восторгается идеями германского фашизма и с пониманием относится к аресту вождя немецких коммунистов Эрнста Тельмана.
— Он — враг немецких фашистов, — заявил Бонфельд. — А враг есть враг, если он не сдается, его уничтожают — по крайней мере так поступают в Советском Союзе. Так что фашисты поступили с Тельманом очень мягко, у нас его бы расстреляли.
Потом были допросы свидетелей, которые, конечно же, все подтвердили. Запросил следователь и характеристики: как понимаете, перепуганное руководство театра ничего хорошего об арестованных артистах сказать не могло.
Вскоре дело было передано на рассмотрение небезызвестного Особого совещания, которое вынесло беспрецедентно мягкий по тем временам приговор: три года ссылки в одну из областей Казахстана.
В театре облегченно вздохнули: ссылка это не лагерь, к тому же и Баумштейну, и Бонфельду разрешили работать по специальности. Но радость была преждевременной — не прошло и года, как за театр имени Ермоловой взялись всерьез. На этот раз приговоры были куда более суровыми — по восемь-десять лет исправительно-трудовых лагерей. Забегая вперед, скажу, что лагерные мучения выдержали не все, несколько замечательных актеров погибло на пересылках, в тюрьмах, карцерах и бараках.
Акт II
Говорят, в архивах Лубянки ничего не пропадает, а в кабинетах ничего не забывают. Было бы желание, а поднять любое дело нетрудно, и еще проще — зацепиться за показания кого-то из арестованных и уже осужденных. Желание было, причем нестерпимо острое! Дело в том, что 1937-й для начальника 6 отделения 4 отдела УГБ УНКВД Московской области лейтенанта Шупейко прошел досадно бесплодно — ни одного расстрела и ни одного группового дела. А отличиться хотелось, очень хотелось: нельзя же всю жизнь ходить в лейтенантах.
Шупейко нырнул в архив и наткнулся на дело Баумштейна. Показания Бонфельда и осужденных практически в то же время артистов Войдато и Дрожжина его не заинтересовали: друг друга оговаривают, а ни одного нового имени не называют. Иное дело — Баумштейн. В его показаниях упоминаются Лосев, Груднев и Вера Леоненко. Судя по протоколам, из Груднева получится прекрасный свидетель — уж очень безропотно дает компромат на своих друзей. Леоненко уже несколько лет вне театра, следовательно, ничего кроме старых сплетен из нее не вытянуть. Значит, Лосев…
Кто он, этот Лосев?.. Шупейко запросил его анкету — и пришел в неописуемый восторг. Это же то, что надо! Сын крупного фабриканта и домовладельца, выпускник коммерческой академии и Московского университета, поручик царской армии, несколько лет провел в германском плену, мог бы служить в Красной Армии, но, сославшись на нездоровье, отказался. Решено, Лосева надо брать.
Так появилось дело № 6330 по обвинению Лосева Николая Константиновича. В справке на арест лейтенант Шупейко не моргнув глазом пишет, что в театре имени Ермоловой вскрыта и ликвидируется контрреволюционная фашистско-террористическая группа, одним из активных участников которой является Николай Лосев. Арестовали Лосева 30 апреля 1938 года. В тот же день — первый допрос, на котором Николай Константинович виновным себя ни в чем не признал и заявил, что никакой фашистско-террористической группы в театре нет.
Второй допрос состоялся 8 мая. Судя по дрожащей подписи под протоколом и дичайшим признаниям, с ним основательно поработали заплечных дел мастера.
— Я признаю, что с первых же дней утверждения советской власти чрезвычайно враждебно относился к политике партии и правительства, а также к руководству ВКП(б) и государства. Это сблизило меня с группой контрреволюционных элементов из числа артистов театра. Признаю, что о руководителях партии и правительства отзывался озлобленно, с ненавистью и применением различных оскорбительных выражений. Я выражал надежды на реставрацию в СССР капиталистических порядков и восхвалял фашистского вождя Гитлера.
— С кем вы вели такого рода беседы? — полюбопытствовал Шупейко.
— С одним из самых активных участников нашей группы Унковским и его женой Урусовой.
— Что еще вы можете сказать об Урусовой?
— Евдокия Урусова безусловно является врагом политики советской власти и коммунистической партии, врагом советского народа. Она всегда принимала участие в наших контрреволюционных беседах и полностью их одобряла.
Не трудно представить торжество Шупейко: на основании показаний Лосева он может арестовать еще двоих, а поработав с ними, быть может, троих или четверых. Так что группа будет! А потом — громкий процесс, который, конечно же, заметят и отметят в самых высоких кабинетах Лубянки, а может быть и Кремля.
Эх, лейтенант, вспомнить бы тебе вовремя старую русскую поговорку «Не хвались, едучи на рать!», наверняка судьба твоих подследственных, да и твоя собственная сложилась бы иначе. Но лейтенанта понесло. В течение нескольких дней он арестовывает артистов Унковского, Макшеева, Эверта, Демич-Демидовича, Чернышева, Радунскую и Урусову.
Дальше, как говорится, дело техники: допросы строились так подло и коварно, что все оговаривали всех, и в итоге складывалось впечатление, что в театре, действительно, существовала тесно спаянная антисоветская группа. Скажем, Борис Эверт заявлял, что Николай Чернышев в своей ненависти к советской власти дошел до такой степени, что «выражал одобрение тем террористическим актам, которые организовывались и осуществлялись троцкистами, зиновьевцами и изменниками других названий». В свою очередь, Чернышева довели до такого состояния, что он пошел еще дальше.
— Были среди нас и такие элементы, — сказал он, — которые прямо заявляли, что при первой возможности сами совершили бы убийство кого-либо из наиболее ненавистных им руководителей партии и правительства, а именно Сталина, Кагановича, Ворошилова и Ежова.
— Кто именно делал эти заявления? — вскинулся следователь.
— Унковский и Демич-Демидович.
— Вы забыли сказать, что готовность к убийству руководителей партии и правительства выражали и вы сами, — закинул удочку следователь.
Ответ Чернышева поражает своей наивностью и простодушной искренностью.
— Нет-нет, что вы… Для этого я не обладаю необходимыми волевыми качествами.
К разговору с Унковским следователь готовился загодя: что ни говорите, он не безродный актеришка, а внук известного всей России адмирала, командира воспетого Гончаровым фрегата «Паллада». «Не знаю, какое влияние оказал на него дед, — думал Шупейко, — но представление о дворянской чести, человеческом достоинстве и корпоративности у потомка адмирала наверняка сохранилось — исходя из этого надо строить стратегию допроса. Кулаками из него ничего не выбьешь: сочтет себя мучеником и с улыбкой пойдет на эшафот. А вот если его прижать к стене, да не своими руками, а руками друзей, он придет в недоумение, оскорбится и, конечно же, расколется. Так что лупцевать его будем фактиками, показаньицами, донесеньицами…»
Когда Унковского привели в кабинет, Шупейко даже привстал — настолько поразил его этот красивый, гордый и сильный человек. Для проформы следователь спросил, признает ли себя Унковский виновным в контрреволюционной деятельности, и, получив отрицательный ответ, зачитал показания арестованных коллег, а заодно и тех, кто проходил в качестве свидетелей.
Господи, чего только на него не наговорили! И советскую власть он не любит, и роли советских героев играть отказывается, и Гитлером восхищается, не говоря о том, что пьет, богемствует, на квартире устраивает оргии, молодых актрис склоняет к сожительству, а свою жену использует для продвижения. Но окончательно доконало Унковского то, что даже его двоюродный брат, тоже работавший в театре, наплел такого, что Михаил Семенович вспыхнул и, видимо, решив: «Раз вы так, то и от меня пощады не ждите», заговорил именно так, как нужно было следователю.
— Я понял, что благодаря показаниям моих сослуживцев, следствие располагает достаточным количеством изобличающих меня улик, поэтому решил быть предельно искренним. Да, я признаю, что враждебно относился к советскому строю — ведь из-за Октябрьской революции наша семья лишилась поместья и конного завода. Да, я стал сторонником фашистской идеологии, так как именно с фашизмом связывал падение советской власти. Да, я одобрял террор, диверсии, вредительство и шпионаж, направленные против Советского Союза и его руководителей, хотя сам никаких террористических актов совершать не собирался.
— Назовите лиц, которые разделяли ваши контрреволюционные взгляды, — потребовал следователь.
— Чернышев, Лосев и Эверт, — без тени сомнения рубанул Унковский и после паузы добавил: — Считаю необходимым указать, что Лосев и Чернышев в своих контрреволюционных и фашистских взглядах идут значительно дальше меня. И тот, и другой являются вполне законченными контрреволюционерами.
Шупейко торжествовал! Его метод сработал: загнать в угол остальных было делом техники, а он этой техникой владел в совершенстве. Вскоре следственные дела Лосева, Макшеева, Унковского, Демич-Демидовича, Чернышева, Эверта, а несколько позже и Урусовой были завершены и направлены на рассмотрение Особого совещания. Правда, материалы на Урусову затребовала еще более грозная «тройка», но это дела не меняло.
Вот только с Верой Радунской вышла промашка. Замах был грандиозный: ее арестовали по подозрению в шпионаже «в пользу одного иностранного государства», а свести концы с концами никак не удавалось. Как ни крутили, а выходило, что Радунская не шпионка, а… как бы это сказать помягче… любвеобильная подруга нескольких иностранных дипломатов. Впрочем, не только дипломатов, но граждане СССР органы НКВД не интересовали. Когда на одном из допросов ее попросили назвать имена людей, с которыми она находилась в интимных отношениях, список получился таким большим, что посмотреть на советскую Мессалину сбежались следователи из соседних кабинетов.
И все же из этого списка были извлечены имена атташе японского посольства Коно, сотрудника американского посольства Севеджа и немца Бируляйта. Вокруг этих имен топтались довольно долго, но когда выяснилось, что никакой шпионской информации Радунская им не передавала, а общалась совсем по другому поводу, следователи зашли с другой стороны.
— Кого вы знаете из германского посольства? — спросили у нее.
— Никого.
— Вы лжете! Следствию известно, что вы были связаны с дипкурьером германского министерства иностранных дел полковником Лирау. Подтверждаете это?
— Категорически отрицаю.
— А откуда вам известны имена сотрудников германского посольства Штерц и Мергнер?
— Я их не знаю.
Сейчас уже трудно установить, что здесь правда, а что ложь, тем более что свидетели факт знакомства с этими немцами подтвердили, но Радунская стояла на своем и признать себя шпионкой не желала. И тогда Особое совещание решило осудить ее как «социально опасный элемент» и приговорило к пяти годам исправительно-трудовых работ. Что касается ее коллег по театру, то всем им дали по восемь лет, кроме Урусовой, которая получила десять лет ИТЛ.
Акт III
По большому счету театр имени Ермоловой надо было закрывать: ведущие актеры в лагерях, лучшие спектакли с репертуара сняты, публика обходит прокаженные стены стороной. Но художественный руководитель театра Н. П. Хмелев понимал, что театр надо сохранить любой ценой — он искал новые пьесы, приглашал талантливую молодежь, репетировал днем и ночью. А ведь атмосфера была препаршивейшая! Все понимали, что их друзей посадили только потому, что кто-то на них настучал, что стукач и сейчас где-то рядом, что каждое слово, каждая неосторожная реплика фиксируются и ложатся на стол Шупейко.
Эх, знали бы ермоловцы, что бояться им нечего, что Шупейко так подчистил концы, что упек и своего информатора, а через некоторое время пришлось платить по счетам и ему самому. Дело в том, что войдя во вкус, Шупейко так увлекся, что сломанных судеб ермоловцев ему было мало и он затеял куда более грандиозный процесс над артистами Московской эстрады и цирка. По делу было арестовано 57 человек, в том числе 8 расстреляли. Не знаю, кому это не понравилось, но в 1939-м было возбуждено дело против самого Шупейко и его подручных. Закончилось оно весьма показательно: Шупейко расстреляли, а его подручных приговорили к длительным срокам заключения.
Правда вроде бы восторжествовала, но, как я уже говорил, ермоловцы об этом не знали и знать не могли. А когда наступил 1955-й и пришло время массовых реабилитаций, оказалось, что Войдато, Макшеев, Унковский и Лосев этого дня не дождались — они умерли в лагерях и на пересылках.
Очень важно, что почти все оставшиеся в живых вернулись к любимой работе, играли в различных театрах, а Евдокия Георгиевна Урусова долгие годы блистала на сцене своего родного театра. Недавно я навестил Евдокию Георгиевну. Она по-прежнему обаятельна, по-прежнему артистична и, хотя с трудом передвигается — дает себя знать и лагерь под Хабаровском, и ссылка в Норильск, — строит планы на будущее, читает пьесы и ищет подходящую роль.
— Мне есть что сказать людям, от чего их упредить, каким путем посоветовать идти, — заметила она. — Убеждена: чтобы так говорить со зрителем, надо на это иметь право. Мне кажется, что я это право заслужила, и не только заслужила, но и выстрадала всей своей жизнью.