Пушкин: путь поэта Ольга Наумова

Пушкин: путь поэта

Ольга Наумова

Почему все большие, значительные люди нашей культуры проходили и проходят «через» Пушкина или, лучше сказать, приходят к Пушкину? Почему разговор о Пушкине – это всегда разговор о любви, о России и о Боге?

Есть общие места в нашей культуре. По их поводу не спорят – и жаль, что не спорят. Ведь сегодня особенно важно доказывать, что Пушкин необходим нам, как никогда.

Мы с детства знаем, что он великий, и это создает между ним и нами непреодолимую стену. Он – великий, которому дано, – остается по одну сторону этой стены, а мы – обыкновенные, которым не дано, – по другую ее сторону. И мы снимаем с себя всякую ответственность, возлагая ее на Пушкина (это уже даже не анекдот, а присказка: «кто виноват? Пушкин?») и ему подобных гигантов.

В. А. Тропинин. Портрет А. С. Пушкина

Нам кажется, что Пушкин всегда был великим и родился таким. Просто сначала был маленький великий Пушкин, а потом вырос и стал большой великий Пушкин. Но это не очень честно по отношению к Александру Сергеевичу. Это перечеркивает весь его путь – путь к себе самому, к своему предназначению, к своей миссии. За 36 лет жизни он совершил великое и удивительное путешествие. Но эту трудную, порой мучительную дорогу он прошел так, что в нашем сознании имя Пушкина осталось как что-то легкое, искристое, прекрасное и высокое. Как сказал Блок, «веселое имя: Пушкин».

* * *

Сентябрь 1835 года выдался теплым. Еще толькотолько начали желтеть листья, воздух был напоен ароматами трав, а по утрам отчаянно, наперебой, пели птицы. По высокому небу бежали пушистые, кудрявые, совсем летние облака.

Стоя на крутом берегу Сороти, подставив грудь ветру, Пушкин с радостью и надеждой оглядывал окрестные луга с разбросанными вокруг деревеньками, озера, мельницу – немудрящий, но столь милый сердцу пейзаж. Сколько отчаяния, надежд, откровений было с ним связано!.. Он вдруг вспомнил, как увидел все это в первый раз.

Под вашу сень, Михайловские рощи,

Являлся я – когда вы в первый раз

Увидели меня, тогда я был —

Веселым юношей, беспечно, жадно

Я приступал лишь только к жизни…

Да, «беспечно, жадно»… Еще бы – тогда, в 1817 году, он только-только вышел из Лицея. Это потом, спустя годы, он по-настоящему оценил и лицейское братство, и своих наставников, и всю неповторимость этого учебного заведения, равного которому в России нет. А тогда он, как птенец, вырвавшийся из клетки, жадно пил жизнь.

Россия бурлила. Недавняя победа над Наполеоном, ощущение собственной силы, жажда деятельности, служения на благо России – этим жила вся тогдашняя молодежь. Пушкин, как и многие из его выпуска, мечтал о военном мундире, но отец настоял на Министерстве иностранных дел: семья была небогата.

Петербург закружил Пушкина. В щегольском черном фраке, в непомерно широкой шляпе a la bolivar он спешил вознаградить себя за вынужденное шестилетнее уединение. Его с радостью принимали везде – на великосветских балах и офицерских пирушках, на субботниках Жуковского и в мещанской гостиной актрисы Колосовой, у Карамзиных и у «ветреных Лаис», а проще говоря, у продажных женщин. Имя Пушкина звучало все чаще. А он не желал ничем отличаться от обыкновенных светских людей, пытался скрывать в большом обществе свою литературную известность.

И я, в закон себе вменяя

Страстей единый произвол,

С толпою чувства разделяя,

Я Музу резвую привел

На шум пиров и буйных споров,

Грозы полуночных дозоров;

И к ним в безумные пиры

Она несла свои дары

И как вакханочка резвилась,

За чашей пела для гостей,

И молодежь минувших дней

За нею буйно волочилась —

А я гордился меж друзей

Подругой ветреной моей.

В те годы всё стремились делать сообща, объединять усилия, обмениваться мыслями, энергией, устремлениями. Но не принято было смешивать кружки или участвовать в нескольких. Пушкина это не смущало, он вращался везде, но везде оставался собой. Искал себя.

Однако «серьезные» друзья и приятели его не одобряли – среди них многие были старше и мудрее, опытнее его. Талант этого страстного, горячего юноши был неоспорим, он ослеплял и сбивал с толку, а разбросанность казалась изменой этому таланту, пустой тратой сил, которые следовало бы направить на благие дела… Что это за благие дела, каждый из них, впрочем, понимал по-своему. Жуковский говорил: «Сверчок, закопавшись в щелку проказы, оттуда кричит, как в стихах: „я ленюся!“» А. И. Тургенев ежедневно бранил Пушкина за «леность и нерадение о собственном образовании. К этому присоединились и вкус к площадному волокитству, и вольнодумство, – также площадное, 18 столетия». Батюшков писал А. И. Тургеневу: «Не худо бы его запереть в Геттинген– и кормить года три молочным супом и логикою». Доброжелателей вокруг было много, но кто из них по-настоящему понимал его?

Поучения «стариков», недоверие друзей, напряженный ритм светской жизни – немудрено, что он вспыхивал от любого пустяка, видя в нем угрозу своей чести. Е. А. Карамзина писала брату, Вяземскому: «У г. Пушкина всякий день дуэли; слава богу, не смертоносные».

Итак, два года в Петербурге, четыре года на юге – Кишинев, Одесса… В Лицее для Пушкина миром свободы виделся Петербург, а в Петербурге – деревня. А когда он был «переведен» на юг, то воспринял это как жестокое ограничение своей свободы.

В михайловскую ссылку он приехал уже прославленным автором романтических поэм, прелестной лирики, вольнолюбивых воззваний и острых эпиграмм.

В сознании многих читателей таковым он и останется навсегда. Они не захотят увидеть, как он будет меняться с каждым ударом судьбы, как будут проясняться его цели, обостряться восприятие священного. Впрочем, все это будет позже…

…Облака все бежали по небу, а Пушкин обычным быстрым шагом шел по узенькой тропинке вдоль Сороти к своей любимой Савкиной горке. Сбивая тяжелой палкой зонтики пижмы, он вспоминал, как отчаянно, даже яростно метался по окрестным тропкам и дорожкам в августе 1824 года, уже больше десяти лет назад. Ему казалось тогда, что жизнь кончена, что он заперт в клетке, что его навсегда оторвали и от любви, и от друзей, и вообще от жизни… Да, это была уже настоящая ссылка – без срока, без надежды, да еще и под надзором родного отца. Горечь, отчаяние, разочарование!.. «Бешенство скуки пожирает мое глупое существование», – писал он.

Дважды пытался он бежать из ссылки, хлопотал о перемене дедовского имения даже на любую из крепостей.

А я от милых южных дам,

От жирных устриц черноморских,

От оперы, от темных лож

И, слава богу, от вельмож

Уехал в тень лесов Тригорских,

В далекий северный уезд;

И был печален мой приезд.

«Путешествие Онегина», из ранних редакций

В августе 1824 года в Михайловское приехал пылкий юноша, а покинул его в сентябре 1826 года взрослый человек, помудревший и многое переживший. В кармане его, как гласит легенда, лежал листок со стихотворением «Пророк»…

Что произошло за это время? Никогда, даже в дружеских письмах, не описывал Пушкин своих глубоких, интимных переживаний. Все можно найти в его стихах – но уже в универсально-человеческой форме. Так и в этот раз – написал было Александр Сергеевич в черновике письма Раевскому (по-французски): «Я чувствую, что дух мой созрел окончательно. Я могу творить», да было ли то письмо отправлено? А годы спустя, в вычеркнутом, промелькнет:

Здесь меня таинственным щитом

Святое провиденье осенило,

Поэзия, как Ангел-утешитель, спасла меня,

И я воскрес душой.

Вот парадокс: стиснутый внешними обстоятельствами, он как будто ломал границы внутреннего мира и переносился творческим воображением из глухой псковской деревни в иные страны и времена. Греция и Египет, Франция и Восток, средневековая Европа и Испания… Все, что ему никогда не дадут увидеть, увидел и прожил его гений.

Ему пришлось много читать – как когда-то тома французских писателей в отцовской библиотеке, здесь он жадно глотал книги из обширной библиотеки соседнего Тригорского – восполнял недостатки своего образования.

Да, это была настоящая, большая, кропотливая работа: здесь он подготовил первый сборник своих стихотворений – наконец-то, не все же им гулять по России в списках! Здесь написал четыре сердцевинных главы «Онегина», «Графа Нулина», «Цыган»…

Но главное – «Борис Годунов», «плод добросовестных изучений, постоянного труда»! Пушкин, так жаждавший общения и здесь лишенный его, безмерно любивший своих друзей и считавшийся у них… даже слишком разговорчивым, – он не проговорился, не послал ни строчки из трагедии! И только уже закончив, делился с Вяземским: «Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух один и бил в ладоши и кричал, – ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Как было не обратиться к истории здесь, в местах, по которым сама история не раз прокатилась мощными волнами? Как не обратиться к русской душе, русскому характеру здесь, где, что ни день, можно эти характеры наблюдать живьем – на ярмарке, да в Святогорском монастыре, да одна нянюшка чего только не расскажет?! Но из-под его пера вышла не просто романтическая стилизация в старинном духе. Это спор о том, кто и какой ценой делает историю, о роли народа. Он давно разошелся в оценке истории и политики со своими несчастными друзьями, которые теперь в Сибири – если не повешены. Он давно разуверился в насилии как движущей силе истории. Человек и его совесть, человек и правда – вот сила.

Пушкин улыбнулся, вспомнив, как по приезде в Москву читал «Годунова» в доме поэта Веневитинова в Кривоколенном – он, который шесть лет был оторван от культурной жизни России, принес с собой что-то, что опережало развитие этой жизни… Он вообще менялся быстрее, чем публика это замечала и могла оценить. Впрочем, публика инертна, привыкает к чему-то одному и этого же ждет от писателя, а новизна ее смущает и кажется отсталостью.

И еще «Пророк»… Никто никогда не узнает, что произошло с ним здесь, в Михайловском, как родились эти строки, довольно самих стихов: в них всё есть, а прочее пусть останется только с ним… Он-то помнит, как вот здесь, на этой самой Савкиной горке, глядя в это же высокое небо с бегущими по нему облаками, он вдруг остро, пронзительноясно почувствовал… Впрочем, как это передать обычными словами? «И Бога глас ко мне воззвал…» Он долго шел к нему, и все его лицейское и юношеское «безверие», «афеизм», злосчастная «Гавриилиада» – всё это отрицание было поиском, тоской по еще не обретенному, но столь необходимому… Поиском страстным – он по-другому не умел.

ПPOPOK

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился, —

И шестикрылый серафим

На перепутьи мне явился.

Перстами легкими как сон

Моих зениц коснулся он.

Отверзлись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы.

Моих ушей коснулся он, —

И их наполнил шум и звон:

И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход.

И дольней лозы прозябанье.

И он к устам моим приник,

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный, и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой.

И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул.

Как труп в пустыне я лежал,

И Бога глас ко мне воззвал:

«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей».

1826

Вот и Савкина горка. Пренебрегши окольной круговой тропинкой, Пушкин легко взбежал по крутому склону. Старинная часовенка, древние покосившиеся каменные кресты… Он бросился в траву, раскинул руки и долго лежал, глядя в высокое небо. Оно здесь так близко – кажется, достать рукой. Он так мечтал выкупить Савкино, писал своей дорогой тригорской соседке Прасковье Александровне, просил похлопотать, да неуступчивы оказались владельцы…

Савкина гора

Через год после ссылки, в 1827 году, он вновь приехал сюда из Петербурга – как сообщил Дельвигу, «убежал в деревню, почуя рифмы». «Я в деревне и надеюсь много писать… вдохновенья еще нет, покамест принялся я за прозу». В молдавской красной шапочке и халате, за рабочим столом начал он свое первое прозаическое произведение, где главное лицо – его прадед Ганнибал. Тогда же он написал «Поэта» и еще несколько стихотворений, начал седьмую главу «Евгения Онегина». В то время, после «Пророка», он очень много думал о своем назначении, о поэтическом призвании. Как происходит таинственный процесс творчества? Кто нашептывает поэту слова? Почему рифмованные строки производят столь необычное, магическое впечатление на слушателей, читателей? Каково назначение поэзии? Развлекать? Выражать мысли и чувства поэта? Учить? Побуждать к чему-то? И кто такой поэт?

Обо всем этом Пушкин задумывался давно, еще в лицейские времена. Но теперь ощущение собственного дара рождает в нем не столько гордость, сколько чувство ответственности и достоинства.

А вторая половина двадцатых годов стала нелегким для Пушкина временем. После первого восторга свободы снова, как после Лицея, светская суета Петербурга, приятели, карты… Друзья же почему-то замечают только эти его загульные периоды, как будто не видя, что, даже не имея собственного угла, живя в знаменитом Демутовом трактире, под шум пирушек, он умудряется писать – да не что-нибудь, а «Полтаву»!

Но всё так же – и не так. Ведь он уже написал «Пророка»… Теперь он уже знает, пережил нечто, что зовет и манит, заставляет идти дальше, с чем можно сверяться, что вытягивает из самых черных душевных бездн. Но вытягивает не всегда…

В конце 1820-х Пушкин уже совсем не так моден, как прежде. Многие считают, что он исписался, отстал от жизни. «Борис Годунов», столь дорогое и важное его детище, успехом не пользуется. От него ждут романтической поэзии, которой он прославился в начале творческого пути. А он уже другой.

Пушкин мечется: переезжает из Петербурга в Москву и обратно, посещает нижегородскую вотчину, проезжает много тысяч верст по дорогам России. Играет много и проигрывает. Четыре раза сватается. Даже побывал на кавказской войне. (Ну и нелепо, должно быть, он выглядел в своем штатском сюртучке и шляпе среди мундиров. Зато ходил в атаку!) И много писал. Но в его лирике появились новые мотивы.

Его, тридцатилетнего, настигло прошлое – «безумная шалость» юности.

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток:

И, с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу, и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью, —

Но строк печальных не смываю.

Грехи, совершенные по глупости, по молодости, не смываются даже при всем раскаянии. Что сделано – того не воротить. И «Гавриилиада» ходит по стране, развращая молодежь, и время упущено в пирушках и пошлом разврате…

Да, не один он такой – все проходят через это… Но что позволено любому другому – для него непозволительно. С него спрос другой. На него всегда смотрели особо – и судьба, и люди. Смотрели с надеждой. Человек, наделенный таким великим даром, как у него, даром, которого отрицать не мог никто, даже завистники и недоброжелатели, всегда считался отмеченным Богом.

…Что сделано – того не воротишь. Но можно искупить. И пусть публика считает, что он исписался, что потерял легкость и блеск. Он-то знает, что важно. Он знает что-то такое, чего другие не знают. Он пишет об этом в каждом своем новом произведении, но кто это увидит? Где этот пытливый, внимательный читатель?

…И вот снова осень, и снова он здесь, в михайловских рощах… Прошлые приезды, даже ссылка, вспоминаются светло и радостно. Теперь же всё по-другому.

10 сентября 1835 года он приехал из Петербурга. В деревне благодатная пора: стоят ясные, теплые осенние дни, а осень – его время. Но эта осень стала исключением: уже прошло несколько дней, а он писать и не начинал. Причину Пушкин назвал сам в письме Плетневу: «Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен». «А о чем я думаю? – пишет он из деревни жене. – Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит Бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода…»

Да, теперь Пушкин женат, он отец семейства. Деньги его всегда волновали мало: есть – хорошо, нет – так заработаем, одолжим, выиграем. Сейчас другое дело. Еще в июле 1831 года он выразил желание быть полезным правительству изданием политическо-литературного журнала и попросил позволения работать в архивах, чтобы «исполнить давнишнее желание написать историю Петра Великого и его наследников до Петра III». Журнал издавать не разрешили, но дали право работать в архиве с окладом 5000 рублей. «Царь взял меня на службу – но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал… Ей Богу, он очень мил со мной», – делился Пушкин с Плетневым.

Но не прошло и трех лет, как он с горечью написал жене: «Я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами». Снова его пытались скроить по своей мерке. Положение обязывало бывать на балах, достойно содержать жену-красавицу. Перед женитьбой Пушкин обещал теще, что «даст Натали возможность болтать и веселиться». Он сдержал слово.

Из письма Нащокину: «Жизнь моя в Петербурге ни то, ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга, вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде – все это требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения». Нелегко быть первым профессиональным литератором, зарабатывающим своим трудом на хлеб насущный!

1834 год стал для Пушкина переломным. Его произвели в камер-юнкеры – не очень почетно и смешно для его лет, тем более что придворная служба и расходов требовала, и, что еще хуже, обязательного и постоянного участия в светской жизни. Жене благодать – блистай да и только, а ему бы в деревню, и писать, писать, писать…

Взбесило Пушкина и то, что Николай прочел его письмо жене. Он не сразу понял, что за ним установлен постоянный тайный надзор. Все-таки он очень наивен в некоторых вещах, слишком доверяется людям, их слову. Сказал Бенкендорф, что надзора никакого нет, он и поверил… А ведь с самого приезда из ссылки он всегда, каждый день был под наблюдением, вскрывались его письма, он должен был отпрашиваться, чтобы куда-то поехать, а иначе его, признанного главу русской литературы, отчитывали, как мальчишку. Но царь, дворянин, читающий чужое интимное письмо, вмешивающийся в супружескую жизнь!..

Пушкин подал в отставку. Царь ее принял в оскорбительных для поэта выражениях. Но Жуковский обвинил Пушкина в неблагодарности, и тот взял прошение об отставке обратно.

Да еще и отец вконец разорился, и Пушкин принял на себя большие, но бесплодные хлопоты о множестве родственников.

Друзья, сами не слишком трудолюбивые, часто корили его за праздность. А он, как бы поздно ни вернулся накануне с бала, утро проводил за работой. Для него это было такой же ежедневной потребностью, как гимнастика, которой он всю жизнь занимался. Разрешение посещать архивы Пушкин использовал добросовестно – почти каждый день бывал он то в библиотеке Эрмитажа, то в архивах министерств, накопил несколько тетрадей выписок, главным образом по истории Петра Великого… И эту черную, архивную работу Пушкин выполнял со своим всегдашним писательским тщанием.

В мае 1835 года он наконец сумел вырваться в Михайловское и через две недели после возвращения написал письмо Бенкендорфу, в котором просил у царя разрешения поселиться в деревне на несколько лет.

Но, по горькому выражению Пушкина, «плюнуть на Петербург да удрать в деревню» не удалось. Пушкину предложили лишь отпуск на четыре месяца, и он воспользовался этим.

И вот он здесь, а ему не пишется… Впрочем, кажется, сегодня он наконец-то снова «почуял рифмы»…

Облака все так же бежали над Савкиной горкой по высокому-высокому небу. Пушкин вдруг расхохотался, вспугнув уток на Сороти, – он-то знал, что такое свобода! «Ты царь, живи один!» «И Бога глас ко мне воззвал…» Он знал, что все еще только начинается. Впереди – целая вечность…

Отцы пустынники и жены непорочны,

Чтоб сердцем возлетать во области заочны,

Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,

Сложили множество божественных молитв;

Но ни одна из них меня не умиляет,

Как та, которую священник повторяет

Во дни печальные Великого поста;

Всех чаще мне она приходит на уста

И падшего крепит неведомою силой:

Владыко дней моих! дух праздности унылой,

Любоначалия, змеи сокрытой сей,

И празднословия не дай душе моей.

Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,

Да брат мой от меня не примет осужденья,

И дух смирения, терпения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи.

1836

(ИЗ ПИНДЕМОНТИ)

Не дорого ценю я громкие права,

От коих не одна кружится голова.

Я не ропщу о том, что отказали боги

Мне в сладкой участи оспоривать налоги,

Или мешать царям друг с другом воевать;

И мало горя мне, свободно ли печать

Морочит олухов, иль чуткая цензура

В журнальных замыслах стесняет балагура.

Всё это, видите ль, слова, слова, слова.

Иные, лучшие мне дороги права;

Иная, лучшая потребна мне свобода:

Зависеть от властей, зависеть от народа —

Не всё ли нам равно? Бог с ними. Никому

Отчета не давать, себе лишь самому

Служить и угождать; для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья.

– Вот счастье! вот права…

1836

Литература

Битов А. Моление о чаше. Последний Пушкин. М., 2007.

Лотман Ю. Пушкин. СПб., 2009.

Непомнящий В. Пушкин. Избранные работы 1960-х – 1990-х гг. М., 2001.

Тыркова-Вильямс А. Жизнь Пушкина. М., 2004.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.