§ 3. Государственно-правовая концепция ведовства и трансформация образа ведьмы
§ 3. Государственно-правовая концепция ведовства и трансформация образа ведьмы
Вполне закономерно, что в основу санкционированного властью идеологического обоснования необходимости ведовских преследований в масштабах английского государства легло признание уголовной природы ведьм и их деяний[432]. Известно, что уголовные преступления всегда рассматривались обществами как наиболее опасные (и средневековым обществом в том числе). Следовательно, такая уголовно-правовая интерпретация ведовства имела большие шансы на социальное усвоение и успех.
Приучение общества к правовому толкованию ведовства, проходило практическим путем — посредством проведения судебных процессов против ведьм. Именно на них судьи, трактовавшие деяния тех, кто считался ведьмой, и выносившие им приговоры, особые следственные процедуры и ритуал казни — все наглядно демонстрировало обывателям новую установку: ведовство — тяжкое преступление против общественного благополучия и спокойствия и потому должно быть наказано. Впоследствии события и детали наиболее интересных судов облекались в форму популярных памфлетов и относительно быстро расходились по всему английскому королевству и даже за его пределы[433]. В этом смысле антиведовские памфлеты являются уникальной иллюстрацией процесса популяризации официальной позиции по отношению к ведьмам посредством судебной практики. По всей видимости, и сами авторы, так или иначе, понимали информативно-пропагандистское значение своих произведений. Подтверждение тому можно найти уже в одном из самых ранних памфлетов:
«Недавно в город славный сей,
О Челмсфорде веду я речь,
Прислали главных трех судей,
Чтобы законы уберечь.
Известный королевский суд
Стал правосудие чинить,
И трех преступников ведут,
Чтоб их дела искоренить.
Три местных дамы Сатаной
Заражены презнатно были,
Но духа грешного дела
Своею смертью искупили.
Читайте ниже вы о том,
О чем они суду сказали,
И как бумаги подписали
Признавшись в колдовстве своем.
К деяньям злобным присмотрись,
Ты, дорогой друг, и молись,
Дабы забрал Бог поскорей,
От нас сих ведьм со свитой всей.
Тут я кончаю и надеюсь,
Что ты прочтешь мои слова,
И правду, наконец, узнаешь,
Когда поймешь, что прочитаешь»[434].
Итак, необходимость приучить общество к мысли об уголовно-преступной природе ведовства повлекла за собой рождение образа ведьмы-преступницы. Создававшийся в рамках правовой концепции и транслировавшийся в популярных памфлетах, он был по своему характеру идеологическим, поэтому в значительной степени фиктивным. В этом смысле, реальные обвиняемые в ведовстве не всегда соответствовали ему и, тем более, он не был с них «списан». Кроме того, обозначенный образ ни в коем случае не отражал в полной мере реальную картину общественного восприятия ведьм и ведовства, хотя, по всей видимости, и претендовал на это. Скорее всего, в социальном плане он свидетельствует о некоторых общественных настроениях и тенденциях, с одной стороны, умело распознанных и вовремя подхваченных властью, с другой стороны, генерируемых и моделируемых ею.
Посредством трансляции образа ведьмы-преступницы власть вполне последовательно старалась привить обществу новое отношение к ведьмам, выраженное в законах и продиктованное ими. Признание ведовства опасным преступлением, дало импульс к развитию идеи об угрозе, потенциально исходящей от ведьм, подразумевавшей, в свою очередь, мысль о необходимости избавления от них путем насильственного исключения из общества. Другими словами, внедрение правового понимания ведовства подразумевало под собой создание образа врага, который должен был стать ключевым средством пропаганды изменившегося отношения власти и общества к колдовским практикам.
Одним из наглядных свидетельств эффективности антиведовской пропаганды являются изменения (выделенные и исследованные Б. Розен и М. Гибсон[435]), произошедшие после 1590-х годов в жанре популярных памфлетов о ведьмах. Дело в том, что для обвинительных историй в памфлетах, датирующихся до 1590-х годов, характерны следующие модели. Первая — история о мести ведьмы: жертва вредит ведьме, которая клянется, что та пожалеет об этом, после чего жертва заболевает или умирает. Вторая — история об отказе жертвы: в ней жертва отказывается помочь ведьме, и та отвечает на нанесенную обиду, причиняя какой-либо вред жертве. Для обеих историй типично изображение ведьмы, наказывающей своих соседей за невнимание или грубое отношение к ней. Такие истории склонны находить вину жертвы и мотивы для действий ведьмы. Однако после 1590-х годов жертвы в историях начинают отрицать то, что они провоцировали ведьму. В большинстве памфлетов после 1590-х годов они представлены как полностью невиновные, даже когда это с очевидностью не соответствует действительности сюжета, в то время как ведьмам приписывается агрессивная, немотивированная атака, подчеркивающая их антисоциальную природу[436]. В результате эволюции жанра две изначальные модели — мести ведьмы и отказа в просьбе — замещаются моделью немотивированной атаки ведьм, и она становится доминирующей в поздних памфлетах.
Представляется, что изменения в памфлетах связаны не только с такими факторами, как авторство, источник и характер времени, как считает М. Гибсон[437], но и с приспособлением памфлетного жанра к нуждам антиведовской пропаганды и официальной политики, благодаря которым в обществе насаждалась идея искоренения коллективного врага в лице ведьм. Если модели мести и отказа являются по своему происхождению традиционными, воспроизведенными из народной практики, то модель необоснованной атаки ведьм — идеологическая, — отразившая, в первую очередь, транслировавшуюся государством и официальной культурой идею, под которую подводилась соответствующая культурная практика. То обстоятельство, что в результате традиционная модель была окончательно заменена идеологической, иллюстрирующееся поздними памфлетами, свидетельствует об успешной адаптации этой идеи в общественном восприятии. В пользу последней также свидетельствует тот факт, что после отмены антиведовского законодательства в 1736 году вспышки несанкционированных судов над ведьмами, приводившие к неофициальным расправам над ними, продолжались в Англии вплоть до XIX века.
Итак, какой же представала перед обществом ведьма, исходя из предложенной властью правовой репрезентации ведовства?
Благодаря влиянию народной традиции, под ведовством понималось не просто однократное действие, повлекшее за собой преступление закона и негативные последствия для окружающих, а особый род деятельности. В источниках ведовство часто называют «промыслом», «ремеслом», «искусством», понимая под ним профессиональное занятие, в котором можно быть «обученным и искусным», и иметь «наставника»[438]. В памфлете 1619 года автор, проводя параллели между современными ему ведьмами и ведьмами из библейских текстов, прямо назвал и тех, и других «…профессионалами в области вышеупомянутой практики убивать и причинять беды…»[439]. Чуть ранее авторитетный пуританский проповедник Уильям Перкинс убедительно отстаивал следующую мысль: «Ведьма — это Колдунья или Чародейка, которая посредством открытого или тайного союза, умышленно и охотно, соглашается использовать помощь и поддержку Дьявола в совершении Чудес. Я назвал Ведьму „чародейкой“ (magician), чтобы показать, что это такой тип людей, который профессионально занимается ведовством и практикует его. Ибо Колдун или Чародей — это профессионал и практик в своем искусстве…»[440]. Представление о том, что ведьмы перенимают искусство колдовства от других ведьм, чаще всего родственниц по женской линии — известный топос в памфлетах, выражавшийся в формулах типа: «Впервые она познакомилась с искусством ведовства в возрасте двенадцати лет, благодаря своей бабушке, которую звали матушка Ив из Хатфилд Певерилл, ныне покойной»[441].
В пользу ремесленного характера ведовства свидетельствует и распространенное представление о присущей ведьмам специализации[442], которое выражалось, в первую очередь, в многообразии терминов, которыми в английских источниках обозначались люди, практикующие колдовство: witch (ведьма), sorcerer (колдун), magician (маг), conjurer (колдун, заклинатель, чародей), harridan (ведьма, карга), shrew (ведьма, мегера), scold (ведьма, сварливая женщина), healer (знахарь), cunning wise man (досл. «знающий мудрец»), cunning man или cunning women («мудрый человек», «мудрая женщина»), wizard (волшебник)[443]. Однако наиболее популярным, как сообщает, например, автор памфлета 1652 года, было простонародное деление ведьм на «белых» и «черных»: «Существует два сорта ведьм, которые простонародье различает названиями „добрая“ ведьма и „дурная“ ведьма. Вследствие этого, когда одна околдовывает некоего субъекта, другая расколдовывает его вновь»[444]. В силу глубокой укорененности в народной традиции, это представление перекочевало и в судебную практику. Так, Ричард Бернард писал: «Все ведьмы, на самом деле, плохие, и хороших нет, но мы различаем их, таким образом, в соответствии с простонародной речью…»[445]. Еще одним распространенным топосом, описывающим ведовство, было указание на давность занятий ведьм, подразумевавшее под собой наличие у тех определенного опыта. По сведениям памфлетов, большинство обвиняемых проводили за занятиями ведовством значимую часть своей жизни[446].
Таким образом, в результате преломления народных представлений в правовом ключе, ведовство стало мыслиться, как особого рода преступное ремесло или преступный промысел, который сродни другим видам профессиональной преступности, требующим специальной склонности, особых личностных качеств, обучения, определенного опыта и мастерства, таким, как, например, воровство[447]. Тем не менее, ведьмы представлялись не как обычные преступники[448], но скорее как убежденные, неисправимые «уголовники»: «Обычный преступник и убийца, греша против морального закона правосудия — удушаются… Колдун и ведьма, отрицая Господа Бога в его лице и жесточайше попирая ногами драгоценную Кровь сего невинного Агнца, Иисуса Христа — упрямы: один умирает на эшафоте и точно так же поступает другой»[449]. В свою очередь, и их преступления признаются намного более худшими и опасными, чем все остальные: «…несомненно, не только необходимо, но и лучше, когда все эти колдуны (Sorcerers), волшебники (Wizzardes), а вернее, Dizzardes, ведьмы (Witches), мудрые женщины (Wisewomen) сурово наказаны», и далее: «ибо для них никакое наказание не может считаться причиняющим настолько высокую степень страданий, чтобы быть достаточным для такой дьявольской и греховной практики. А почему? Потому что всем фантазиям, всем консультациям, всем совещаниям, всем экспериментам, в конечном счете, всем богохульствам должно пожелать быть задушенными петлей»[450]. Как представляется, в этой установке частично воплотилась бытовавшая на Континенте идея ведовства как исключительного преступления (crimen exeptum), не получившая в законодательном смысле распространения в Англии.
Как любой другой преступный род деятельности, ведовство стало трактоваться как занятие, ведущее человека к позору[451]. С одной стороны, потому что преступить закон в принципе считалось (и считается) позорным, с другой стороны, по причине того, что в те времена привлечение человека к суду влекло за собой позор. Общество оказалось чрезвычайно восприимчивым к этой трактовке и ее социальный эффект не замедлил проявиться в комплексе коллективных представлений, связанных с честью и бесчестьем. Известно, что люди, привлекавшиеся к уголовной ответственности, особенно прошедшие через пытку и прикосновение палача, навеки покрывались позором, даже в том случае, если их вина не была доказана и они не были осуждены. В таком случае человек становился бесчестным в глазах остального общества, и последнее лишало или существенно ограничивало его в нормальных социальных контактах и социальной жизни[452].
В случаях с обвинениями в ведовстве момент, связанный с бесчестьем, встречается особенно часто, в силу самого характера этого преступления, считавшегося тяжким[453]. При Елизавете I и Якове I весьма показательным в этой связи было одно из возможных наказаний за ведовство — тюремное заключение с принесением публичного покаяния у позорного столба: «…каждый подобный преступник или преступники… за преступление, совершенное впервые, должны понести наказание в виде тюремного заключения сроком на год без права выхода под залог и один раз за каждую четверть указанного года должен будет простоять шесть часов у позорного столба на рыночной площади и публично покаяться в своих преступлениях…»[454]. Только бесчестьем (уже и так значимым для социальной жизни индивида[455]) неприятности подозреваемых в ведовстве людей не ограничивались. Для человека, привлеченного за ведовство, но впоследствии официально оправданного, выход из тюрьмы мог закончиться не только социальной изоляцией, но и смертью. Хорошо знакомый с реалиями народной жизни проповедник Дж. Гиффорд комментировал эту ситуацию так: «…если суд только по подозрению определил человека виновным в убийстве скотины[456], то он сразу приговаривает его к тюремному заключению, ставит к позорному столбу и не только обесчещивает его навсегда, но если за этим вновь последует новое подозрение и арест, то это будет означать неизбежную смерть. Так что вы видите, сколь тонкая грань отделяет их [судей — Ю. И.] от пролития крови. Но если даже человека не убивают, и он спасается, пребывая в заточении или стоя у позорного столба, а в дальнейшем никогда не попадет под подозрение, то разве не прискорбно и не позорно то, что он был осужден за колдовство?»[457]. Очевидно, что оправданные и освобожденные от подозрения и обвинения люди, в силу бесчестья, страха и застарелых обвинений, часто становились жертвами повторных обвинений через некоторое время снова[458]. Что характерно, на повторных судах информация о первом привлечении свидетельствовала не в пользу обвиняемых. Кроме того, привлечение к суду одного из членов семьи часто влекло за собой привлечение кого-то другого (как правило, это касалось женщин)[459]. В этой практике отражалось народное представление о том, что колдовские способности передаются внутри рода по женской линии[460]. Другими словами, обвинение человека в ведовстве стигматизировало его и членов его семьи, ставило их в ситуацию социального отчуждения.
Итак, правовая трактовка ведовства обеспечила идейную направленность образа ведьмы-преступницы в общественном сознании, в то время как его базовое содержание изначально задавалось преимущественно фольклорной традицией. Постепенно в этом образе были аккумулированы наиболее отрицательные черты, приписывающиеся в обществе преступникам, что привело к трансформации его в образ идеальной преступницы. Портрет последней (под которым подразумевался внешний, внутренний и социальный облик ведьмы) включал в себя следующие характерные черты: отталкивающую внешность, злую натуру, дурной характер, не соответствующий принятым моральным нормам образ жизни и социальное неблагополучие. Пожалуй, наиболее яркая иллюстрация такого образа ведьмы встречается в памфлете 1619 года: «Матушка, Джоанна Флауэр, была чудовищно злобной женщиной, полной богохульств, проклятий и проклятого неверия, и по любому поводу они замечали в ней явный атеизм. Кроме того, в последние дни само ее лицо было отчужденным, ее глаза были горящими и ввалившимися, ее речь была колкой и завистливой, ее поведение было странным и необычным, а ее беседа — замкнутой; так что весь остальной образ ее жизни вызывал большое подозрение в том, что она была пользующейся дурной славой Ведьмой»[461].
Изображенная в такой манере ведьма предстает перед читателем как социально чуждый персонаж, ставший таковым в силу своей асоциальности. Природа этой последней раскрывается в памфлетной литературе в трех взаимосвязанных проекциях портрета ведьмы и на них следует остановиться немного подробнее. Первая — проекция ее внутреннего мира, суть которого, как представлялось, заключена в мизантропии. Ведь ведьмам приписывались не только наихудшие человеческие качества: злоба, жестокость, зависть, жадность и др.[462], но и ненависть к людям, ставшая непременным литературным топосом, с помощью которого объяснялись их злокозненные намерения и действия в памфлетных текстах. Типаж злобно настроенной и агрессивной ведьмы, вроде матушки Аткинс из памфлета 1592 года, сформировался уже на раннем этапе антиведовской популярной литературы. Поэтому такие эпитеты как «упрямая женщина», «опасная оса», «распространяющая заразу ведьма»[463] очень быстро стали в популярных текстах про ведьм литературными клише. В одном из поздних памфлетов автор, давая определение ведьме, прямо писал о том, что «ведьма движима лишь злобой наносить вред и мстить за себя»[464]. Второй проекцией являлся социальный облик ведьмы, сущностная черта которого (в рассматриваемом сейчас контексте) виделась в несоответствии жизни ведьмы принятым в обществе нормам, и прежде всего в ее аморальности. Этот мотив также стал одним из обязательных еще на этапе ранних памфлетов и часто был связан с представлениями о распущенности и развратном образе жизни ведьм[465]. Так, например, автор памфлета 1589 года, обыгрывая образ Джоаны из Стайстеда — одной из обвиняемых на том суде ведьм, — изменил в тексте памфлета ее фамилию с «Cony» на «Cunny»[466]. Как считает М. Гибсон, слово «cunny» переводится с просторечного английского как «вагина» и в этом жесте памфлетиста британская исследовательница усмотрела прием наделения персонажа «говорящей» фамилией. Далее в самом тексте памфлетист прямо характеризует Джоану как развратную женщину, вырастившую по своему образу и подобию таких же дочерей: «У этой Джоаны Канни, которая сама жила в разврате, две дочери, такие же, как их мать, и у каждой по ребенку, оба мальчика»[467]. В другом, более позднем памфлете 1619 года автор, подчеркивая недостойный облик обвиняемых, приводит сведения об их распущенном образе жизни: «…их исключительные изобилие и траты имели отношение к…. поддержанию беспутного образа жизни и низкой компании, которая часто посещала дом этой матушки Джоаны Флауэр и особенно ее младшую дочь». И далее: «Что касается Филиппы [старшей дочери — Ю. И.], то она непристойно приставала с любовью к некоему Т. Симпсону, который отважился сказать, что она околдовала его, ибо он не имел сил оставить ее, и как он считал, изменился телом и душой с тех пор, как попал в ее компанию»[468]. И, наконец, третья проекция — внешний облик ведьмы, который в духе средневековых симметричных конструкций создавался авторами в прямом соответствии с представлением о внутренней сущности объекта. В связи с этим обязательное внешнее уродство ведьм, описываемое в памфлетных текстах и наглядно иллюстрируемое в эстампах к ним, было призвано подчеркнуть природную сущность ведьм — низменную, злую и преступную. Ведьм часто наделяли уродливым лицом, хромотой[469], увечностью[470], кожными и другими болезнями или нечистотой тела, немощью[471], разными физическими дефектами (к которым в первую очередь, относились ведьмины метки[472]) и проч. Скептически настроенный Реджинальд Скот очень удачно выразил эти черты типичной ведьмы в общественном сознании: «К первому типу тех, кого причисляют к ведьмам, относятся женщины, как правило, старые, хромые, туповатые, бледные, морщинистые, грязные, бледные, мрачные, заблуждающиеся в папистской, либо вообще не знающие никакой религии… Они — тощие и обезображенные, на их лицах постоянно лежит печать меланхолии, подвергающая в ужас всех окружающих. Они — слабоумные, ворчливые, безумные, дьявольские, и не сильно отличаются от тех, кто считается одержимым духами»[473]. Особо показателен в связи с передачей низменной сущности ведьм посредством изображения их внешнего уродства эстамп из памфлета 1640 года, на котором ведьма изображена со свиным рылом. В целом и весь комплекс представлений о способности ведьм превращаться в разных животных свидетельствует о том, что ведьма наделялась ущербной, низшей, животной природой[474]. Эта последняя иногда могла обыгрываться авторами и через мотив смрада — обязательного средневекового атрибута дьявола и демонов[475]. В одном из самых коротких памфлетов (1606), встречается следующий пассаж относительно запаха ведьмы: «…поскольку напиток был сладостно приятен, он продолжал пить его, не подозревая того, что она уже коснулась его своими губами. И что при этом ее дыхание, такое сильное, что даже все воды, что бегут в реке, были бы не способны смыть его, завладело всем сосудом»[476]. Итак, английская ведьма эпохи «охоты на ведьм», по представлениям современников, была особой малопривлекательной во всех смыслах и чрезвычайно опасной для общества[477]. Широко известный же нам сейчас образ молодой и привлекательной ведьмы-соблазнительницы — изобретение романтичного XIX века.
Эстамп из памфлета: Anon. А certain Relation of the Hog-faced Gentlewoman called Mistris Tannakin Skinker. London, 1640.
Итак, формирование в общественном восприятии указанного выше портрета ведьмы, обусловленного, в свою очередь, правовой категоризацией ее как преступницы, привело в социокультурном смысле к идентификации ее как «чужой» всему обществу. Развитию этой идеи, ведущей к социальной изоляции тех, кого считали ведьмами, в немалой степени способствовало и то, что ведьмы мыслились в христианской культуре в обязательном контексте дьявольского. Дело в том, что как пишет А. Е. Махов, идея «чужого» в средневековой демонологии была преимущественной областью дьявольского. Дьявол мыслился чужим человеческому обществу, во-первых, по степени его удаленности от Бога, во-вторых, по отличию его онтологической судьбы от судьбы человеческой. Если человеческая судьба в метафизическом смысле была движением вверх, к Богу, то дьявол двигался в противоположном направлении, вниз, от Бога. Земная жизнь, таким образом, оказывалась краткой точкой соприкосновения судеб человека и дьявола. Однако грешники, нарушающие богоустановленный порядок, разделяли судьбу дьявола в его нисхождении вниз, в ад, и потому были как бы сопричастны с ним. В конечном счете, они мыслились не людьми, но демонами, дьяволами[478]. И в первую очередь, это касалось, конечно же, ведьм, считавшихся добровольными слугами дьявола[479]. Поэтому к ним, разделяющим судьбу дьявола, в первую очередь относился средневековый христианский пафос «очищения как отчуждения»[480] — все они подлежали отбрасыванию, изгнанию, уничтожению как чужие человеческому сообществу. Пожалуй, наиболее откровенно в памфлетной литературе о ведьмах эта идея чужеродности ведьм выражена в формуле: «недостойные жить в христианском сообществе» (из памфлета 1582 года)[481].
Эстамп из памфлета: Anon. А Most Certain, Strange, and true Discovery of а Witch. London, 1643.
Эстамп из памфлета: Anon. The Wonderfull Discoverie of Elizabeth Sawyer, а Witch, late of Edmonton. London, 1622.
Идентификация ведьм как «чужих» по сути маргинализировала их, вынося за границы общества. Идею маргинальности применительно к феномену охоты на ведьм последовательно ввел и разрабатывал Карло Гинзбург, рассмотревший возникновение образа шабаша как «главу в истории сегрегации и изгнания маргинальных групп»[482]. Однако применительно к Англии говорить об идее шабаша (на которой Гинзбург и строил свою теорию) неправомерно, потому что следов сколько-нибудь значимого распространения и бытования этой идеи в указанном регионе не выявлено[483]. И хотя, по всей вероятности, на возникновение идеи маргинальности (применительно к ведьмам) в Англии значительно повлияло распространение этой идеи на Континенте, все же видится, что появление ее в этом регионе было не просто следствием диффузии, но отвечало внутренним, в первую очередь, социально-религиозным процессам, английской истории. Последнее наблюдение хорошо иллюстрируется тем известным фактом, что к числу графств, где проходили наиболее активные и масштабные преследования, относились преимущественно восточные графства[484], которые, как известно, были прибежищем пуритан. При этом пуританские общины, между которыми существовали тесные связи, сотрудничали и с французскими гугенотами, многие из которых после Варфоломеевской ночи бежали в Англию и нашли убежище в Эссексе. Все это создавало в восточных графствах особую атмосферу стремления к чистоте веры и правильности религиозного поведения, а также религиозной нетерпимости к инакомыслию, что, без сомнения, питало почву и для антиведовских настроений, формулировавшихся в известных максимах.
Эстамп из памфлета: Anon. A full Confutation of Witchcraft. London, 1712.
Справедливости ради, нужно отметить, что приписывание общественным мнением тем, кого считали ведьмами, маргинального статуса шло в разрез с исторической действительностью того времени. По давно устоявшемуся мнению исследователей, выходцы из бедных, низших слоев английского общества действительно составляли больший процент жертв обвинений в ведовстве[485], однако это вовсе не означает, что все они обязательно были маргиналами. Скорее, наоборот, большинство жертв преследований были вполне интегрированы в общество, и в первую очередь, через труд и род занятий (что уже исключает их маргинальный статус), хотя и относились к трудящейся бедноте[486]. Этот момент хорошо иллюстрируется тем обстоятельством, что (как уже подробно обсуждалось в предыдущих параграфах), конфликт между ведьмой и ее жертвой был преимущественно частным конфликтом двух хорошо знакомых людей. Следовательно, потенциальная ведьма обязательно должна была быть укоренена в той социальной среде, где возникал конфликт. Другими словами, маргинализация ведьм в обществе носила, на мой взгляд, идеологический характер: стигматизация последних в глазах общества как маргиналов была закономерным этапом формирования идеи о необходимости их искоренения.
Призыв к избавлению от ведьм проходит лейтмотивом через памфлетную литературу, начиная с самого раннего периода: «К деяньям злобным присмотрись, // Ты, дорогой друг, и молись, // Дабы забрал Бог поскорей // От нас сих ведьм со свитой всей» (1566)[487]. Как известно, единственно верным способом избавления от ведьм считалась смерть последних, утверждаемая государственными законами. Автор памфлета 1589 года ясно выражает эту идею: «Если бы мы не забывали обо всех тех милостях и бесчисленных благах, которыми Господь осыпает нас каждый день нашей жизни, то наверняка простились бы со своими греховными привязанностями и дурными склонностями к омерзительным деяниям, противным как Богу, запретившему их в своих могущественных заповедях, так и человеку, чей закон называет такие деяния ненавистными Господу, на чьем слове стоят и которое заключают в себе все земные законы, применяемы для того, чтобы наказывать и уничтожать тех порочных и закоренелых нарушителей заповедей Всевышнего, которые по все законам человеческим заслуживают казни»[488]. Однако, как считают исследователи, процент реально казненных по приговорам английских судов ведьм все же был очень низким в сравнении с континентальными странами[489]. Поэтому распространенность идеи об искоренении ведьм в обществе следует рассматривать скорее как результат пропаганды принятых государством законов против ведьм, общественных настроений, массовых паник и страхов, возникавших вокруг тех или иных случаев и судов над ведьмами, а также сложных событий социально-политического или религиозного характера, чем непосредственным отражением практики преследований[490].
Таким образом, спровоцированный государственной антиведовской политикой новый образ ведьмы в общественном восприятии приобрел в этой связи черты идеальной преступницы — злобной, маргинальной, чужой и очень опасной для общества, а потому достойной смерти. Эта интерпретация в эпоху преследований ведьм получила статус социальной нормы. С ее помощью общество определило ведьмам должное место в миропорядке, коим оказалось место вне социального бытия, и бытия как такового — в смерти. В результате дальнейшей эволюции феномена «охоты на ведьм» образ ведьмы-преступницы станет составной частью персонажа «ведьмы-карги», и этому последнему будет суждена долгая судьба самого популярного и выразительного общественного стереотипа ведьмы.