Часть третья Кровавые ассизы
Часть третья
Кровавые ассизы
1
В мрачном особняке на Герман-Герингштрассе всю ночь горел свет. Официальная резиденция Геббельса была временно превращена одновременно в суд и тюрьму. Когда подозреваемых привозили для допроса Геббельсом или Гиммлером, их размещали под охраной в разных комнатах особняка, где вскоре не осталось свободного места. Телефоны звонили не переставая[53].
Гелльдорф прибыл сам, старательно делая вид, что понятия не имел о происходящем вокруг него и что он явился как раз для того, чтобы разобраться в обстановке. Это не помогло, и он очутился под замком в музыкальном салоне. Фромм, очевидно передумав уходить домой после своей подлой попытки уничтожить всех заговорщиков, которые могли скомпрометировать его, тоже появился в резиденции. Прямо с порога он решительно гаркнул: «Хайль Гитлер!» Этот жирный краснолицый человек, носивший очки в роговой оправе, за которыми суетливо бегали глаза, производил неприятное впечатление. Ему разрешили воспользоваться телефоном, чтобы объяснить жене свое отсутствие в столь поздний час, и даже принесли в курительную комнату бутылку вина, чтобы помочь ему прийти в себя после столь длинного и богатого событиями дня. Среди арестованных также находились комендант Берлина Хазе и Гепнер. Привезли в особняк Геббельса и Корцфлейша, но тот на допросе сумел доказать свою невиновность. Хазе заявил, что умирает от голода, и настоял, чтобы ему принесли еду и напитки. Когда он потребовал вторую бутылку вина, пришлось обратиться за специальным разрешением к Геббельсу, который с сардонической улыбкой ответствовал, что вторую бутылку генералу, конечно, можно дать, но не следует ему позволять опустошить весь винный погреб.
Фромм ожидал, что его встретят с уважением и признают его заслуги — человека, который так мудро и прозорливо перевел все стрелки на заговорщиков. Он был потрясен презрением, с которым к нему отнеслись следователи.
— Вы, однако, очень спешили отправить нежелательных свидетелей в ад, — сухо заметил Геббельс. Он обвинил Фромма в трусости и указал на «неприличную поспешность» его действий.
— После освобождения, — позже сказал Гиммлер, — он поступил как персонаж плохого фильма. — И генерал тоже отправился в заключение.
Рано утром атмосфера оставалась чрезвычайно напряженной. Ни Геббельс, ни Гиммлер не испытывали уверенности в том, что владеют ситуацией. Они только знали, что покушение на жизнь фюрера являлось частью заговора, корни которого пока еще не были обнаружены. Никто точно не знал, какие силы стоят за взрывом в Растенбурге, и приходилось постоянно опасаться, что в ближайшие часы может последовать еще одно покушение. Генералы, командовавшие армиями на Восточном и Западном фронтах, являлись еще одним неопределенным фактором. Геббельс мог только предполагать, насколько серьезно они замешаны в заговоре. Но время шло, и вместе с этим росло его убеждение, что ответственные за неудачный заговор не могут тягаться с ним — быстрым, умным, беспощадным.
— Это была телефонная революция, — сказал он своим помощникам, — которую мы подавили несколькими винтовочными выстрелами. Но если бы у наших противников было чуть больше опыта, энергии и решительности, винтовки были бы уже бесполезны.
Ровно в четыре часа утра допросы завершились.
— Господа, — объявил Геббельс, — путч окончен. — Он проводил Гиммлера к машине и крепко пожал ему руку.
Обратно в дом он вернулся очень довольный. В сопровождении своей правой руки — Наумана и фон Овена — он медленно поднимался по лестнице и помпезно вещал, часто делая паузы, чтобы подчеркнуть сказанное. У дверей своих личных апартаментов он ненадолго присел на низкий столик и покачал в воздухе ногой.
— Это было как гроза, после которой воздух стал чище, — сказал он и оперся локтем на бронзовый бюст Гитлера. — Когда после полудня начали поступать ужасные новости, кто мог надеяться, что все окончится так быстро и так благополучно? Ведь были моменты, когда ситуация казалась угрожающей. За то время, что я рядом с фюрером, это уже шестое покушение на его жизнь. Но ни одно из предыдущих не было таким опасным. Если бы заговорщики добились успеха, мы бы с вами сейчас здесь не сидели, в этом у меня нет ни малейших сомнений.
Геббельс зло высмеял всех заговорщиков, кроме Штауффенберга.
— Что за человек! — восхищенно воскликнул он. — Мне его почти жаль. Какое потрясающее хладнокровие! Какой ум! Какая железная воля! Несправедливо, что столь выдающийся человек оказался в окружении такого количества идиотов.
Геббельс встревожился бы намного больше, если бы знал, насколько успешными оказались действия заговорщиков в Париже. Пока он допрашивал Фромма и Хазе, офицеры, собравшиеся в отеле «Рафаэль», слушали льющуюся из репродукторов музыку Вагнера — очевидное свидетельство того, что радиостанции Германии все еще находятся в руках нацистов. Сами они уже давно посадили ведущих офицеров гестапо, СС и СД под замок. Что же случилось в Берлине?
В штабах различных военных подразделений, расположенных в Париже и его окрестностях, заступившие на ночное дежурство офицеры присматривались к непонятной ситуации с кошачьей осторожностью. Когда дежурный из штаба командования военно-воздушных сил позвонил дежурному в штабе генерала Оберга, командиру частей СС, он с немалым удивлением услышал ответ: «Сегодня связи нет». После этих коротких слов линия разъединилась. Служебные телефоны беспрестанно трезвонили, накрывая Париж невидимой сетью, сотканной из вопросов, на которые не было ответов, и ситуация не прояснялась. Увертки, уклончивость и недоговоренность в ту ночь стали нормой. Так продолжалось до тех пор, пока около часа ночи адмирал Кранке, самый решительный нацист из всех парижских командиров, решил, что Клюге больше нельзя доверять. Ведь тот являлся частью проклятой армии и определенно избегал всяческих контактов с ним. Терпение адмирала истощилось, и он поднял по тревоге военно-морские силы, находившиеся под его командованием. Эти люди, сказал он Юнгеру, очень скоро освободят Оберга, если этого не сделает сам Штюльпнагель.
Находившийся в отеле «Рафаэль» Штюльпнагель понимал, что его конец близок. Позвонил Юнгер и сообщил об угрозах Кранке, а стоящий рядом Бойнебург требовал какого-нибудь решения. Следует освободить Оберга или нет? Кранке, ярость которого требовала выхода, теперь обрушился на Линстова по телефону «Рафаэля». Это скандал! Немцы идут на немцев на улицах Парижа! В конце концов Штюльпнагеь сдался и приказал освободить пленных. При этом он добавил, чтобы Оберга привезли в «Рафаэль» для беседы. Линстов быстро свернул свой разговор с адмиралом, сказав, что в морских пехотинцах нет необходимости и что освободить арестованных распорядился лично Штюльпнагель.
На долю Бойнебурга выпала весьма опасная дипломатическая миссия восстановить власть СС в Париже. Он вошел в номер отеля «Континенталь», где содержались Оберг и его люди. С моноклем в глазу и улыбкой на физиономии он подошел к Обергу и отдал ему честь гитлеровским приветствием.
— Господа, — сказал он, — у меня для вас хорошие новости. Вы свободны. — И пока преимущество было еще на его стороне, он передал негодующему Обергу приглашение Штюльпнагеля встретиться с ним в отеле «Рафаэль».
Было два часа ночи. Оберг, вознамерившийся во что бы то ни стало получить объяснения, засунул возвращенный ему пистолет в кобуру и зашагал рядом с Бойнебургом к отелю «Рафаэль», а его офицеры поспешили снова водвориться в своих владениях. По правде говоря, Оберг не был тяжелым человеком, и с ним вполне можно было договориться. Он даже обменялся рукопожатием со Штюльпнагелем, когда тот объяснил ему, что задержание было ошибочным, хотя и имело благую цель — защитить его от враждебных действий. Поверил в это Оберг или нет, остается неизвестным, но, во всяком случае, он не отказался смыть все недоразумения предложенным ему шампанским. Конечно, немцы не должны драться с немцами на чужой земле. В переполненной комнате снова зазвучали громкие голоса и смех, и, когда в три часа в Париж прибыл Блюментрит, чтобы по приказу Клюге принять дела у Штюльпнагеля, освобожденного от своей должности, он с изумлением увидел, что Оберг, Штюльпнагель и Бойнебург пьют шампанское, словно старые друзья. Блюментриту тоже налили. Только Хофакер исчез. Он больше не мог вынести напускную веселость, за которой маячил лик смерти. Он потихоньку ускользнул, переговорил со своим другом Фалькенхаузеном[54] и поспешил упаковать немногочисленные пожитки, лихорадочно обдумывая план спасения. Блюментрит, человек по натуре добродушный, очень обрадовался, что дело разрешилось миром. Он вполне мог бы сгладить острые углы и постараться, чтобы происшедшее обошлось без последствий. Но Клюге, как и Фромм в Берлине, уже принял меры самозащиты, которые, по его мнению, должны были ликвидировать неопределенность его положения. Он отправил подробный отчет о деятельности Штюльпнагеля Гитлеру. Но фельдмаршалу, как и Фромму, не повезло: благодаря собственной моральной трусости он оказался скомпрометированным и в глазах нацистов, и в глазах заговорщиков.
На протяжении короткой летней ночи Шлабрендорф на Восточном фронте пытался образумить Трескова. Его друг был настроен на самоубийство.
— Они меня все равно скоро вычислят, — повторял он, — и сделают все, чтобы вытащить из меня имена товарищей. Чтобы этого не произошло, лучше я сам лишу себя жизни.
План Трескова заключался в следующем: он хотел умереть на линии фронта, чтобы это выглядело как смерть в бою. О его спокойную непреклонность разбивались все попытки Шлабрендорфа уговорить друга подождать и посмотреть, выйдут ли на него нацисты. Тресков не желал менять принятое решение.
Когда пришло время прощаться, Тресков еще раз повторил, что не сомневается в правильности попытки покушения на жизнь Гитлера. Он произнес слова, впоследствии ставшие известными.
«Теперь на нас взвалят все грехи, — сказал он. — Но только мое убеждение непоколебимо. Мы все сделали правильно. <…> Через несколько часов я предстану перед Богом и буду призван к ответу за свои действия и ошибки. Я верю, что сумею защитить все, что осознанно сделал в борьбе против Гитлера. Когда-то Господь пообещал Аврааму пощадить Содом, если в городе окажется хотя бы десять праведников. Я надеюсь, что он сбережет Германию именно благодаря тому, что мы сделали, и не уничтожит ее. Никто из нас не должен жаловаться на судьбу. Любой, кто решает присоединиться к движению Сопротивления, надевает на себя рубашку Несса. Ценность человека велика лишь тогда, когда он готов пожертвовать жизнью за свои убеждения».
Тресков поехал на линию фронта, где покинул своих товарищей и отправился один на опаснейший участок ничейной земли, за которым начинались русские позиции. Вскоре после этого спутники Трескова услышали выстрелы. Создавая видимость перестрелки, он произвел несколько выстрелов в воздух, после чего подорвал себя ручной гранатой.
Штюльпнагель перед лицом неминуемого ареста, допроса и смерти был собран и спокоен. Примерно в семь часов утра 21 июля он ушел с вечеринки, если, конечно, происходившее в офицерском клубе можно было так назвать, и уничтожил все бумаги, которые оставались в его личных апартаментах. Пока гестаповцы и эсэсовцы наслаждались жизнью, пожиная плоды победы, заговорщики ускользали по одному, чтобы уничтожить компрометирующие документы — что-то рвали на мелкие клочки, что-то сжигали, задыхаясь от едкого дыма, в офицерских туалетах. Затем Штюльпнагель направился в свой кабинет в отеле «Мажестик», чтобы разобраться с опасными документами там. Его секретарь, графиня Подевильс, в восемь часов утра нашла его за работой.
Роковой приказ поступил часом позже от Кейтеля. Штюльпнагелю предписывалось немедленно прибыть в Берлин, причем было настоятельно рекомендовано лететь самолетом. Только у генерала были другие планы. Он решил ехать на машине. Отправив сообщение, что прибудет в Генеральный штаб на следующее утро ровно в девять часов, он попрощался с коллегами и в одиннадцать тридцать покинул свой кабинет, чтобы перекусить в «Рафаэле» перед дальней дорогой. После этого Штюльпнагель сел в машину, но не успел отъехать, как заметил бегущую к нему графиню Подевильс. Преданная секретарша почувствовала, что видит своего генерала в последний раз, и захотела еще раз попрощаться. Когда машина тронулась в путь, женщина разрыдалась.
В тридцати милях к востоку от Парижа машина сломалась. Штюльпнагелю пришлось ожидать замены до трех часов. Донельзя измотанный, генерал несколько часов подремал в гараже. Когда путешествие возобновилось, начался весьма опасный участок пути лесной зоны Аргонна, где в засадах часто поджидали отряды маки. Они проехали Верден, пересекли Маас, и тут Штюльпнагель удивил водителя, приказав ему сделать крюк к Седану[55]. Там находилось поле боя, где храбро сражались и погибли многие солдаты его полка. Штюльпнагель, глядя в карту, развернутую на коленях, точно командовал, куда ехать. Возле Вахеравиля генерал приказал остановиться. Он сказал, что хочет немного прогуляться и снова сядет в машину у следующей деревни.
Близился вечер, и спутники Штюльпнагеля нервничали. Они отъехали на небольшое расстояние и остановились на обочине дороги. В это время и раздались выстрелы. Немцы развернули машину и помчались к тому месту, где оставили генерала. Его нигде не было видно. Не зная, где искать, они спустились к берегу расположенного поблизости канала и увидели Штюльпнагеля. Его тело плавало в воде лицом вверх, а руки стискивали горло. Спутники вытащили генерала на сушу. Должно быть, его подстрелили партизаны. Один глаз был выбит пулей, вошедшей в голову справа. Когда немцы поняли, что Штюльпнагель еще жив, его как могли перевязали и отвезли в госпиталь Вердена. Его ремня, фуражки и Рыцарского креста так и не нашли.
Когда новость о происшествии достигла Парижа, по французской столице начали распространяться самые разнообразные слухи. Что это было? Самоубийство? Нападение партизан? Или, может быть, новые методы гестапо? Никто не знал. Помощника Штюльпнагеля Баумгарта, беспокойно дремавшего в своем номере в отеле «Галлия», разбудил телефонный звонок. Еще не до конца проснувшись, он схватил трубку, убежденный, что кто-то предупреждает его о грядущем визите гестапо. Его страх отнюдь не уменьшился, когда он услышал в трубке незнакомый голос. Некто, не пожелавший назваться, сказал, что Штюльпнагеля ранили террористы и он находится в военном госпитале Вердена.
— Вы отправитесь к нему завтра, — добавил странный голос.
— Кто вы? Что вы хотите?! — воскликнул расстроенный и сбитый с толку Баумгарт, но неизвестный собеседник уже повесил трубку. На следующий день Баумгарт узнал от Линстова, что тот всю ночь пытался дозвониться до его номера в «Галлии», но телефон не отвечал, что было очень странно. Тем не менее Баумгарт немедленно вызвался поехать в Верден. Там он узнал, что генерала прооперировали, сделали переливание крови и он будет жить, но, поскольку пуля перебила зрительные нервы, останется слепым. Он также выяснил, что медики уверенно говорят о попытке самоубийства.
Герделер, несмотря на то что общение с ним стало чрезвычайно опасным, еще не растерял друзей. В дни, непосредственно предшествовавшие покушению, он находился в Берлине, проводя по нескольку часов в домах своих друзей и знакомых. В конце концов его коллега генерал Герхард Вольф, служивший в транспортном управлении полиции, настоял на его отъезде (на полицейской машине с фальшивыми номерами) в Херцфельде, где было относительно безопасно. Там он его оставил поздно вечером 19 июля, предоставив самостоятельно дойти пешком до поместья его друга барона Паломбрини, который к тому времени уже находился под подозрением гестапо за укрывательство заговорщиков.
Человек, который уже мог стать канцлером Германии, был подавлен и встревожен. Он не сказал Паломбрини, почему так отчаянно нуждался в убежище: чем меньше хозяин знает, тем лучше для него. В пятницу, на следующий день после покушения, ему удалось ускользнуть из поместья в другое укрытие, расположенное немного дальше, причем сделал он это очень вовремя. Вскоре после его ухода гестапо арестовало Паломбрини. В Берлине в это же время был арестован Попиц.
Гизевиусу повезло немного больше. Он прекрасно понимал, что гигантский рост делает его заметным в любой толпе. Поэтому он оставался в подвале дома Штрюнков до семи часов утра, после чего отправился в переполненном вагоне пригородного поезда в центр Берлина, чтобы поискать связи, которые помогли бы ему выбраться из Германии. В первый день ему не удалось найти ничего подходящего, однако ночь он провел в доме еще одного друга — Ганса Коха, который, хотя и был очень осторожным человеком, предложил Гизевиусу свое гостеприимство. Выбраться из Германии ему не удавалось еще шесть месяцев.
Фон Хассель, находившийся вместе с сыном Вольфом в Потсдаме, решил остаться в Берлине и спокойно ожидать неминуемого ареста. Он и его супруга очень страдали из-за вынужденной разлуки в эти последние дни свободы, однако он оставил ей четкие инструкции относительно урегулирования их частных дел. Фон Хассель написал жене в Мюнхен, где каждый день велись воздушные налеты, что Бек «умер на боевом посту», и очень сожалел о кончине «этого благородного человека».
Хофакер в панике поспешил к своим парижским друзьям. Им владела только одна мысль: уехать за границу и скрываться. Вечером 21 июля сотрудники штаба Штюльпнагеля, участвовавшие в заговоре, собрались у него, чтобы обсудить, как вести себя дальше. После этого Хофакер взял себя в руки и согласился с тем, что разумнее всего будет на следующий день, в субботу, появиться на службе и попросить отпуск для отъезда в Германию. А уж оказавшись в Германии, он сможет исчезнуть и делать то, что сочтет нужным. В тот же вечер Бойнебург устроил еще одну «примирительную» вечеринку для Оберга и его старших офицеров, по окончании которой Оберг подарил коменданту города, сутками раньше отдавшему приказ о его аресте, изящно оформленную коробку сигар, приобретенную на черном рынке Парижа.
А Бонхёффер продолжал отбывать заключение в тюрьме Тегель. 21 июля он написал оттуда длинное письмо о необходимости веры, в котором, в частности, указал: «Как может человек позволить себе возрадоваться успеху или впасть в уныние от горечи поражения, если все это ничтожно по сравнению со страданиями Господа! Надеюсь, вы меня понимаете, несмотря на краткость изложения. Я очень благодарен за то, что мне было дано это понять. Я осознаю, что никогда бы не сумел постичь эту истину, если бы не выбрал именно такой путь. Вот почему я думаю с благодарностью о прошлом и о настоящем. Возможно, вас удивит тон моего письма. Но если я чувствую необходимость высказать свои мысли, с кем я должен поделиться? Да поможет нам Бог пережить это время, но прежде всего да направит он нас по пути к себе!»
2
21 июля рука гестапо стала более сильной и энергичной. Время относительной свободы для людей, находившихся под подозрением, закончилось. Кальтенбруннср стал главой специальной комиссии, вплотную занявшейся заговором 20 июля. Повсеместно шли допросы, в процессе которых нередко применялись пытки, — так приказали Гитлер и Гиммлер. Опасения, что заговор может повториться, заставляли нацистских лидеров стремиться любой ценой выявить имена всех его участников, даже если это участие было лишь косвенным. Поэтому при допросах нацисты не гнушались даже самых жестоких методов[56].
После неудачной речи Гитлера рано утром в пятницу Геббельсу и Гиммлеру было предоставлено решить, что именно нацисты пожелают довести до сведения внешнего мира о событиях 20 июля. После визита в Растенбург Геббельс 26 июля произнес по радио весьма искусную речь, в которой максимально использовал новые полномочия, данные ему накануне фюрером, назначившим его ответственным за ведение тотальной войны. Министр пропаганды получил приказ поставить под ружье новую армию численностью миллион человек. Он говорил о «жестоком ударе исподтишка», нанесенном фюреру Штауффенбергом, которого назвал «злобным и порочным человеческим существом», собравшим вокруг себя «ничтожную кучку предателей». Позор, павший из-за этого на весь народ, необходимо смыть подъемом активности на фронтах войны. Это был заговор, заявил он, «подготовленный в стане врага», хотя для закладки бомбы британского производства рядом со священной особой Гитлера были использованы «презренные ублюдки, носившие немецкие имена». «После всего этого, — вдохновенно вещал Геббельс, — я могу сказать только одно: если избавление фюрера от страшной опасности не является чудом, тогда на свете больше нет чудес. <…> Мы можем быть уверены, что Всевышний не мог проявить нам свою волю яснее, чем посредством чудесного спасения фюрера». В узком кругу он говорил: «Понадобилась бомба под задницей, чтобы фюрер стал видеть очевидное».
Гиммлер, водворившись на Бендлерштрассе, не отпускал Скорцени до 22 июля. В день своего назначения командующим армией резерва он решил, что события 20 июля лежат на совести всей немецкой армии. Об этом он заявил 3 августа в речи перед гаулейтерами в Позене. Он заявил, что царящий в армии дух следует коренным образом изменить, проведя публичные показательные процессы над виновными.
Затем Гиммлер поведал миру, как лично он отомстил Штауффенбергу и остальным заговорщикам (вернее, их телам), которые сумели избежать допроса гестапо.
«Они были зарыты в землю так быстро, что оказались похороненными вместе со своими Рыцарскими крестами. На следующий день их выкопали из могил, чтобы установить личности. После этого я приказал сжечь тела, а прах развеять в поле. Мы не желаем, чтобы на земле осталось хотя бы какое-то напоминание об этих людях. Они не заслужили даже могилы».
Судебные процессы в Берлине начались 7 августа, при этом аресты все еще продолжались, равно как и зверские допросы. В первые же выходные после покушения расследование началось и в Париже. Хофакер, внешне совершенно спокойный, субботний день провел за столом в своем кабинете, а на следующее утро посетил собрание офицеров, устроенное Блюментритом, ставшим преемником Штюльпнагеля. После этого Оберг приступил к допросам. Первыми следовало задать вопросы Линстову, Баумгарту и графине Подевильс. Линстов, обладавший излишне чувствительной натурой и слабым здоровьем, занервничал, смешался и сказал достаточно, чтобы возбудить первые подозрения о прямой связи Штюльпнагеля с заговором. Он был помещен под домашний арест в своем номере в отеле «Рафаэль», где под влиянием нервного напряжения совсем потерял голову. Даже не подумав о возможных последствиях, он сбежал из отеля, чтобы найти утешение в кругу товарищей.
В воскресенье вечером Хофакер получил документы, позволявшие ему отправиться в отпуск, но он продолжал проявлять нерешительность и оставался в Париже, встретился с друзьями, чтобы обсудить, как вести себя в Германии, и по причинам, которые установить уже никогда не удастся, не уехал и на следующий день. Возможно, он почувствовал, что опасность лично для него уменьшилась или, наоборот, возросла уверенность в себе. А возможно, он беспокоился о судьбе своей жены и пятерых детей, которые могли пострадать, если он начнет скрываться. В общем, какими бы ни были причины его колебаний, в конечном итоге оказалось, что он выжидал слишком долго. Оберг исключил Хофакера из числа подозреваемых, но Берлин нет. Поздно вечером в понедельник он получил еще одно предупреждение об опасности и рекомендацию скрыться, но не внял им и остался в Париже. Во вторник утром он был арестован гестапо в доме своих друзей. В тот же день были арестованы Финк и Линстов и отправлены в наручниках и гражданской одежде в Германию для допроса и суда.
Оберг, будучи в прошлом военным, старался действовать, соблюдая осторожность. 25 июля в личной беседе он получил полное признание от Штюльпнагеля в Вердене. В тот же день Хофакер тоже продемонстрировал полную откровенность во время допроса Обергом в «Мажестике» в присутствии Блюментрита. Штюльпнагель брал всю вину на себя, да и Хофакер всячески старался избегать разоблачений, если в них могли быть замешаны другие люди[57]. Он ничего не сказал ни о своей миссии в Ла Рош-Гийон, ни об аргументах, которыми пытался воздействовать на несговорчивого Клюге. Оберг выслушал признание молча и весьма благожелательно.
Как только врачи разрешили перевезти Штюльпнагеля, его отправили из Вердена в Берлин, где поместили для допроса вместе с Линстовом и Хофакером. Согласно донесениям гестапо, Линстов на допросах признался, что присоединился к Штюльпнагелю, поскольку все сотрудники штаба военного коменданта в Париже предполагали, что эсэсовцы устроили в Берлине путч, и армия должна была принять меры к нераспространению этой беды во Франции. Также он заявил, что, когда речь зашла о подчинении приказам с Бендлерштрассе, он не хотел отрываться от товарищей. Кальтенбруннер в своем донесении о Линстове, отправленном Борману, писал, что «клика офицеров» больше заботилась о сохранении верности друг другу, чем фюреру. В документах гестапо о Штюльпнагеле говорилось, что он на допросах решительно отказался дать толкование своим действиям, чтобы избежать обвинений.
Процесс Штюльпнагеля, Линстова, Финка и Хофакера состоялся 20 августа. Записи о ходе его не сохранились. Секретное донесение о процессе, написанное для Бормана одним из его сотрудников, содержит информацию о том, что Штюльпнагель вел себя как настоящий солдат, спокойно признал свою вину и был «kurz, knapp, lebendig» — кратким, точным, осторожным. Хофакер тоже вел себя очень мужественно, иногда даже вызывающе. В донесении сказано: «Хофакер в конце сделал неслыханно (ungeheuerlich) хвастливое заявление. Он сказал, что 20 июля имел такое же право действовать, как Гитлер после мюнхенского путча в ноябре 1923 года. Хофакер, похоже, не сознает, что стал предателем». Штюльпнагель и Линстов были повешены на Плетцензее 30 августа, Финк — 31 августа. Хофакера продержали в гестаповской тюрьме до 20 декабря в надежде выбить из него полезные сведения.
26 июля в Берлине фон Хассель в последний раз пообедал в «Адлоне» вместе со своими сыновьями Вульфом и Гансом Дитером. 24 июля он случайно встретился в Грюневальде с Гизевиусом. Последний тщетно ожидал случая выбраться из Германии и, по словам Хасселя, был подавлен неудачей заговора и своим неучастием в его активной подготовке. А Гизевиус описывал, что «голова Хасселя была странно наклонена, словно он старался спрятаться от ужасной опасности, которая шествовала за ним по пятам». Впоследствии Гизевиус вспомнил, что при взгляде на Хасселя подумал: «Вот идет человек, за которым следует смерть».
28 июля фон Хассель был арестован в своем кабинете. Он встретил агентов гестапо сидя за столом, словно они были обычными посетителями. В тот же день среди ночи два гестаповца пришли к нему в дом в Мюнхене, разбудили жену и приступили к обыску. Ильзе фон Хассель удалось отвлечь их внимание от фотоальбома, где лежали последние странички из дневника ее супруга. Агенты арестовали ее вместе с дочерью и отвезли в мюнхенское гестапо.
28 июля Вульф фон Хассель явился в берлинское гестапо и потребовал, чтобы ему разрешили разделить судьбу отца. Он сказал, что знал все, что известно его отцу, и если гестаповцы арестовали отца, то обязаны задержать и его. Но гестаповцы сочли этот поступок глупым жестом и отпустили его в Мюнхен, где он энергично взялся за освобождение матери и сестры, утверждая, что они невиновны, как и он сам. Вульфу удалось освободить женщин. Правда, их ограничили в передвижении, обязали оставаться в районе Эбенхаузен, где они жили.
31 июля Герделер все еще скрывался от гестапо. Наступил его шестидесятый день рождения. 25 июля он вернулся в Берлин, где жил поочередно у разных товарищей. Он знал, что гестапо известно о его назначении теневым канцлером, а Би-би-си передало, что за его голову установлена награда в один миллион марок. Герделер «отпраздновал» день своего рождения в доме мелкого клерка Бруно Лабедцки, который даже не знал его, но по доброте душевной предоставил стол и кров. Чтобы занять свое время, Герделер написал небольшой трактат о будущем Германии, которое, по его утверждению, должно было зависеть от соблюдения христианских принципов. Он никогда не одобрял убийства. «Вы не должны убивать», — не уставал повторять он. Неудачу Штауффенберга он расценил как знак свыше. Он сказал племяннице, фрау Гельд, что не надеется на спасение и понимает опасность, которой подвергаются те, кто предоставляет ему убежище.
Желая в последний раз увидеть свой дом в Западной Пруссии и поклониться могилам родителей, Герделер ночью 8 августа выехал из Берлина, имея при себе лишь рюкзак и трость. Пропуска у него не было, поэтому окольный путь до Мариенбурга занял два дня и две ночи. Ночь с 10 на 11 августа он провел в зале ожидания Мариенбургского вокзала. Утром он заметил слежку и понял, что его узнали. Пришлось потратить день, чтобы, петляя по городу и окрестностям, оторваться от хвоста. На следующее утро — 12 августа — совершенно измотанный, Герделер зашел поесть и передохнуть в небольшую гостиницу в Конрадсвальде, где его узнала старая знакомая. Она не остановилась перед предательством[58]. Когда за ним пришли, Герделер сделал слабую попытку скрыться в ближайшем лесу, но, когда его окружили, сопротивления не оказал.
Через пять дней — 17 августа — Шлабрендорфа разбудили рано утром и сообщили, что он арестован. Когда наступил тот самый момент, о котором он так часто с ужасом думал и которого ждал почти месяц, что-то удержало его от самоубийства. Он даже не воспользовался двумя реальными возможностями побега от своих охранников, пока его везли из Польши в Берлин. У него появилось некое внутреннее убеждение, что ему необходимо пройти через заключение и допросы и тогда он останется в живых. К тому же он опасался за семью, за которую могло взяться гестапо, если он сбежит. Итак, 18 августа его доставили на Принц-Альбрехтштрассе и поместили в одиночную камеру.
В то время как Шлабрендорфа везли в Германию, Клюге получил от Гитлера весьма холодное уведомление об увольнении, доставленное его молодым преемником — фельдмаршалом Вальтером Моделем. Модель вел себя очень вежливо, однако Клюге был ошеломлен страшной новостью. Гитлер даже не потрудился направить ему личное послание о смещении с должности. Блюментрит не мог сообщить фельдмаршалу ничего успокаивающего. Клюге чувствовал себя ответственным за тяжелое положение во Франции. Лa Рош-Гийон уже обстреливали быстро наступающие союзнические войска. Так, 18 августа Клюге тоже оказался перед фактом будущего допроса в Германии. Он написал письма Гитлеру, своей жене, сыну и выехал в Берлин на служебном автомобиле. Водитель несколько раз слышал, как фельдмаршал разговаривал сам с собой. Около Вердена Клюге приказал остановиться, чтобы перекусить. Лежа на коврике в тени развесистого дерева, он принял яд и умер. В письме Гитлеру он сообщил об этом предполагаемом шаге.
«Мой фюрер, я всегда признавал ваше величие, вашу железную волю, которая поддерживала вас и национал-социализм в трудные минуты. Вы провели великую и почетную битву. <…> Проявите свое величие еще раз и положите конец безнадежной борьбе. <…> Я ухожу от вас, оставаясь ближе к вам, чем вы это представляете».
Шлабрендорф вскоре оказался в группе воистину выдающихся заключенных. Периоды одиночного заключения нарушались вызовами на допросы и посещениями душевой, куда также приводили других обитателей тюрьмы. Среди них были Остер, Хассель, Герделер, Мюллер, Попиц, Лангбен и даже Канарис и Фромм. Хотя заключенным было запрещено разговаривать, все же им удавалось переброситься несколькими словами. Охранники часто проявляли показное дружелюбие, бывшее одним из методов добывания информации у людей, которые никогда не знали, что их ждет в ближайший час, и потому их нервы были напряжены до предела. Зачастую кто-то из охранников, обычно старый полицейский служака, выказывал враждебность к Гитлеру и симпатию к его врагам, а некоторые заключенные, назначенные на выполнение хозяйственных работ, старались сделать то малое, что они могли, для людей, являвшихся членами движения Сопротивления.
Первый допрос Шлабрендорфа вел комиссар Хабекер из криминальной полиции. На заключенного надели кандалы и отвели в комнату для допросов. Хабекер стал требовать признания, утверждая, что имеет показания многих свидетелей и не сомневается, что Шлабрендорф напрямую замешан в покушении на жизнь Гитлера. Но только Шлабрендорф интуитивно почувствовал, что гестапо почти ничего не знает о его деятельности, и решил все отрицать. У него было некоторое представление о методах гестапо — ложь о множестве свидетелей, поддельные документы и письменные показания. Шлабрендорф упорно отрицал все, и гестапо перешло к следующей стадии допросов.
Первым делом его сковали цепями по рукам и ногам и оставили в таком состоянии на весьма продолжительный период. Это лишь в первое время укрепляет стремление бороться, а потом ведет к тяжелой депрессии. Как и остальные узники, Шлабрендорф жил впроголодь и мог быть вызван на допрос в любое время дня и ночи. Допросы зачастую продолжались много часов. Шлабрендорф неустанно повторял, что ничего не знал ни о заговоре, ни о его участниках. Следствие зашло в тупик. Гестапо нужно было не столько признание Шлабрендорфа о его собственном участии, сколько информация о других заговорщиках.
По словам Шлабрендорфа, меры третьей степени и пытки усиливались с ростом разочарования допрашивающих: долгие периоды ожидания в приемной перед вызовом к следователю, разная техника допроса, быстро сменяющие друг друга. За оскорблениями и побоями следовали спокойная беседа, затем призывы к чести и совести, разговоры о присяге, потом снова оскорбления… Все это было рассчитано на уничтожение воли к сопротивлению. Комиссар часто бил Шлабрендорфа по лицу, но что было стократ хуже — он позволял этим заниматься своей секретарше, двадцатилетней девице, которая получала явное удовольствие, нанося удары закованному в кандалы и наручники беспомощному человеку, и даже часто плевала на него. Шлабрендорф держался стойко и приводил следователей в еще большую ярость, спокойно указывая на незаконность их действий.
Однажды ночью Шлабрендорфу пригрозили пытками, если он будет продолжать упорствовать, но он не сдался. Пытал его сам Хабекер вместе с секретаршей. Вначале сковывали руки наручниками за спиной, после чего пальцы поочередно вставляли в специальный аппарат, который загонял шипы в кончики пальцев.
Затем аналогичным устройством зажимались его ноги и бедра, а его самого привязывали к специальному каркасу, наподобие кровати, накрывали голову одеялом и при помощи винтов загоняли в нижние конечности острые зубцы. А далее — средневековое растяжение на раме, которая позволяла растягивать привязанное тело либо постепенно, либо болезненными рывками. Вслед за этим — избиение жертвы тяжелыми битами, так что его тело, связанное в наклонном положении, постоянно падало вперед всей своей тяжестью на голову и лицо. Комиссар сам руководил пытками и откровенно наслаждался зрелищем. Все эти методы были направлены не только на причинение сильной боли допрашиваемым, но и на достижение максимально возможных их унижений.
Пытки закончились только после того, как Шлабрендорф потерял сознание. Когда его волокли в камеру, даже охранники пришли в ужас. Его бросили на кровать. Одежда и нижнее белье, превратившиеся в лохмотья, были пропитаны кровью. Шлабрендорф был силен физически, но все же на следующий день не смог подняться из-за сердечного приступа. Ему дали немного прийти в себя, после чего пытки возобновились.
Шлабрендорф знал, что другие заключенные подвергаются такому же обращению. Впоследствии он писал: «Мы все обнаруживали, что человек способен выдержать куда более сильную боль, чем он мог себе представить. Те из нас, кто никогда не молился, научились этому в застенках и почувствовали, что молитва, и только молитва может дать утешение в таких нечеловеческих условиях и добавить выносливости. Мы также убедились, что благодаря молитвам наших друзей и родственников в нас вливаются потоки силы».
Когда комиссар пригрозил Шлабрендорфу еще более зверскими пытками, тот начал готовиться к самоубийству. Затем он неожиданно придумал, как можно сделать признание, представившееся ему совершенно безопасным. Он же мог безбоязненно сказать, что его друг Тресков «намеревался оказать давление на Гитлера, чтобы вынудить того уйти с поста верховного главнокомандующего вооруженными силами, уступив его одному из фельдмаршалов»! Невероятно, но это признание удовлетворило гестапо. Следователи в собственных глазах оказались победителями, и Шлабрендорфа избавили от дальнейших пыток. Позднее ему сообщили, что он был признан виновным по четырем пунктам обвинения. Будучи христианином, барристером, офицером и аристократом, он вел крайне подозрительную деятельность. Его формально уволили из армии на суде чести, проведенном в его отсутствие под председательством Кейтеля.
Самую удивительную и противоречивую реакцию на гестаповские методы проявил Герделер. Как утверждает его биограф Герхард Риттер, «он был убежден, что полиция все равно вырвет у него правду, и с самого начала решил ей помогать». По словам Кальтенбруннера, исчерпывающие показания Герделера и его «точная информация» оказались чрезвычайно ценными. Его ставили в пример другим заключенным как человека, чье образцовое поведение при допросах заслуживает высочайшей похвалы.
Результатом стал всеобщий страх, воцарившийся среди узников, которые были убеждены, что Герделер не выдержал пыток и во всем признался. А поскольку ему всегда сопутствовала репутация человека неосторожного и неблагоразумного, люди уверились в его предательстве. Однако не следует забывать, что, когда Герделер был арестован, главные действующие лица заговора уже были мертвы или находились под арестом. Его роль в заговоре, так же как и роли остальных, по большей части уже была известна из захваченных документов. Кроме того, Герделер не был готов поддержать покушение на жизнь Гитлера. По его мнению, поспешные действия Штауффенберга и его вмешательство в политику были грубыми ошибками, и именно они в конечном итоге стали причиной поражения заговора. Главный процесс 7–8 августа уже состоялся, и на нем прозвучали признания, заявления и разоблачения.
Иначе говоря, реакция Герделера на допросы была противоположной реакции Шлабрендорфа. Создается впечатление, что он решил вывалить на следователей груз улик, которые необходимо проверять и перепроверять, но которые, по его мнению, никому не могли принести вреда большего, чем уже принесен. Не отказываясь говорить, он избавил себя от зверских пыток, хотя через многочисленные специально создаваемые заключенным неудобства ему все же пришлось пройти. Их описал Риттер, который после 20 июля тоже попал в тюрьму. Речь идет о «перегреве камер, слишком тесных, особенно по ночам, кандалах, ярком свете, направляемом в лицо узника, который пытается спать, голодании». Мюллер, чья камера находилась рядом с камерой Герделера, утверждал, что неоднократно слышал, как тот «выл от голода».
Герделер хотел обмануть мучителей своей мнимой разговорчивостью, делая заявления, одни из которых были абсолютной правдой, другие — полуправдой, а часть продуманной ложью, направленной на дезориентацию гестаповцев. Шлабрендорф утверждает, что Герделер спас ему жизнь, согласившись во время мимолетной встречи в тюрьме отрицать их знакомство. Риттер также побывал на допросе с Герделером и заявил, что тот делал удивительно полные, всеобъемлющие заявления, которые в то же время были сформулированы очень умно и «в критических моментах окрашены так, что могли быть поставлены мне скорее в заслугу, чем в вину. Он, казалось, инстинктивно уловил те линии, на которых я пытался строить свою защиту, и слушавшие его следователи верили каждому слову, потому что он повторял то, что говорил я». Очевидно, Герделер имел целью спасти себя и своих друзей, затянув следствие до неизбежного краха Германии и на Восточном, и на Западном фронтах. Однако его признания вели к аресту многих людей, имевших отношение к заговору, и его стали подозревать в предательстве.
В конце концов, по утверждению Риттера, в расследовании Кальтенбруннера приняло участие более четырех тысяч следователей и прочих должностных лиц, и при этом было арестовано около семи тысяч человек. Основная часть этой гигантской работы была выполнена в течение восьми недель после 20 июля. Следователи трудились день и ночь. Когда же расследование заговора против Гитлера, углубляясь и расширяясь, затронуло уже события 1938 года, это так потрясло фюрера, что он запретил представление в суд документальных свидетельств, среди которых были бумаги Бека и Канариса, найденные в Цоссене, без специальной санкции, и процессы были несколько задержаны.
Риттер объясняет и защищает вовлечение Герделером такого большого числа людей в заговор не только стратегией, направленной на затягивание любых итоговых акций Гитлера, но и идеалистической попыткой наглядно продемонстрировать степень ненависти к фюреру, существовавшей во всех сферах жизни Германии — в академических, официальных, экономических и политических кругах, в церкви и вооруженных силах. Очевидно, Герделер непоколебимо верил, что каждый гражданин в столь решающий для страны момент обязан открыто выйти вперед и заявить о своих убеждениях, а не прятаться в тени, пока другие становятся мучениками идей, которые должны разделить все здравомыслящие люди. Кальтенбруннер откликнулся на такой подход и делал свои донесения фюреру как можно более подробными, чтобы во всех деталях продемонстрировать Гитлеру размах заговора против него[59]. Пока Кальтенбруннер и его аппарат день и ночь допрашивали заговорщиков, анализировали информацию и писали донесения, Герделер, оставаясь в тюрьме, принялся излагать свои мысли на бумаге, по окончании отдавая свои признания следователям.
Он предстал перед судом только 7–8 сентября, где столкнулся с прямыми оскорблениями Фрейслера в адрес Хасселя и Лейшнера. В отличие от них Герделер, хотя ему и был вынесен смертный приговор, не был казнен до следующего года. Гестапо не могло позволить себе разбрасываться такими ценными свидетелями.
Хассель некоторое время провел в концентрационном лагере Равенсбрюк, где его видела Пуппи Сарре. Она отметила его невозмутимость и уверенные манеры, которые не смогли не впечатлить даже эсэсовских охранников. Его жизнь в лагере, по словам его сына Вульфа, который не оставлял попыток облегчить судьбу отца, была терпимой. Но 15 августа он был снова доставлен в Берлин, и начались допросы в гестапо. Оставшееся время Хассель посвятил написанию воспоминаний о своем детстве и писем, если ему позволяли. «Тюремная камера, — утверждал он, — хорошее место, чтобы начать мемуары. Видишь свою жизнь и себя самого избавленным от всяческих иллюзий».
3
Руководитель Народной судебной палаты Роланд Фрейслер превзошел даже знаменитого судью XVII века Джефриса[60], устроив новые «кровавые ассизы», закончившиеся обвинением заговорщиков без соблюдения должных юридических процедур. Гитлер называл Фрейслера «наш Вышинский».
Гиммлер был убежден, что судебные процессы должны стать публичной демонстрацией судьбы, которая ожидает каждого, осмелившегося пойти против режима. Фрейслер, председательствовавший вместе с генералом Германом Рейнеке, руководителем штаба национал-социалистического руководства ОКВ, который постоянно находился рядом с ним, знал, что должен смешать заговорщиков с грязью[61]. Геббельс организовал, чтобы велась киносъемка и звукозапись первого процесса 7–8 августа, на котором среди других обвиняемых должны были выступать Вицлебен, Гепнер, Штифф, Хазе и Петер Йорк[62]. Суд должен был стать проявлением мести нацистов, осуществляемой под личиной народного правосудия, генералам, которых они ненавидели.
Гитлер также назначил членов суда чести в составе Кейтеля, Рундштедта и Гудериана, чтобы уволить из армии всех офицеров, имеющих хотя бы отдаленное отношение к путчу. Поэтому их судили как граждан, навлекших позор на свой мундир.
Во время процесса Фрейслеру исполнилось пятьдесят лет. Его жизненный путь начался в Первую мировую войну, тогда еще совсем молодым человеком он оказался военнопленным в России. Позднее, став коммунистом, он возглавил Совет рабочих и солдат, который временно управлял Касселем в 1918 году. В 1925 году вступил в партию нацистов. Затем стал заместителем министра в Прусском государственном министерстве юстиции, а когда в Берлине возникла так называемая Народная судебная палата, он был назначен ее руководителем. Это случилось в 1942 году. Поскольку Фрейслер счел это назначение шагом назад в своей карьере, он стремился как можно нагляднее продемонстрировать свою преданность идеалам нацизма — целью его честолюбивых стремлений был пост министра юстиции. Он был грамотным юристом — проницательным, остроумным, никогда не лез за словом в карман. Ему были чужды сомнения и милосердие. Предстоящий процесс он рассматривал как знаменательную веху в своей карьере и готовился на нем блистать. Он был не столько смышлен, сколько талантлив, скорее хитер, чем умен, но нельзя забывать, что Мольтке видел в нем «искру гения». Как и Геббельс, он был блестящим оратором, обладал громким, хорошо поставленным голосом, которым умел пользоваться так, чтобы достичь максимального эффекта. И когда Фрейслер оскорблял стоящего перед ним человека, это действовало убийственно, поскольку он почти никогда по-настоящему не выходил из себя.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.