25. 1715. Продолжение дневника последних дней короля
25. 1715. Продолжение дневника последних дней короля
Ночь на пятницу 23 августа прошла, как и предыдущие, утро тоже. Король занимался делами с о. Телье, который безуспешно убеждал его раздать свободные крупные бенефиции, каковых было немало, а проще сказать, дать ему распорядиться ими, дабы не допустить до них герцога Орлеанского. Надобно тут заметить, что чем хуже становилось королю, тем настоятельней о. Телье убеждал его, не желая упускать столь богатую добычу и возможности наделить ею своих доверенных ставленников, с каковыми он уже столковался, но не о денежном вознаграждении, а о содействии его козням. Но ему так и не удалось преуспеть. Король заявил, что ему и без того в слишком многом должно дать отчет Господу, чтобы отягощать себя в момент, когда скоро предстоит предстать перед Ним, еще и этими назначениями, и запретил впредь заговаривать об этом. Встав с постели, король обедал в домашнем халате у себя в спальне, видел придворных, так же и ужинал; время после обеда он провел с обоими побочными сыновьями, но особенно долго с герцогом Мэнским, с г-жой де Ментенон и приближенными дамами; вечер прошел как обычно. В этот же день он узнал о смерти де Мезона и отдал его должность его сыну по просьбе герцога Мэнского.
Нельзя двигаться дальше, не разъяснив порядки в покоях короля, после того как он перестал выходить. Все придворные круглый день находились на галерее. В переднем зале, смежном с королевской спальней, никто не задерживался, кроме ближайших слуг и аптекарей, которые грели там все, что нужно; через него только проходили, да и то поспешно, из двери в дверь. Имеющие право входа проходили в кабинеты с галереи через зеркальную дверь, которая все время была закрыта и отворялась только на стук и сразу же закрывалась. Министры и государственные секретари тоже входили через эту дверь и пребывали в кабинете, соседствующем с галереей. Принцы крови и принцессы, дочери короля, тоже не проходили дальше этого кабинета, разве только король их требовал к себе, но такого почти не случалось. Маршал де Вильруа, канцлер, оба побочных сына, герцог Орлеанский, о. Телье, приходский священник, а также Марешаль, Фагон и первые королевские лакеи, когда они не находились в спальне короля, ожидали в кабинете государственного совета, который размещается между королевской спальней и кабинетом, отведенным для принцев и принцесс крови, придворных, имеющих право входа, и министров. Герцог де Трем, бывший в тот год обер-камергером, держался у открытой двери между двумя кабинетами и входил в спальню короля лишь в тех случаях, когда его услуги были совершенно необходимы. — В течение всего дня все проходили в королевскую спальню только через кабинет государственного совета, исключение составляли служба внутренних покоев и аптекари, размещавшиеся в переднем зале, г-жа де Ментенон и ее приближенные дамы, а в обед и ужин те, кто прислуживал за столом, и придворные, которым дозволялось войти. Герцог Орлеанский ограничивался тем, что входил в спальню короля раз, редко два раза в день — и то на миг, когда туда заходил герцог де Трем, — и еще раз в день он на мгновение показывался в дверях, ведущих из кабинета государственного совета в спальню, и король мог видеть его с кровати. Иногда король требовал к себе канцлера, маршала де Вильруа, о. Телье, изредка кого-нибудь из министров, частенько герцога Мэнского, реже графа Тулузско-го, а больше никого, даже кардиналов де Рогана и де Бисси, которые нередко бывали в кабинете для имеющих право входа. Иногда, оставаясь наедине с г-жой де Ментенон, король вызывал маршала де Вильруа или канцлера или обоих вместе, но чаще герцога Мэнского. Мадам и герцогиня Беррийская не заходили в эти кабинеты и почти не виделись с королем во время болезни, а ежели приходили, то через передние покои и почти сразу же уходили.
Суббота 24 августа прошла почти не хуже обычного, потому что все ночи проходили плохо, но вот с ногой стало куда хуже, она очень болела. По обыкновению была отслужена месса, обедал король в постели, и в это время его видели главные придворные без права входа, затем состоялся финансовый совет, потом король вдвоем с канцлером занимался делами, после этого пришла г-жа де Ментенон с приближенными дамами. К ужину король встал и облачился в халат; то был последний раз, когда его видели придворные. Я обратил внимание, что он может есть только жидкую пищу и ему невыносимо, что на него смотрят. Он не смог закончить ужин и сказал придворным, что просит простить его, то есть попросил уйти. После этого он лег в постель; врачи осмотрели его ногу, на которой появились черные пятна. Он послал за о. Телье и исповедался. Врачи были в смятении. Сперва они попробовали лечить его молоком и хиной с водой, потом отменили и то и другое и не знали, что делать. Они признались, что, по их мнению, у короля с Троицы изнурительная лихорадка, но оправдывали свое бездействие тем, что он не желал принимать лекарства, а сами они не представляли, насколько плохи его дела. Исходя из описанного мною разговора между Марешалем и г-жой де Ментенон, состоявшегося много раньше, видно, насколько можно им верить.
Ночь на воскресенье 25 августа, день св. Людовика, прошла плохо. Опасность перестала быть тайной и сразу же сделалась огромной и неотвратимой. Тем не менее король недвусмысленно пожелал, чтобы в заведенном порядке дня ничто не менялось, то есть чтобы барабанщики и гобоисты, стоявшие у него под окнами, дали, как только он проснется, обычный концерт, а также чтобы во время обеда в передней зале играли двадцать четыре скрипки. Потом он беседовал наедине с г-жой де Ментенон, с канцлером и очень коротко с герцогом Мэнским. Накануне, когда он трудился с канцлером, в спальню принесли бумагу и чернила, все это оставалось там и в этот день, когда в спальне была г-жа де Ментенон, из чего следует, что в один из этих двух дней канцлером была сделана под диктовку короля приписка к завещанию. Г-же де Ментенон и г-ну Мэнскому, неустанно думавшему о себе, казалось, что король недостаточно сделал для него в завещании; они пожелали исправить это в приписке, которая в равной степени показала, как безмерно они злоупотребили слабостью короля перед его смертью и до какой крайности может довести человека безграничное тщеславие. В этой приписке король подчинил все без исключений цивильные и военные службы королевского двора непосредственно герцогу Мэнскому и находящемуся в прямом подчинении герцога маршалу де Вильруа; следственно, при таком положении они оказались бы безраздельными хозяевами особы короля и его резиденции, а также всего Парижа, поскольку командовали бы двумя полками гвардии и двумя ротами мушкетеров, несущими внешнюю и внутреннюю охрану; к ним в ведение перешли бы также все дворцовые службы, покои, королевский гардероб, дворцовая церковь, королевский стол и конюшни, так что у регента не осталось бы и тени самой крошечной власти, он оказался бы в полной зависимости от них, и они могли бы когда угодно по хотению герцога Мэнского подвергнуть его аресту, а то и обойтись с ним куда хуже.
Вскорости после того, как канцлер вышел от короля, г-жа де Ментенон, остававшаяся у него, вызвала приближенных дам, а в семь часов вечера пришли музыканты. Между тем король заснул под разговоры дам, а пробудился с затуманенной головой, отчего они перепугались и решили вызвать врачей. Врачи нашли пульс короля настолько плохим, что решительно посоветовали ему, когда он пришел в себя, не мешкая, приобщиться святых тайн. Послали за о. Телье и предупредили кардинала де Рогана, который, ни о чем не беспокоясь, проводил время у себя в большом обществе; одновременно отослали музыкантов, уже приготовивших ноты и инструменты; дамы тоже удалились. По случайности я в это время проходил через галерею и передние залы, направляясь из своих покоев в новом крыле дворца в другое крыло к его высочествам герцогине, а затем и герцогу Орлеанскому. Я увидел лишь последних музыкантов и подумал, что большинство их уже прошло. У входа в кордегардию Перно, привратник королевской приемной, спросил меня, знаю ли я, что сейчас произошло, и все рассказал. Герцогиню Орлеанскую я застал в постели: у нее еще не прошла мигрень; она была в окружении дам, и те беззаботно болтали. Я приблизился к постели и сообщил герцогине, что произошло, однако она не желала мне верить и убеждала меня, что у короля сейчас музыкальный концерт и чувствует он себя хорошо; затем, поскольку говорил я тихо, она громко спросила у дам, слыхали ли они что-нибудь. Ни одна из них ничего не слыхала, и герцогиня Орлеанская успокоилась. Я вторично заявил, что уверен в том, что сообщил, и что, по моему мнению, ей следует хотя бы послать разузнать новости, а пока встать с постели. Этим я убедил ее и пошел к герцогу Орлеанскому, которого также оповестил и который совершенно разумно счел, что ему следует оставаться у себя, поскольку за ним не присылали.
Спустя четверть часа после отсылки музыкантов и дам все было сделано. О. Телье исповедал короля, меж тем как кардинал де Роган велел взять в церкви святые дары и послал за священником и елеем. Спешно пришли два придворных капеллана, вызванные кардиналом, дворцовые слуги, два лакея Фагона и один г-жи де Ментенон принесли не то семь, не то восемь канделябров со свечами. Эта небольшая процессия поднялась к королю по маленькой лестнице за кабинетами, через которые прошел в королевскую спальню и кардинал де Роган. О. Телье, г-жа де Ментенон и с дюжину придворных, имевших право входа, старших слуг или просто лакеев встретили и сопроводили святые дары. Кардинал произнес несколько слов о значении этого последнего и великого таинства; король при этом держался очень мужественно и, казалось, проникся важностью совершавшегося. Как только он причастился тела Христова и был помазан святым елеем, все присутствовавшие при этом вышли из спальни, следуя кто впереди, кто позади дароносицы; остались лишь ггжа де Ментенон и канцлер. Сразу же, и эта поспешность выглядела несколько странной, на кровать принесли что-то вроде книги или маленького столика; канцлер подал королю добавление к завещанию, в конце которого тот собственной рукой начертал несколько строчек, после чего возвратил его канцлеру. Король попросил попить, затем подозвал маршала де Вильруа, стоявшего вместе с несколькими самыми высокопоставленными придворными в дверях между спальней и кабинетом государственного совета, и четверть часа беседовал с ним с глазу на глаз. Затем король послал за герцогом Орлеанским и беседовал с ним также наедине, но несколько дольше, чем с маршалом де Вильруа. Он выказал герцогу большое уважение, говорил о дружбе и доверии, но, что чудовищно, имея в устах еще тело Христово, которого только что причастился, он уверял, что в завещании герцог не найдет ничего, что могло бы вызвать его недовольство, а затем вверил ему заботу о государстве и особе будущего короля. А ведь не прошло еще и получаса между последним причастием, соборованием и этой беседой; король не мог забыть о тех странных распоряжениях, которые у него с таким трудом вырвали, забыть, что в промежутке он внес исправления в недавно составленное добавление к завещанию, каковым добавлением он приставил нож к горлу герцога Орлеанского, вручив рукоять герцогу Мэнскому. Примечательно, что после этой беседы с глазу на глаз, первой, которая была у короля с герцогом Орлеанским, пошел слух, что тот только что объявлен регентом. Как только герцог Орлеанский удалился, король позвал герцога Мэнского, который находился в кабинете. Король говорил с ним около четверти часа, после чего был позван граф Тулузский, также находившийся в кабинете, который пробыл в кабинете с королем и герцогом Мэнским тоже около четверти часа. В спальне в это время были лишь несколько необходимых слуг и г-жа де Ментенон. Пока король разговаривал с герцогом Орлеанским, она не подходила к нему. К этому времени в кабинете собрались трое побочных детей короля, оба сына г-жи герцогини и принц де Конти. По окончании разговора с герцогом Мэнским и графом Тулузским король, заметив в дверях между спальней и кабинетом принцев крови, позвал их и сказал им несколько слов всем вместе, но ни с кем не говорил поодиночке или шепотом. Почти тут же пришли врачи, чтобы перевязать королю ногу, и принцы удалились, остались только те, кто необходим, и г-жа де Ментенон. В это же время канцлер увел герцога Орлеанского в кабинет государственного совета и показал ему приписку к завещанию. Во время перевязки король узнал, что в кабинете находятся принцессы, велел их пригласить и громко сказал им несколько слов; воспользовавшись тем, что они расплакались, он попросил их удалиться, поскольку ему хочется отдохнуть. Они вышли вместе с теми немногими, кто пришел с ними, полог кровати несколько задвинули, и г-жа де Ментенон перешла в задние кабинеты.
Ночь на понедельник 26 августа прошла не лучше. Королю сделали перевязку, потом он слушал мессу. В спальне были только самые необходимые люди, и после мессы они вышли. Король велел остаться кардиналам де Рогану и де Бисси. Как всегда, осталась г-жа де Ментенон, а с нею маршал де Вильруа, о. Телье и канцлер. Король подозвал обоих кардиналов, торжественно объявил, что умирает веруя и покорный церкви, потом, глядя на них, добавил, что огорчен, оставляя дела церкви в том состоянии, в каком они находятся, что он был совершенно несведущ в этих делах и они это знали, он им об этом говорил, что он делал только то, что они хотели, и сделал все, чего они хотели, и это они должны отвечать перед Богом за все, что было сделано лишнего или не сделано, еще раз объявил, что поручает им за это ответить перед Богом, а его совесть чиста, как у человека несведущего, который во всех этих делах всегда целиком полагался на них. О, какой это был ужасный удар грома! Но кардиналы ничуть не испугались: их зачерствевшие сердца способны были вынести и не такое. Отвечая, они лишь защищали себя и расточали лесть королю, и тогда он повторил, что в своем неведении считал, что для его совести наилучшим было во всем довериться им, и потому всю ответственность перед Богом он возлагает на них. И еще он добавил, что к кардиналу де Ноайлю, Бог тому свидетель, он никогда не питал ненависти и его всегда огорчало все то, что он полагал обязанным делать против него. При этих словах Блуэн, Фагон, хоть он и превратился в низкого царедворца, и Марешаль, стоявшие поблизости и в поле зрения короля, переглянулись и принялись вслух и шепотом обсуждать, хорошо ли будет, ежели король умрет, не повидавшись со своим архиепископом и тем самым не примирившись и не простив его, и что такой скандал нужно предотвратить. Король, услыхав их, снова заговорил и объявил, что он не только не против, но даже весьма желает этого. Эти слова смутили обоих кардиналов куда больше, чем известие, что король перекладывает на них ответственность перед Богом. Г-жа де Ментенон испугалась, о. Телье затрясся. Их перепугало, что король вновь обретет доверие к пастырю, а тот выкажет великодушие и справедливость. Они опасались тех мгновений, когда почтение и страх отступают перед гораздо более важными соображениями. Они впали в замешательство, и воцарилось молчание. Его прервал король, велевший канцлеру немедленно послать за кардиналом де Ноайлем, ежели эти господа — тут он взглянул на кардиналов де Рогана и де Бисси — не сочтут это неуместным. Оба они переглянулись и отошли к окну с о. Телье, канцлером и г-жой де Ментенон. О. Телье шепотом выдавил, что это недопустимо, де Бисси поддержал его, г-жа де Ментенон заявила, что это опасно, Роган же, более миролюбивый или более благоразумный в предвидении будущего, отмолчался, канцлер тоже. В конце концов сцену решили завершить так же, как она была начата, и вести себя как прежде, то есть обмануть короля и обвести его вокруг пальца. Они вновь приблизились к постели и стали превозносить умирающего, давая понять, что нельзя, чтобы доброе дело послужило торжеству их врагов и чтобы те воспользовались этим шагом, единственная причина которого-добрая воля короля и его чрезмерная совестливость, а потому они согласны, чтобы кардинал де Ноайль имел честь повидать его величество, но при условии, что он согласится с папской буллой и даст в том слово. Король без обсуждений принял их совет, и канцлер в соответствии с этим написал послание кардиналу де Ноайлю. Едва король дал согласие, оба кардинала стали превозносить его за то великое деяние, которое он совершит, — так велик был их страх, как бы король не вернулся к намерению встретиться с кардиналом де Ноайлем без всяких условий, поскольку подстроенная ими каверза была совершенно ничтожна и ее легко было обнаружить; они надеялись, что либо король образумит кардинала де Ноайля, либо тот своим отказом и непреодолимо упорным желанием сеять в церкви смуту проявит полнейшую неблагодарность к королю, который, умирая, протянул ему руку. Так и случилось. Кардинал де Ноайль преисполнился горечи от столь беспримерного лукавства. Прав он был или нет в споре насчет буллы, однако в любом случае близящаяся смерть короля не подтверждала ничьей правоты в этом вопросе и соответственно не могла произвести никаких изменений во мнениях.
Обстоятельство это было самое трогательное, оно не имело отношения к делу, а уж каверза была прегнуснейшая, и направлена она была как против короля, чьим состоянием они бесстыдно воспользовались, так и против кардинала де Ноайля, которого они намеревались либо обуздать, либо совершенно очернить. Этот гнусный поступок восстановил против них все общество, возмущение усугубилось еще и тем, что близость кончины короля возвратила всем свободу, которая долго сковывалась страхом перед ним. Когда же стали известны подробности и про обращение короля к обоим кардиналам насчет того, что он возлагает на них ответственность за все, что им сделано в связи с папской буллой, и про то, как затем поступили с кардиналом де Ноайлем, всеобщее негодование прорвало все плотины и стало безудержным; в то же время никто не осудил кардинала де Ноайля, чей немногословный ответ канцлеру являл собой верх веры, скорби и мудрости.
В тот же понедельник 26 августа после ухода обоих кардиналов король отобедал в постели в присутствии придворных, имевших право входа. Когда убрали со стола, он попросил их приблизиться и сказал слова, запомнившиеся всем: «Господа, прошу простить меня за то, что подавал вам дурной пример. Хочу поблагодарить вас за службу, за верность и преданность, какие вы мне всегда выказывали. Я очень огорчен, что не сделал для вас все то, что хотел бы сделать. Причиной тому скверные времена. Прошу вас служить моему правнуку столь же ревностно и верно, как вы служили мне. На жизненном пути этого ребенка может встать множество препятствий. Так будьте же примером остальным моим подданным. Исполняйте приказания моего племянника. Он будет управлять королевством, и надеюсь, будет это делать хорошо; надеюсь также, что вы будете способствовать единению, а если кто сойдет с этого пути, вы поможете ему вернуться. Я вижу, что я расчувствовался и вы тоже; прошу вас простить меня за это. Прощайте, господа, надеюсь, иногда вы будете вспоминать меня».
Немного спустя, после того как все вышли, король пригласил маршала де Вильруа и сказал ему следующие слова, которые он запомнил и впоследствии пересказывал: «Господин маршал, перед смертью я даю вам новый знак своей дружбы и доверия. Назначаю вас на самую важную должность, какую могу дать, — воспитателем дофина. Из моего завещания вы узнаете, как вам надлежит обращаться с герцогом Мэнским. Не сомневаюсь, что и после моей смерти вы будете служить мне столь же верно, как служили при жизни. Надеюсь, что мой племянник будет относиться к вам с тем уважением и доверием, какое он обязан выказывать человеку, которого я всегда любил. Прощайте, господин маршал, и надеюсь, вы будете вспоминать меня».
После некоторой передышки король велел позвать его высочество герцога и принца де Конти, которые находились в кабинетах, и, не дав даже приблизиться, обратился к ним с советом сохранять желанное единство среди принцев крови и не следовать семейным примерам в возбуждении смут и гражданских войн; более он им ничего не сказал. Затем, услыхав из кабинета женские голоса, понял, кто там, и тотчас велел войти. То были герцогиня Беррийская, Мадам, герцогиня Орлеанская и принцессы крови; они рыдали, и король сказал им, что не стоит так плакать. В немногих словах он выказал им свое расположение, особо выделил Мадам, а под конец призвал герцогиню Орлеанскую и ее высочество герцогиню помириться. Все это заняло очень немного времени, после чего он отпустил их. Они уходили через кабинеты в слезах и с такими воплями, что снаружи, поскольку окна были открыты, решили, что король умер; слух распространился по Парижу и дошел до провинций.
Чуть позже король попросил герцогиню де Вантандур привести к нему дофина. Он велел мальчику приблизиться и в присутствии г-жи де Ментенон, очень немногих ближайших приближенных и слуг сказал ему следующие слова, запечатлевшиеся в памяти присутствующих: «Дитя мое, вы станете великим королем. Не подражайте мне ни в моей склонности к строительству дворцов, ни в склонности к войне, напротив, старайтесь жить в мире с соседями. Воздавайте должное Богу, сознавайте свои обязанности по отношению к нему, заставляйте своих подданных чтить его. Всегда следуйте добрым советам, постарайтесь облегчить тяготы народа, чего я не смог сделать и потому чувствую себя несчастным. Не забывайте о признательности, какой вы обязаны г-же де Вантандур. Сударыня, — обратился он к ней, — дайте я его поцелую, — и, поцеловав, продолжал:- Дорогое мое дитя, благословляю вас от всего сердца». Когда маленького принца взяли с кровати, король снова попросил поднести его, поцеловал и, воздев руки и глаза к небу, еще раз благословил. То было крайне трогательное зрелище; герцогиня де Вантандур поспешила увести дофина в его покои.
После небольшой передышки король велел позвать герцога Мэнского и графа Тулузского, попросил тех немногих, кто был в спальне, выйти и закрыть двери; этот разговор втроем продолжался довольно долго. Когда он был закончен и все вернулись в спальню, король послал за герцогом Орлеанским, который находился у себя. Говорил он с ним недолго, а когда тот выходил, попросил вернуться и сказал что-то еще, но это заняло совсем мало времени. Тогда же он распорядился, после его смерти перевезти будущего короля в Венсен, где очень хороший воздух, на то время, пока не будут завершены все траурные церемонии и дворец после них не будет очищен, и лишь после этого дофин может вернуться в Версаль, назначенный ему резиденцией. По-видимому, король прежде поговорил об этом с герцогом Мэнским и маршалом де Вильруа, потому что после ухода герцога Орлеанского распорядился обставить Венсенский замок и привести его в порядок, чтобы там незамедлительно смог поселиться его наследник. Герцогиня Мэнская, которая до сей поры не побеспокоилась выехать из Со, где приятно проводила время в обществе, наконец-то прибыла в Версаль и попросила у короля дозволения на миг повидаться с ним, как только он покончит с распоряжениями. Она уже находилась в приемной, вошла и через минуту вышла.
Во вторник 27 августа в королевскую спальню вошли только о. Телье и г-жа де Ментенон, а во время мессы — кардинал де Роган и два очередных священника. Около двух король послал за канцлером и в присутствии г-жи де Ментенон приказал ему открыть два ларца, полные бумаг, одни из которых велел сжечь, а относительно других дал распоряжения, как с ними поступить. Около шести часов вечера он вновь потребовал к себе канцлера. Г-жа де Ментенон в течение всего дня не выходила из спальни, а входили туда лишь лакеи да временами слуги, в которых была необходимость. К вечеру король велел позвать о. Телье и почти сразу после беседы с ним послал за Поншартреном, которому отдал распоряжение перенести его сердце сразу же после смерти в церковь иезуитской конгрегации в Париже, поместив оное рядом с сердцем короля, его отца, и точно таким же образом. Чуть погодя он вспомнил, что Кавуа, обер-гофмаршал, никогда не распределял комнаты придворным в Венсене, потому что вот уже пятьдесят лет двор ни разу не находился там; он указал шкатулку, в которой лежал план Венсен-ского замка, велел взять ее и отнести Кавуа. Немного спустя после этих распоряжений король сказал г-же де Ментенон, что он слышал, будто трудно примириться со своей смертью, а вот он в сей роковой для человека час видит, что это, оказывается, не так уж и страшно. Она ему ответила, что умирать страшно, когда либо чувствуешь в душе привязанность или ненависть к людям, либо чего-то не сделал. Король заметил: «Никому из людей я уже ничего не должен, а относительно же того, что я должен сделать для государства, надеюсь на милосердие Господне». Ночь была очень неспокойная. Слуги видели, как король то и дело складывал руки, и слышали, что он читает молитвы, которые обыкновенно читал, когда был здоров, и, произнося «Confiteor»,[39] ударяет себя в грудь.
В среду 28 августа король дружески разговаривал с г-жой де Ментенон, но ей его слова не слишком понравились, и она ничего на них не ответила. Он сказал ей, что, оставляя ее, утешается тем, что ввиду ее возраста они скоро встретятся. Около семи утра он призвал о. Телье, и, когда тот толковал ему о Боге, король увидел в каминном зеркале, что в ногах у него на постели сидят двое слуг и плачут. Он обратился к ним: «Почему вы плачете? Неужели вы считали, что я бессмертен? Я-то так никогда не думал, и вы, зная, в каком я возрасте, должны были бы приготовиться к тому, что меня не станет».
Некий неотесанный мужлан-провансалец по пути из Марселя в Париж услыхал, что король при смерти, и в это утро явился в Версаль со снадобьем, которое, по его словам, вылечивает гангрену. Королю было до того плохо, а врачи совершенно не знали, как ему помочь, и потому без сопротивления в присутствии г-жи де Ментенон и герцога Мэнского согласились испробовать снадобье; Фагон пытался что-то сказать, но этот мужлан, именовавшийся Лебреном, грубо отбрил его, отчего Фагон, привычный обрывать других врачей, встречая в ответ лишь почтение, граничащее с трепетом, даже обомлел. И вот около одиннадцати часов утра королю дали десять капель этого эликсира в вине из Аликанте. Какое-то время он чувствовал себя гораздо лучше, но потом пульс замедлился и стал весьма слабым; около четырех ему вторично дали это снадобье, сказав, что оно должно вернуть его к жизни. На что, принимая бокал с лекарством, он ответил: «К жизни или к смерти, как будет угодно Господу». Г-жа де Ментенон вышла от короля с опущенной вуалью в сопровождении маршала де Вильруа, который шел впереди нее, и, не заходя к себе, спустилась по большой лестнице, после чего подняла вуаль. Не проронив ни слезинки, она поцеловала маршала, сказав: «Прощайте, господин маршал», села в королевскую карету, которой всегда пользовалась, где ее ждала одна г-жа де Келюс, и поехала в Сен-Сир, а следом покатила ее собственная карета, в которой сидели ее служанки. Вечером у себя герцог Мэнский открыто потешался над столкновением Фагона с Лебреном; все только и говорили о его поведении, обсуждали также поведение г-жи де Ментенон и о. Телье в эти последние дни короля. Эликсир Лебрена продолжали давать королю, и он сам наблюдал, как король принимает его. Когда же короля спросили, не хочет ли он бульона, он ответил, что с ним уже пора говорить не так, как с другими людьми, и нужен ему не бульон, а духовник, и велел позвать о. Телье. А однажды, очнувшись после беспамятства, он попросил о. Телье дать ему полное отпущение грехов, и тот спросил, очень ли ему больно. «Нет, — ответил король, — и это-то меня огорчает. Мне хотелось бы, чтобы боль была сильней и искупила мои грехи».
В четверг 29 августа после тяжелой ночи и тяжелого предыдущего дня лица, охранявшие вход в спальню, ушли, сочтя, что в них теперь уже нету нужды, и это дало возможность более свободного доступа высшим офицерам, которых до сих пор туда не допускали. Уже накануне мессу не служили и полагали, что больше не придется ее служить. Герцог де Шаро, капитан гвардии, проскользнувший в спальню, через одного из слуг спросил у короля, не хотел бы он послушать мессу. Король ответил, что хотел бы; тотчас послали за необходимыми для этого людьми и утварью, и все последующие дни уже служили мессу. Этим утром у короля вроде бы прибавилось сил и появился проблеск улучшения. Он даже съел, чуть ли не с аппетитом, два бисквита, смоченных в аликанте. В тот же день около двух часов пополудни я зашел к герцогу Орлеанскому, в покоях которого всю неделю в любое время теснилась такая толпа, что яблоку негде было упасть. Но сейчас я не нашел ни одного человека. Увидя меня, герцог рассмеялся и сказал, что я первый, кто сегодня пришел к нему; в его покоях до самого вечера было пусто. Таков свет.
Я воспользовался этим безлюдьем, чтобы о многом поговорить с ним. Тогда-то я и узнал, что он уже не за созыв Генеральных штатов и что после нашего недавнего разговора о составе советов он больше об этом не думал, равно как и о многих других вещах, каковым его поведением я позволил себе открыто выразить недовольство. Я узнал, что он не изменил решения удалить Демаре и Поншартрена, однако снисходительность его высказываний о канцлере вынудила меня проявить упорство и заставить герцога объясниться. В конце концов он с крайним смущением признался, что герцогиня Орлеанская, которую тайком ото всех и даже от него посетил маршал де Виль-руа, крайне настаивала, чтобы он встретился с маршалом и переговорил с ним о весьма важных вещах, которые тот хотел сохранить в строжайшей тайне; герцогиня предупредила, что ежели он откажется от встречи, то поставит себя в затруднительное и даже опасное положение, и извинялась, что не может раскрыть ему предмет переговоров, поскольку дала маршалу слово хранить его в секрете, без чего тот не открылся бы ей; он сперва противился этому свиданию, но потом согласился, и вот дней пять назад маршал тайно пришел к нему и в обмен на сведения, которые собирался раскрыть, и на будущее содействие попросил дать обещание сохранить за Вуазеном его должности канцлера и хранителя печати, а за это маршал получит слово канцлера уйти в отставку с поста государственного секретаря, как только ему будут полностью возвращены заплаченные за этот пост деньги, и гарантирует, что оно будет выполнено; после сильных препирательств и данного герцогом обещания относительно канцлера маршал сообщил ему, что герцог Мэнский назначен руководителем воспитания нового короля, а сам он — воспитателем со всеми полномочиями, затем рассказал о приписке к завещанию и о ее содержании и заверил, что не намерен воспользоваться ею в полном объеме; это опять вызвало жаркий спор, в котором так и не пришли к соглашению касательно маршала, а договорились лишь в отношении канцлера, каковой в кабинете короля поблагодарил герцога Орлеанского, подтвердил свое обещание уйти в отставку с поста государственного секретаря на вышеуказанных условиях и в знак признательности тут же показал ему самое приписку к завещанию. Признаюсь, я был вне себя от столь бесхарактерного и ошибочного начала дел, чего не стал скрывать от герцога Орлеанского, пребывавшего в крайнем смущении. Я спросил, куда подевался его здравый смысл; ведь он же сам не делал различия между герцогом Мэнским и герцогиней Орлеанской и сам неоднократно советовал мне опасаться и не откровенничать с нею, повторяя, что тут надо держать ухо востро, как среди разбойников; неужели он не догадался, что герцог Мэнский и герцогиня Орлеанская сговорились запугать его с помощью маршала де Вильруа и решить, как им действовать, в зависимости от того, как он воспримет предложение и тайное сообщение о мерах, которые поистине направлены на то, чтобы погубить его; при этом они, ничем не рискуя, пытались такой малой ценой спасти своего пособника, предназначенного к отставке, злокозненный инструмент, посредством которого они причинили столько зла герцогу Орлеанскому, и сохранить его на столь важном при регентском правлении посту, твердо намереваясь оставить регенту только видимость власти. Мы с герцогом долго спорили на эту тему, но слово уже было дано. Герцог не нашел в себе сил противиться и, при всем своем уме, дал себя провести, решив, что совершает выгодную сделку, согласившись на отставку и пообещав заплатить за нее, меж тем как в выгоде остался канцлер, обеспечив себе полную компенсацию за должность, которую, как он чувствовал, ему ни за что не удастся сохранить и отказ от которой позволял остаться на куда более важной; а ведь достаточно было бы простого указа, чтобы принудить его отдать государственную печать, выслать куда заблагорассудится и тем самым лишить должности, которая, как известно, уже ничего ему не стоила, потому что король вернул ему все, что он за нее заплатил; у канцлера же, понимавшего, чего он заслужил от герцога Орлеанского, и стяжавшего вполне справедливые презрение и ненависть двора и армии, после смерти короля не оставалось ни защитника, ни покровителя, если королевское завещание с общего молчаливого согласия не станет исполняться, в чем он не сомневался. Но что сделано, то сделано, и я лишь заклинал герцога Орлеанского научиться на этом горестном уроке держаться отныне настороже по отношению к врагам всех мастей, избегать подвохов, слабости, сговорчивости, а главное, понять, каким бесчестьем и угрозой чревато для него добавление к завещанию, если он допустит хоть в малой степени исполнение его. Он так и не смог мне сказать, о чем они договорились с маршалом де Вильруа. Он только подтвердил, что вопрос о герцоге Мэнском не поднимался и, следственно, тот рассчитывал стать полным и ни от кого не зависимым хозяином и королевского дворца, и гвардии, а при таком положении вещей вся болтовня маршала де Вильруа не имела никакого значения, разве что для него самого, и герцог Мэнский превращался во всесильного майордома, а герцог Орлеанский-в бессильную и нелепую видимость регента, который в любой момент мог стать жертвой кинжала майордома. Но герцог Орлеанский, при всем его уме, не разглядел этой опасности. Я ушел от него в большой задумчивости и очень огорченный столь грубой ошибкой. Он весьма резко поговорил с герцогиней Орлеанской, так что все они перепугались, как бы он, надавав столько обещаний, не отказался их исполнить. Она вызвала к себе маршала де Вильруа, и тот мигом присмирел, думая лишь о том, как бы удержать достигнутое, и дав понять, что сам он не намерен протестовать против чего бы то ни было, могущего вызвать опасения герцога Орлеанского, однако королю оставалось уже так мало жить, что он легко сумел избежать объяснения; судя же по тому, что произошло в королевском кабинете между канцлером и герцогом Орлеанским, последнего облапошили, если мне будет дозволено использовать столь грубое слово.
Поздний вечер не подтвердил радостных надежд, которые, казалось бы, обещал день, когда король сказал кюре дворцовой церкви, воспользовавшемуся возможностью войти в спальню, что речь идет не о его жизни, о сохранении коей, по словам кюре, все молятся, а о спасении его души и надо молиться об этом. В тот же день, отдавая распоряжения, он оговорился, назвав дофина молодым королем. Заметив смущение присутствующих, король промолвил: «Ну что вы, меня это нисколько не огорчило». Около восьми он принял эликсир провансальца. Кажется, соображал он плохо и сам сказал, что чувствует себя скверно. Около одиннадцати врачи осмотрели его ногу. Гангрена распространилась на всю ступню и голень, бедро тоже распухло. Во время осмотра король потерял сознание. Он с огорчением заметил отсутствие г-жи де Ментенон, которая уже не собиралась возвращаться сюда. В течение дня он несколько раз спрашивал ее, так что пришлось сообщить ему об ее отъезде. Он послал за нею в Сен-Сир, и вечером она приехала.
Пятница 30 августа была такой же тяжелой, как ночь; король испытывал сильную сонливость, а подчас впадал в забытье. Время от времени он съедал ложечку желе и выпивал воды, поскольку уже не мог пить вина. В спальне находились только самые необходимые слуги, врачи, г-жа де Ментенон, да несколько раз заходил о. Телье, за которым посылали Блуэн и Марешаль. Он очень ненадолго задерживался в кабинетах, точно так же, как герцог Мэнский. Король охотно обращался к благочестивым мыслям, когда г-жа де Ментенон или о. Телье видели, что голова у него проясняется, но такое случалось редко и ненадолго. Около пяти часов вечера г-жа де Ментенон ушла к себе и раздала всю мебель из своих покоев прислуге, после чего уехала в Сен-Сир и больше оттуда не выезжала.
В субботу 31 августа и ночь, и день прошли ужасно: король приходил в себя лишь изредка и ненадолго. Гангрена распространилась на колено и на все бедро. Ему дали снадобье покойного аббата Эньяна,[40] прекрасное лекарство от оспы, которое прислала и предложила попробовать герцогиня Мэнская. Врачи соглашались на все, поскольку утратили всякую надежду. Около одиннадцати вечера король был так плох, что над ним стали читать отходную. От этого он очнулся. Он так громко повторял слова молитв, что перекрывал голоса многочисленных священнослужителей и всех, кто был в спальне. Кончив молиться, он узнал кардинала де Рогана и молвил ему: «Вот последняя благодать, даруемая церковью». Кардинал был последним, к кому он обратился. Несколько раз он повторил: «Nunc et in hora mortis»,[41] после чего произнес: «Господи, поспеши мне на помощь, спаси меня». То были его последние слова. Всю ночь он не приходил в сознание и скончался после длительной агонии в четверть девятого утра 1 сентября 1715 года, за три дня до своего семидесятишестилетия и на семьдесят втором году царствования.
Он сочетался браком в двадцатидвухлетнем возрасте в 1660 году, заключив знаменитый Пиренейский мир. Ему было двадцать три, когда смерть избавила Францию от кардинала Мазари-ни, и двадцать семь, когда в 1666 году он потерял королеву-мать. Овдовел он в сорок четыре, в 1683 году, в шестьдесят три, в 1701-м, потерял Месье и пережил всех сыновей и внуков, кроме своего наследника, короля Испании, и детей этого монарха.[42] Европа доселе не знала столь долгого царствования, а Франция — короля столь преклонного возраста.
При вскрытии, которое произвел его первый лейб-хирург Марешаль в присутствии всех положенных лиц и с соблюдением всех положенных формальностей, выяснилось, что внутренние органы короля не разрушены, настолько здоровы и совершенно устроены, что он явно мог бы прожить больше ста лет, если бы не те ошибки, о коих уже говорилось и из-за коих у него в крови началась гангрена. Обнаружилось также, что объем его желудка и кишок чуть ли не вдвое больше, чем у людей его комплекции, по каковой причине он был столь великим и беспримерным чревоугодником.
То был государь, которому нельзя отказать во многих достоинствах и даже величии, но следует признать, что преобладали в нем мелочные и дурные страсти, среди коих невозможно различить, какие присущи ему от природы, а какие благоприобретены, и чрезвычайно редки писатели, которые были бы в равной мере хорошо осведомлены о тех и других его свойствах, а еще труднее сейчас найти людей, которые сами знали его и притом способны были настолько смирить себя, чтобы писать о том, что было в нем дурного и хорошего, без ненависти или подобострастия, а одну только чистую правду. Что касается знания короля, на эти воспоминания можно положиться, касательно же второго, то есть нелицеприятности, я попытаюсь достичь ее, самым искренним образом отринув всякую пристрастность.
Здесь нет резона говорить о первых годах его царствования. Король чуть ли не с рождения был обезволен коварством матери, которая сама хотела править, а еще более — своекорыстными интересами злокозненного министра,[43] тысячекратно рисковавшего благом государства ради собственной власти; до конца жизни своего первого министра король повиновался ему, и посему эти годы должно вычеркнуть из царствования этого монарха. Однако и под таким ярмом он проявлял свою натуру. Он испытал любовь, понял, что праздность- враг славы, простер слабые еще руки и к той, и к другой; оказался достаточно сообразительным, чтобы понять, что смерть Мазарини дала ему свободу, раз уж он не нашел в себе достаточно силы, чтобы освободиться раньше. То был один из самых прекрасных периодов его жизни, и плодом его стало правило, которое впоследствии ничто не могло поколебать: ненавидеть своих первых министров, а также духовных лиц, членов своего совета. Тогда же он принял и другое правило, но не смог держаться его с той же неколебимостью, поскольку не замечал, что, в сущности, непрестанно забывает о нем, а правило это было: править самому; и это более всего он ставил себе в заслугу, за это более всего его прославляли и льстили, хотя это меньше всего ему удавалось.
Будучи одарен от природы даже менее чем посредственным умом, но способным развиваться, шлифоваться, утончаться, без стеснения перенимать чужие мысли, не впадая в подражание, он извлекал величайшую пользу из того, что всю жизнь прожил среди знаменитых людей, бывших куда умнее, чем он, людей самых разнообразных, мужчин и женщин разного возраста, разного происхождения и положения. Его вступление в жизнь, если можно так говорить о двадцатитрехлетнем короле, было счастливым, так как то время изобиловало замечательными умами. Его министры и посланники были тогда самыми искусными в Европе, генералы — великими полководцами, их помощники, ставшие, пройдя их школу, выдающимися военачальниками, — превосходными; имена тех и других единодушно чтут потомки. Волнения, которые после смерти Людовика XIII изнутри и извне неистово потрясали государство, вызвали к жизни плеяду талантливых, прославленных людей и таких царедворцев, которые и составили двор.
Апартаменты графини де Суассон, которая как обер-гофмейстерина двора королевы жила в Париже, во дворце Тюильри,[44] где пребывал двор, и блистала там благодаря остаткам великолепия после покойного кардинала Мазарини, ее дяди, а еще более благодаря собственному уму и хитрости, стали центром самого изысканного общества. Именно там собирались самые замечательные мужчины и женщины, превратившие ее апартаменты в средоточие придворной галантности, интриг и честолюбивых происков, в которых имели большое значение родственные связи, кои в те поры столь же учитывались, ценились и почитались, сколь ныне пребывают в забвении. В этот могучий, блистательный вихрь и ринулся поначалу король, там он приобрел те галантные, учтивые манеры, которые сумел сохранить на всю жизнь, всегда великолепно сочетая их с благопристойностью и величием. Он, можно сказать, был рожден, чтобы стать олицетворением величия, и среди остальных людей все в нем — рост, осанка, изящество, красота лица, сменившаяся с годами важностью выражения, вплоть до звучания голоса, тонкости, прирожденной приятности и величавости облика-до последнего дня выделяло его среди них, как выделяется матка среди пчел, и, даже не будь он королем, он все равно проявил бы тот же дар к празднествам, наслаждениям, покорению женских сердец и самым безрассудным любовным приключениям. Он был счастлив, если бы все его любовницы были подобны м-ль де Лавальер, которая, полюбив его прежде, чем он стал ее домогаться, стыдилась своего положения любовницы, а еще более стыдилась того, что плоды их любви узаконены и возвышены вопреки ее желанию; скромная, бескорыстная, кроткая, бесконечно добрая, она непрестанно боролась с собой, жестоко терзаемая любовью и ревностью, которые были для нее одновременно пыткой и источником жизни, но в конце концов победила, сумела в страданиях сделать выбор, порвала эту связь, чтобы предаться суровейшему покаянию в монастыре. Надо признать, король гораздо более достоин сожаления, чем порицания, за то, что был так привержен радостям любви, но заслуживает похвалы за то, что временами умел порывать с ними ради славы.
Интриги и приключения, в которые он, несмотря на свой королевский сан, был вовлечен вихрем, кружившим вокруг графини де Суассон, произвели на него впечатление, ставшее пагубным, так как оно оказалось сильней его. Он стал испытывать подозрение, а вскоре и ненависть к любым проявлениям ума, благородства чувств, независимости, самоуважения, высокой души, образованности. С годами он все больше укреплялся в этой своей неприязни. Он распространял ее даже на своих генералов и министров, и тут, как будет видно из дальнейшего, смиряла ее только потребность в них. Он хотел править сам, и здесь его подозрительность неизменно граничила со слабостью. Он действительно правил, но в малом, в большом же не мог этого достичь, но, даже когда он правил в малом, его зачастую направляли другие. Взяв впервые бразды правления, он выказал и крайнюю суровость, и крайнюю доверчивость.
Несчастный Фуке пал жертвой первой, Кольбер стал министром, воспользовавшись второй: он целиком захватил управление финансами, сумев заставить короля поверить, будто все проходит через него, поскольку давал ему на подпись множество бумаг, прежде подписывавшихся суперинтендантом финансов, чью должность Кольбер упразднил, поскольку сам не мог претендовать на нее.