Глава вторая КОСМОДРОМ

Глава вторая

КОСМОДРОМ

Космодром…

Сейчас это слово звучит спокойно, прозаично, вполне по-деловому. Космодром многократно описан. Все его сооружения — и монтажно-испытательный корпус (МИК), и рельсовая колея, ползущая по степи к стартовой позиции, и сама стартовая позиция — широко известны по фотографиям, хроникальным, художественным и не очень художественным кинофильмам, телепередачам.

На фоне такого полноводного потока информации места для экзотики вроде бы не остаётся…

Но весной шестьдесят первого года дело обстояло иначе: космодром в то время считался объектом особой секретности. Отправляясь туда в командировку, полагалось даже дома, в семье, не говорить куда едешь. Правда, большинство из старожилов космодрома относилось к этим строгостям довольно трезво. Особенно после того, как появились в мире спутники, снабжённые фотоаппаратурой с такой разрешающей способностью, что скрыть от них невозможно было даже отдельную автомашину, не говоря уж о таком, ни на что другое не похожем, раскинувшемся на десятки километров объекте, как космодром. Элементарный здравый смысл свидетельствовал… Впрочем, чего стоит здравый смысл по сравнению с утверждёнными в инстанциях «положениями»!

Так и существовал космодром, официально овеянный покровом тайны, пока… пока не появился на нем сначала президент Франции де Голль, потом посол США и многие другие знатные визитёры, не говоря уж об иностранных космонавтах и их дублёрах. Как и следовало ожидать, ни малейшего ущерба нашей космонавтике или безопасности страны эти посещения не причинили.

Но все это было позднее. А в начале 1961 года слово «космодром» звучало достаточно таинственно. Особенно для тех, кто, подобно мне, к делам космическим едва начинал приобщаться.

Немудрёно, что собирался я впервые на космодром очень заинтересованно и в настроении, я бы сказал, даже несколько приподнятом.

Космодром представлялся мне… Впрочем, насколько я помню, в сколько-нибудь чётком виде он мне тогда вообще не представлялся, голова была чересчур забита множеством текущих, вполне конкретных дел. Но все же какие-то наполовину подсознательные ассоциации в этой забитой голове плавали, ассоциации с чем-то давно, в юности, прочитанным или виденным в кино, похожим на комплексы фантастических сооружений, вроде генератора солнечной энергии в фильме «Весна».

Во всяком случае, я ожидал увидеть сооружения, которые в репортажах принято называть величественными или марсианскими.

И вот я впервые отправляюсь на космодром. Процедура отлёта, вскоре ставшая по-домашнему привычной, поначалу произвела на меня впечатление прежде всего именно этой своей домашностью, полной непарадностью, будто люди не на таинственный, романтический космодром летят, а в обычную командировку или в отпуск в какие-нибудь давно обжитые Гагру или Сочи.

В назначенный день, точнее — в ночь перед назначенным днём, улетавшие собирались у закрытого в этот час газетного киоска пассажирского зала Внуковского аэропорта. Сейчас этому залу присвоен номер первый, но тогда второй зал ещё только строился, а потому не было и надобности в их нумерации.

Вылет назначался, как правило, на ночное время не случайно. В этом проявлялось характерное для Королева стремление «не терять дня». В самом деле, чтобы добраться из Москвы до космодрома, нашему самолёту требовалось не менее пяти часов лётного времени, около часа уходило на дозаправку бензином в Уральске или Актюбинске, да ещё два часа набегало за счёт разницы в поясном времени Москвы и Казахстана. Вот и получалось, что каждый участник нашего рейса мог работать в Москве до позднего вечера, подремать, что называется, вполглаза в самолёте и появиться к самому началу следующего рабочего дня на космодроме. Не таков был Королев, да и все его коллеги, чтобы оставить столь соблазнительную возможность нереализованной. Правда, в обратном рейсе — с космодрома в Москву — эти два часа разницы в полётном времени портили все дело: как ни рассчитывай, а какая-то часть ночного времени «пропадала впустую». Но тут уже ничего поделать было невозможно, на законы вращения земного шара даже Королев повлиять не мог (о чем, как я подозреваю, немало сожалел).

У газетного киоска собрались человек десять—пятнадцать: Сергей Павлович Королев, Мстислав Всеволодович Келдыш, Валентин Петрович Глушко, Константин Давыдович Бушуев, Николай Алексеевич Пилюгин, Алексей Михайлович Исаев, Борис Викторович Раушенбах, Семён Ариевич Косберг, Владимир Павлович Бармин…

У литератора, работающего в так называемом художественно-биографическом жанре, здесь, наверное, просто разбежались бы глаза: что ни человек, то по всем статьям достойный герой большой и интересной книги. Но такого литератора поблизости почему-то не оказалось. Да и никто из сидящих по углам или сонно бродящих по пассажирскому залу ночных пассажиров и немногочисленных служащих аэропорта не обращал ни малейшего внимания на нескольких негромко беседующих мужчин среднего возраста и нормального командировочного вида, во всяком случае без каких бы то ни было примет величия в их внешнем облике.

Точно в назначенное время — минута в минуту — к киоску подошёл коренастый седой человек, уважительно, но с достоинством поздоровался с собравшимися и доложил Королеву, что, мол, машина и экипаж готовы, погода не препятствует, разрешение у диспетчера получено, словом, можно лететь. Это был Павел Емельянович Тимашев, старый, опытный лётчик (из тех, кого принято называть «авиационными волками»), человек сложной, переменчивой судьбы. До войны он был пилотом гражданского воздушного флота, в годы войны воевал в авиации дальнего действия, где дослужился до должности командира авиадивизии и звания генерал-майора авиации. Потом возглавлял лётно-испытательную станцию на большом авиационном заводе. Не раз приходилось ему расплачиваться за разного рода прегрешения (преимущественно чужие), так что так называемая лестница служебных перемещений была им хорошо исхожена в обоих направлениях: как вверх, так и вниз. Но что оставалось при нем всегда — это уважение и симпатия коллег — за справедливость, независимость характера, доскональное знание своего дела. В дни, о которых я сейчас рассказываю, Тимашев командовал небольшим лётным подразделением, обслуживавшим КБ Королева.

— Ну что, кажется, все в сборе? — полувопросил-полуконстатировал Королев и, не услышав возражений, резюмировал: — Пошли.

И вся компания, вытянувшись цепочкой, направилась к самолёту. Забравшись в него, все быстро устроились поудобнее в креслах пассажирского «Ил-четырнадцатого» с нескрываемым намерением «добрать» часика два-три, и я сразу после взлёта почувствовал себя уже как бы на пороге космодрома. Восход солнца встретили в воздухе…

Вот так — предельно буднично — улетали на космодром люди, которых впоследствии назвали пионерами космонавтики… Впрочем, и после того как их так назвали, они не стали обставлять каждый свой шаг какими-нибудь многозначительными ритуалами. И на космодром по-прежнему вылетали, собравшись для этого среди ночи у газетного киоска Внуковского аэропорта, благо никто из слонявшихся вокруг людей ни по именам, ни тем более в лицо их не знал…

Своё собственное прибытие на космодром я ознаменовал тем, что нарушил этикет.

Наверное, я в несколько большей степени, чем следовало, проникся демократической непарадностью всей обстановки нашего вылета. Во всяком случае, к тому времени, когда наш самолёт прошёл над перламутровыми водами Аральского моря (где эти воды сейчас?) и начал снижаться к жёлтому в белых снежных прожилках песку Кызыл-Кумов, у меня и в мыслях не было ничего, каким-либо образом относящегося к проблемам ритуала. А посему, когда самолёт приземлился на «девятой площадке» (так именовался аэродром вблизи посёлка Тюра-Там) и зарулил на стоянку, я, недолго думая, как сидел в одном из расположенных вблизи двери кресел пассажирского салона, так и вылез первым на поданный трап.

Впрочем, слово «вылез» в данном случае неточно описывает ситуацию. Я не просто вылез — я нарушил протокол!

Оказалось, что прилёт нашего самолёта на место назначения был обставлен куда более торжественно, чем вылет из Москвы.

На расстоянии полутора десятков метров от трапа плотной группой стояли встречающие: работники космодрома, сотрудники королёвского КБ и других космических «фирм» — всего человек двадцать пять — тридцать. Столь парадная встреча, естественно, предполагала и соответствующий — в порядке старшинства — выход прилетающих. Места для штатского демократизма тут явно не оставалось.

На свою беду, спросонья — в самолёте-то я в основном дремал — я оценил положение вещей не в проёме двери (откуда мог бы оперативно ретироваться назад, в салон), а только на площадке трапа. Пути назад не было. Оставалось одно: с деланно индифферентным видом бочком проскользнуть по трапу вниз и, едва ступив на землю аэродрома, незамедлительно податься в сторонку. Так я и поступил…

А дальше все пошло как положено: из самолётной двери показался Королев, за ним — Келдыш и другие руководители космической программы, встречающие взяли под козырёк, пошли рукопожатия, взаимные приветствия и так далее… В дальнейшем я установленный порядок полностью усвоил и, прилетая куда-либо в одном самолёте с начальством, следовал этому порядку неуклонно. В любом деле, оказывается, нужен опыт! А в данном случае у меня такому опыту взяться было просто неоткуда: в течение многих лет моё место в самолёте было за штурвалом, и, прилетая куда-то с пассажирами, я так или иначе вылезал из машины после всех, ведь работа лётчика в кабине с остановкой самолёта не заканчивается.

И вот несколько легковых автомашин одна за другой идут на полной скорости по узкой бетонной дороге. Кругом пологие, плавно очерченные возвышенности и впадины пустынной жёлтой степи. Ещё один спуск… Небольшой поворот… Снова подъем, и сосед по машине толкает меня локтем в бок:

— Смотри. Вот он, космодром. Космодром!..

Я смотрю на него, как говорится, в оба глаза. Но ничего фантастического, марсианского что-то не обнаруживаю. Сосед по машине, видимо читая мои мысли, подтверждает:

— Да, для кино это, конечно, не товар.

Перед нами разбросано несколько трех — и четырехэтажных кирпичных домов довольно стандартного вида, несколько длинных одноэтажных построек барачного типа, пять-шесть финских домиков и единственное крупное здание — возвышающаяся надо всем этим посёлком огромная, массивная коробка монтажно-испытательного корпуса (МИКа), кажущаяся тут, среди окружающей её мелкоты, ещё более огромной. Так, наверное, смотрелись когда-то величественные готические храмы среди приземистых жилых домов средневековых городов.

А кругом степь. Пустая рыжая степь до самого горизонта.

В общем, ничего марсианского… Марсианское ещё ждало меня.

Впрочем, и в МИКе, куда меня с утра привёл Королев, тоже было на что посмотреть.

Мы привыкли представлять себе ракету в вертикальном положении, с носом, нацеленным в зенит — туда, куда она устремится в минуту пуска. А в МИКе ракета лежала. Лежала, растянувшись во всю свою многометровую, чуть было снова не сказал «высоту», хотя в данном случае это правильней было бы назвать длиной. Её тело покоилось на специальном устройстве, так называемом установщике, представлявшем собой комбинацию сильно растянутой железнодорожной платформы с подъёмным краном, способным поворачиваться в вертикальной плоскости. Рельсы, на которых стояли тележки установщика, уходили под широкие ангарные ворота корпуса, а дальше тянулись несколько километров по степи — к стартовой позиции.

Я уже говорил, что любой предмет, по природе своей предназначенный для существования на вольном воздухе, в помещении кажется большим по размерам, чем он есть на самом деле. Но трехступенчатая ракета-носитель с пристыкованным к ней космическим кораблём не только казалась, но и в действительности отличалась размерами весьма внушительными.

Какая же силища нужна, чтобы поднять эту штуку в воздух, вывести за пределы атмосферы да ещё притом разогнать до умопомрачительных космических скоростей, — такая мысль не могла не прийти в голову.

И чтобы увидеть источники этой силищи, не было нужды далеко ходить: на торце лежащей ракеты из зеркально сверкающих круглых титановых днищ пяти блоков первой и второй ступени торчало двадцать раструбов — камер мощных ракетных двигателей РД-107 и РД-108, созданных в конструкторском коллективе академика В.П. Глушко. Рядом с ними раструбы рулевых двигателей, расположенных на периферии каждого блока, казались миниатюрными. И все это выглядело чрезвычайно красочно: полированно-серебристые днища блоков, золотистый металл раструбов двигателей, ярко-красные предохранительные заглушки…

Космический корабль, замыкавший ракету с другого конца, выглядел, если судить с позиций чисто зрелищных, гораздо более скромно: он был заключён в мягкий стёганый чехол, который полагалось снять только на стартовой позиции, перед самым пуском.

Всю эту впечатляющую технику мне показали — каждый по своей епархии — ведущий конструктор космического корабля Олег Генрихович Ивановский и заместитель ведущего конструктора ракеты-носителя Юрий Павлович Антонов, попечению которых меня поручил Королев, сам отправившийся дальше в обход хозяйства космодрома. Нетрудно понять, что для обоих ведущих конструкторов появление моей персоны было далеко не подарком, у них и без меня дел имелось, как говорится, выше головы. Тем не менее никаких внешних проявлений своего недовольства по этому поводу они не высказали, все подробно показали, рассказали и ответили на все мои вопросы, в том числе и на такие, которые отнюдь не характеризовали меня как крупного специалиста в области ракетно-космической техники. Словом, встреча была вполне доброжелательная. Более того, ведущий конструктор космического корабля даже сейчас, когда нас связывает многолетняя дружба, продолжает, глядя на меня почти правдивыми глазами, утверждать, что с первого же момента был очень рад знакомству со мной. Воспитанный человек!..

Правда, один раз он поступил со мной вполне бесцеремонно. Когда по ходу подготовки космического корабля дело дошло до операции, связанной с монтажом агрегата, содержащего пороховой заряд, ведущий конструктор изящным жестом указал на дверь, а попросту говоря, вытурил из МИКа всех, кто непосредственно не участвовал в этой операции. Естественно, среди этих «непосредственно не участвующих» оказался и я. На сей счёт порядки на космодроме действовали весьма жёсткие.

Но то было через несколько дней. Придя же в МИК впервые, я увидел в нем немало интересного. Хотя, конечно, интерес, который не могли не вызывать у меня, как у любого инженера, ракета-носитель и космический корабль, носил характер прежде всего чисто технический. Это был интерес профессионала, специалиста в одной отрасли, к результатам труда коллег, работающих в отрасли смежной. Тем более что многое из увиденного в тот день «в сборе» я раньше уже видел по частям, так сказать, «россыпью». Тот же космический корабль, например. Ничего эмоционально подавляющего пока передо мной не было. Эмоционально подавляющее я увидел несколькими часами позже.

Несколькими часами позже меня позвали к Королеву.

— Садитесь, поедем на стартовую позицию, — сказал он.

И мы поехали на стартовую позицию. Вот где я раскрыл рот от изумления! Прямоугольный бетонный козырёк размером с хороший театральный зал нависал над огромной ямой — нет, не ямой, а хочется сказать: провалом, впадиной в поверхности земного шара. На козырьке вокруг многометрового круглого отверстия раскрывался гигантский металлический ажурный цветок (когда сюда привезут ракету, этот цветок сомкнётся вокруг неё) — система опор, мачт, ферм обслуживания. В нескольких десятках метров — чуть-чуть возвышающийся участок грунта, плотно утыканный бетонными надолбами и торчащими глазами перископов. Под ним, глубоко в земле, располагается бункер, в котором сосредоточено управление пуском ракеты.

Сейчас мы все это тоже хорошо знаем по фотографиям и кинофильмам. Поэтому мой рассказ вряд ли сможет вызвать у читателя то чувство изумления, которое возникло у меня при виде стартовой позиции. Но никакая фотография, никакой кинематограф не передают главного — масштаба этого сооружения!

Помните, как Ильф и Петров в своей «Одноэтажной Америке» описывали знаменитый кэньон в штате Аризона: «Представьте себе вот что. Берётся громадная горная цепь, подрезывается у корня, поворачивается вершинами вниз и вдавливается в ровную, покрытую лесами землю. Потом она вынимается. Остаётся как бы форма горной цепи. Горы — наоборот. Это и есть Грэнд-кэньон, Великий кэньон… Зрелище Грэнд-кэньона не имеет себе равного на земле. Да это и не было похоже на землю. Пейзаж опрокидывал все, если можно так выразиться, европейские представления о земном шаре… Мы долго простояли у края этой великолепной бездны…»

Так вот, вся разница между Грэнд-кэньоном и впадиной космодрома заключается разве что в том, что последняя могла бы быть изготовлена при помощи не горной цепи, а одной горы, правда горы изрядных размеров, да ещё в том, что вдавлена эта гора была не в землю, покрытую лесами, а в голую степь. Ну и, конечно, самое главное: Грэнд-кэньон сработала природа, а «кэньон» на космодроме — дело рук человеческих! А в остальном полное сходство.

Я тоже «долго простоял у края этой великолепной бездны».

Сейчас, когда я пишу эти строки, мне приходится делать некоторое внутреннее усилие, чтобы восстановить в себе то восприятие космодрома в целом, которое возникло у меня при первом знакомстве с ним. Наверное, в этом есть своя закономерность: виденное много раз неизбежно начинает казаться обыденным. Особенно если на фоне этого неоднократно виденного произошли события, сами по себе оставляющие в памяти прочный и яркий след. И, если вдуматься, люди от действия упомянутой закономерности многое в своей жизни теряют… Но повисшая над пропастью стартовая позиция каждый раз, при каждом свидании с нею, смотрится будто впервые. Сильное это зрелище, ничего не скажешь!..

В соседстве с великолепной техникой монтажно-испытательного корпуса, и особенно стартовой позиции, стали как-то иначе смотреться и другие, в общем, довольно непрезентабельные постройки космодрома. Было в этом сочетании нечто от известного охотничьего шика, состоящего в том, чтобы ружьё и все специальное охотничье снаряжение иметь самое лучшее, современное, высшего качества, а одежду и обувь — старые, чинёные-перечиненые, никакого подобия «товарного вида» не сохранившие.

Впрочем, эта возникшая в моей голове ассоциация конечно же никак не отражала подлинных намерений хозяев космодрома. В отличие от охотников (да и то, вероятно, далеко не всех) проблемами внешнего «шика» они интересовались чрезвычайно мало, благо других, более деловых проблем у них с избытком хватало — тут уж не до «контрастов». Более того, едва ли не в каждый свой последующий приезд на космодром я обнаруживал что-нибудь новое в его так называемом бытовом секторе: новую гостиницу, новую столовую, новые зеленые посадки (последнее в том климате осуществить, пожалуй, не проще, чем построить многоэтажный дом)… Космодром строился.

…Королев ходил по стартовой позиции и неторопливо рассказывал о сложной системе устройств, окружающих, поддерживающих, питающих ракету до того момента, когда она, отбросив в стороны все, привязывающее её к Земле, уйдёт вверх.

Все это я уже видел ранее на бумаге, в чертежах. Но — я замечал это не раз за годы работы в авиации — как ни представляй себе натуру по чертежам, как ни напрягай своё пространственное воображение, а реальная, живая конструкция все равно будет смотреться иначе. Особенно конструкция такого масштаба, как стартовая позиция космодрома. Да ещё с таким «гидом», как Королев! А он выполнял добровольно взятые на себя функции гида с явной охотой. Рассказывал — подробно, обстоятельно — не только о том, как действует то или иное устройство, но и почему оно было сделано именно так, а не иначе. За железом он видел концепции, видел идеи! Видимо, ему самому нравилось то, что он мне показывал, и было по-инженерному приятно лишний раз полюбоваться на хорошую, умную конструкцию — создание коллектива, руководимого академиком (тогда ещё будущим академиком) В.П. Барминым.

Королев ходил, немного наклонив по своей привычке голову, по бетонной площадке козырька вокруг огромных металлических ферм, время от времени дотрагивался до них, будто поглаживая рукой, и рассказывал… Рассказывал, как он это умел делать, словно бы и не рассказывая, а размышляя вслух. Думаю, что в такие минуты личность слушателя была для него более или менее безразлична. Мне просто повезло, что в тот день под рукой у него оказался я, а не кто-нибудь другой.

Поначалу казалось даже, что, полностью погрузившись в обстановку этого неторопливого разговора (вернее, монолога), Сергей Павлович просто давал себе передышку после множества дел, закрутивших его в Москве, и перед отнюдь не меньшим количеством дел, которые ждали его здесь, на космодроме. Но очень быстро выяснилось, что это предположение не проходит. То, что я назвал погружением в разговор, было только кажущимся. Почти не прерывая себя, Королев зорко смотрел на происходящее вокруг, время от времени кого-то подзывал к себе, к кому-то подходил сам, что-то спрашивал, что-то поручал, — словом, вёл себя как хозяин, вернувшийся после непродолжительного отсутствия в своё хозяйство (как оно, в сущности, и было на самом деле).

Но при всех таких частых отвлечениях основную нить разговора ни на минуту не терял. И это тоже было для него характерно. Столь частого в устах многих рассказчиков вопроса: «Так на чем это я остановился?..» — от Королева я не слышал никогда.

Говоря о заложенных в стартовой позиции идеях, он особенно подчеркнул широкие возможности модификации всего пускового комплекса. И действительно, по мере того как развивалась — а значит, вытягивалась вверх — ракета-носитель, соответственно уходили ввысь и ажурные конструкции стартового хозяйства.

Ракету вывозят из монтажно-испытательного корпуса.

Ночь. В конусе света от фары тепловоза мелкий пунктирный снежок. Мы стоим у железнодорожной колеи с внешней стороны огромных, ангарных ворот корпуса. Сейчас они раскрыты, развернулись в обе стороны от того, что раньше называлось торцевой стеной МИКа, а сейчас превратилось в чёрный, многоэтажной высоты прямоугольник. Глухо пыхтят на малом газу дизеля тепловоза, стоящего на самом срезе корпуса. Перед ним, как перед локомотивом бронепоезда, гружённая балластом платформа. За ним в темноте угадываются очертания установщика с ракетой-носителем и космическим кораблём.

Во всем этом — полумраке, мелком снежке, даже в ритмичном пыхтении тепловоза — что-то сказочное, почти мистическое. Настроение, во всяком случае, создаётся вполне определённое: люди стоят молча, как заворожённые. Даже разговаривать, не говоря уж о том, чтобы с кем-то пошутить, кого-то подразнить или разыграть (к чему население космодрома, вообще говоря, весьма склонно), никому не хочется.

Один из наиболее торжественных — если не считать самого пуска — моментов в жизни космодрома: ракету вывозят из монтажно-испытательного корпуса!..

К стартовой позиции она едет не спеша, самой малой скоростью, благо репутация тихохода ей не грозит никак: нет на свете ничего, созданного человеком, более быстрого, чем она. Но это она покажет завтра.

А пока, лёжа на установщике, ракета не торопится, ей это ни к чему… Глядя на неё, я вдруг поймал себя на странной аналогии, пришедшей в голову: мне подумалось о лётчиках-испытателях сверхзвуковых реактивных самолётов, многие из которых, сидя за рулём автомашины, любят ездить не торопясь — пятьдесят, шестьдесят, от силы семьдесят километров в час. Конечно, шестьдесят километров в час — не скорость. Но ведь и сто, и сто пятьдесят — тоже не скорость. Скорость начинается где-то с тысячи… Такова логика, диктующая моим коллегам сугубую неторопливость на шоссе. Или, может быть, не столько осознанная логика, сколько точное физическое восприятие темпа своего перемещения в пространстве.

Последние метры установщик с ракетой (теперь тепловоз уже не тянет его за собой, а толкает сзади) проходит совсем медленно, как бы подползает к краю круга, вырезанного в площадке козырька, круга, под которым пустота.

Когда двигатели ракеты повисают над обрезом, вокруг уже светлеет. Теперь на очереди очень трудоёмкая, требующая полной слаженности действий многих людей и механизмов, сложная работа — установка ракеты в стартовое положение.

Кажется, все готово. Все на своих местах.

И вот огромная ракета начинает медленно поворачиваться вокруг шарнирных устройств установщика, расположенных на самом его краю, вблизи двигателей ракеты. Это похоже на то, будто бы медленно, почти не заметно для глаза, как движение минутной стрелки часов, раскрывается гигантский перочинный нож: ручка ножа (установщик) остаётся в горизонтальном положении, а лезвие (сама ракета) плавно отходит и постепенно приближается к вертикали.

Затем к ней — как бы «под мышки» — подводят четыре могучие стрелы-опоры, осторожно опускают на них, и сделавший своё дело установщик бодро (я чуть было не написал: вздохнув с облегчением) уезжает с позиции.

Вокруг тела ракеты смыкаются фермы обслуживания, к нему подсоединяют мачты питания, подтягивают поближе составы с горючим и жидким кислородом; словом, расписанная по сотням пунктов программа подготовки к старту начинает действовать полным ходом.

А когда ракета с космическим кораблём, пока ещё беспилотным, была установлена на стартовой позиции, Королев взял меня с собой наверх, на площадку фермы обслуживания, окружавшую корабль.

Мы вошли в кабину лифта, показавшуюся мне — видимо, по контрасту с размерами всего сооружения — довольно тесной, и поехали. За окошком кабины косо замелькали наклонные переплёты ферм. Но вот лифт остановился, и мы вышли на гремящий под ногами железный пол площадки. С внутренней стороны эта площадка упиралась в нечто вроде кругловыпуклой, покрытой мягким чехлом стенки — космический корабль с надетым на него предохранительным чехлом.

А с внешней стороны… С внешней стороны за лёгким прутиком ограждения лежала степь! Пустая, голая степь до самого горизонта. Вернее, до того места, где горизонт терялся в дымке.

Сильное это было зрелище! Сильное даже для человека, в общем довольно привычного к тому, как выглядит Земля сверху. Но здесь она смотрелась совсем иначе, чем с летящего самолёта. Наверное, сказывалась неподвижность наблюдателя. А может быть, что-нибудь ещё. Не знаю… Знаю только, что и в дальнейшем каждый раз, когда я оказывался на верхней площадке ферм обслуживания (к сожалению, это бывало гораздо реже, чем хотелось бы), во мне неизменно возникало острое ощущение бескрайности лежащей подо мной степи. Созданное природой и созданное руками человека стоили здесь друг друга.

В этот свой первый приезд на космодром я все время ощущал некоторый внутренний дискомфорт от непривычного для меня положения, деликатно говоря, наблюдателя (а если не деликатно, то, пожалуй, скорее, чего-то вроде экскурсанта). Я, конечно, понимал, что без досконального знания как техники, так и всех порядков, установившихся на космодроме, невозможно достаточно точно представить себе, что и как предстоит делать в последние предстартовые часы и минуты космонавту. И в этом смысле моё пребывание здесь было работой… Но работой очень уж для меня непривычной: как выражаются радисты, только «на приём» — не «на передачу».

Отвлекаясь несколько в сторону, хочу заметить, что в такой непривычной для меня позиции наблюдателя и заключается, наверное, причина (или, во всяком случае, одна из причин) того, что эта книга даётся мне как-то иначе, в чем-то труднее, чем написанные ранее. В тех, более ранних, я рассказывал прежде всего о том, что видел и переживал сам, сидя за штурвалом самолёта, проходящего лётные испытания или участвующего в боевых действиях. Находиться более «в центре событий», получать все впечатления в большей степени «из первых рук», чем свои собственные, вряд ли возможно… А здесь, в делах космических, я находился близко, очень близко от этого самого центра событий, но все-таки вне его! Поэтому, написав, скажем, какие-то предельно невинные на первый взгляд слова, вроде «космонавт увидел», я каждый раз останавливаюсь. Останавливаюсь и принимаюсь проверять, точно ли он увидел именно то, что я пишу, а не что-нибудь другое. Расспрашиваю космонавта, вызываю к жизни авиационные аналогии, пускаюсь в умозрительные соображения… Словом, дотошно восстанавливаю многое, что в авиации просто знал.

Да и, независимо от работы над книгой (о чем я тогда и не помышлял), своё положение если не совсем стороннего, то все же наблюдателя я на космодроме, пока шли запуски беспилотных кораблей, ощущал почти непрерывно. Ощущал с тем большей силой, что кругом люди работали с полной отдачей. Работали изо всех сил. Работали, что называется, на режиме форсажа!

Впрочем, работать иначе в те мартовские дни шестьдесят первого года было, наверное, уже невозможно. Вопрос о полёте человека в космос был в принципе решён, причём не только у нас.

— Надо нажимать! Американцы на пятки наступают, — сказал мне на космодроме один из инженеров королёвского КБ.

Это была правда: американская печать в тоне полной определённости уже сообщала о готовящихся пусках аппарата «Меркурий» с космонавтом — или, как говорили в США, астронавтом — на борту. Естественно, это не могло не действовать на всех участников дела примерно так же, как действует на бегуна дыхание соперника за спиной.

Правда, как вскоре выяснилось, в США предполагали начать с полётов не по настоящей космической орбите, а по так называемой баллистической кривой, то есть по такой же в принципе параболе, по какой летит брошенный наклонно вверх камень. Вся разница тут лишь в том, что камень, получив импульс от руки метателя, пролетит за несколько секунд расстояние в несколько десятков метров, а американский корабль «Меркурий» приземлится (точнее, приводнится, все американские баллистические и космические корабли при возвращении опускаются на поверхность океана) через четверть часа после старта и на расстоянии без малого пятисот километров от него.

Правомерно ли считать такой полет космическим?

На этот счёт было немало споров. Причём споров нельзя сказать чтобы очень академических: космические полёты, до начала проведения которых — это чувствовалось с полной определённостью — оставалось совсем немного времени, предстояло регистрировать в Международной федерации авиационного спорта (ФАИ) как рекордные, да и просто, независимо ни от каких рекордов, фиксировать как первые в истории человечества.

Первые!.. Вообще говоря, я не склонен придавать проблемам приоритета чрезмерное значение. Тем более что в прошлом не раз наблюдал в этой области немалые переборы, пошедшие в конечном счёте не на пользу нам самим, обретя опасные свойства бумеранга. Нет, что говорить, приоритеты требуют обращения с собой самого аккуратного. Но тем не менее в ту весну всем участникам подготовки полёта человека в космос хотелось, очень хотелось быть первыми.

И даже при самом трезвом отношении к проблемам приоритета невозможно было их не понять.

Очень точно выразил своё отношение к этому тонкому вопросу один из инженеров космодрома.

— Понимаете, — сказал он, — несправедливо это будет, если американцы выйдут в космос с человеком раньше нас! Ведь нам было труднее. Больше пришлось преодолеть.

— Почему же? — спросил я. — По части задела у нас положение никак не хуже, чем у них. У нас была ГДЛ, была ГИРД[2] , а до этого — Циолковский. А в самые последние годы — межконтинентальная баллистическая. Так что, если говорить о базе, она есть. И, я бы сказал, довольно солидная.

— Это все верно. База есть. Но она нам дороже досталась. Что ни говорите, а через нас в этом веке две такие войны прокатились, вспомнить страшно! А они от войн только богаче становились… Вот вы говорите: межконтинентальная. Разве мы одни её в своём КБ делали? Столько пришлось других нагрузить: и металлургов, и химиков, и электронщиков, и кого хотите… А у всех свои дела. И тоже срочные, тоже нужные. Им наши заказы не в доход, а только в мороку… Через силу для нас делали, дай им бог здоровья… Ну а за океаном… Там промышленный потенциал другой. Слышали такое слово!.. Нет, несправедливо будет, если им их «Меркурий» засчитают!..

Чувства моего собеседника трудно было не разделить. Они были прежде всего — независимо от колебаний климата международных отношений — справедливы по существу.

Действительно, столько было у нас сделано для полёта человека в космос, столько, казалось бы, непреодолимых трудностей — и научных, и технических, и организационных — преодолено, столько пролито пота и потрачено мозгового фосфора, что лишиться своего лидирующего положения в решении проблемы пилотируемых космических полётов было бы в тот момент по-человечески очень обидно. И уж тем более обидно и несправедливо было бы уступить это положение не по существу, а чисто номинально: из-за того, что где-то назвали бы первым космическим полётом то, что в действительности космическим полётом не является.

Не является… Ну хорошо, а что же, в таком случае, является? Где критерий в этом деле? На сей счёт высказывались разные мнения.

Одно и, на первый взгляд, самое естественное из них сводилось к тому, чтобы, не мудрствуя лукаво, «космичность» полёта связывать с достигнутой высотой. Именно такой подход к решению этого вопроса был принят в ФАИ: до ста километров считать полет атмосферным, а выше ста — космическим. Правда, при ближайшем рассмотрении этот «самый простой» подход показался мне не таким уж прозрачно простым. Если следовать ему, получалось, например, что не только предстоящие баллистические полёты корабля «Меркурий», но даже полёты американского экспериментального самолёта X-15 следовало бы считать космическими с того момента, когда X-15 достигнет стокилометровой высоты.

Слов нет, полёты X-15 заслуживали самой высокой оценки и по праву составили одну из ярких страниц истории мировой авиации. Не случайно в этой программе участвовали выдающиеся лётчики Кроссфилд, Уолкер, Уайт, Петерсен, Мак-Кей, Армстронг (тот самый, который менее чем десять лет спустя первым из людей ступил на поверхность Луны). Стартуя в стратосфере с самолёта-носителя, лётчик «Икс-пятнадцатого» включал мощный ракетный двигатель своего самолёта и набирал высоту и скорость, ранее не достигавшиеся ни одним пилотируемым летательным аппаратом. Весной 1961 года, которую мы сейчас вспоминаем, X-15 уже вышел на пятидесятикилометровую высоту, а ещё через два года — в июле 1963-го — достиг высоты 107 километров!

Повторяю, полёты самолёта X-15 с полным основанием можно назвать блестящими, замечательными, выдающимися, какими хотите, но — тут я вступаю в противоречие с позицией ФАИ — не космическими.

Настоящий космический полет, если подойти к нему со строго научной точки зрения, обязательно предполагает движение корабля как небесного тела, по законам небесной механики. Это означает движение по круговой или эллиптической орбите без затраты энергии на поддержание такого движения. Для выхода на подобную орбиту необходимо разогнать корабль, по крайней мере, до так называемой первой космической скорости — около восьми километров в секунду. И наоборот: для прекращения космического полёта требуется приложить к летящему кораблю некоторый тормозной импульс, без этого он на Землю либо не вернётся совсем, либо (если полет происходил по низкой орбите, где ещё есть тормозящие движение следы атмосферы) вернётся через весьма длительный и к тому же не поддающийся точному прогнозу период времени в столь же не предсказуемую заранее точку земного шара.

А значит, космический (в полном смысле этого слова — космический) полет требует решения, по крайней мере, двух принципиально новых задач: точного вывода на орбиту с заданной скоростью (в полёте баллистическом эта скорость гораздо меньше по величине, а главное, не связана с такими жёсткими точностными ограничениями) и спуска с орбиты для возвращения на Землю.

Только такой полет представлял собой принципиально новое качество.

Поэтому полёты американских космонавтов Алана Шепарда 5 мая 1961 года и Вирджила Гриссома 21 июля того же года на кораблях M-3 и M-4 справедливо было считать генеральными репетициями к космическим полётам по программе «Меркурий», но ещё не самими космическими полётами по этой программе, счёт которым в США открыл Джон Гленн 20 февраля 1962 года.

Разумеется, то, что я сейчас сказал, ни в малейшей степени не порочит полёты Шепарда и Гриссома и не преуменьшает их значения. Полёты эти многое дали для дальнейшего уверенного развития космонавтики. Отлично проявили себя и сами космонавты — как Шепард, первый американец, стартовавший в баллистическом корабле на ракете-носителе, так и особенно Гриссом, проявивший редкое хладнокровие и умение в чрезвычайно сложной ситуации на посадке: тяжёлый жароупорный экран его корабля не отделился, как было положено, при приводнении, после чего корабль, естественно, затонул и Гриссом с большим трудом выбрался из него в самый последний момент. На этот раз Вирджил Гриссом избежал гибели, но, к несчастью, отсрочка, которую ему дала судьба, оказалась непродолжительной: в январе 1967 года он вместе со своими товарищами, космонавтами Уайтом и Чаффи, погиб во время одной из предстартовых тренировок в корабле «Аполлон». Случайная искра, всегда возможная в таком насыщенном всевозможной электроникой устройстве, как космический корабль, вызвала пожар. А внутрикабинная атмосфера, состоящая на американских космических кораблях из чистого кислорода, привела к тому, что пожар этот разгорелся быстро и неугасимо. Экипаж погиб раньше, чем подоспела помощь. Гриссом, Уайт и Чаффи стали первыми жертвами, которыми человечество расплатилось за выход в космос. Расплатилось, как с почти не знающей исключений печальной закономерностью всегда расплачивается за проникновение в новое — и в медицине, и в географии, и в авиации, а теперь, в наши дни, и в космонавтике…

Острота споров о том, какой полет заслуживает наименования космического, была снята самой жизнью: какой критерий ни принимай (пусть даже самый простой — «стокилометровый»), по любому из них первым человеком, полетевшим в космос, оказался Гагарин.

Но в марте 1961 года споры эти были в разгаре. Так что присутствие наступающего на пятки соперника ощущалось, наверное, каждым из многих сотен людей, работающих на космодроме, и накладывало свой отпечаток на всю атмосферу их напряжённого труда.

Да, мешкать с пуском первого пилотируемого космического корабля не приходилось!

Но до этого нужно было ещё многое сделать. Прежде всего — убедиться в полной отработанности всего сложного ракетно-космического комплекса, состоящего из ракеты-носителя, космического корабля, стартового хозяйства космодрома, систем измерения и управления и многого, многого другого — всего не перечислить.

Пускать в космос человека можно было только наверняка, с полной уверенностью в том, что вся участвующая в этом деле техника в полном ажуре.

А как в этом убедиться?

Если верить известному положению материалистической диалектики о практике как критерии истины, то только одним способом — отработочными пусками тяжёлых космических кораблей-спутников без человека на борту.

А надо сказать, результаты проведённых к этому времени запусков трех тяжёлых космических кораблей-спутников (наименование «Восток» им присвоено ещё не было) особой уверенности не вселяли: два из них — первый и третий — прошли неудачно. Первый неверно сориентировался и по команде на спуск пошёл не вниз, к Земле, а вверх, в беспредельное космическое пространство. Третий, напротив, пошёл к Земле по чересчур крутой траектории и сгорел, войдя в атмосферу. Статистика, скажем прямо, малоутешительная… Правда, причины обеих неудач были, как того всегда требовал Королев, однозначно установлены и приняты все меры, исключающие возможность их повторения. Хорошо было, по крайней мере, и то, что причины неудач в обоих случаях были разные — это означало, что создателей космической техники преследует не какая-то одна принципиальная ошибка, а неизбежно набегающие в таком сложном деле частные недоработки.

Это внушало оптимизм. Однако от общего оптимизма до вполне конкретной уверенности в надёжности корабля — дистанция! Её необходимо было преодолеть. А для этого — набирать благоприятную статистику, в которой имеющаяся неблагоприятная растворилась бы. Иными словами — пуски продолжать.

…Очередной такой пуск состоялся девятого марта. К этому пуску я и прилетел впервые на космодром. Впервые увидел все его своеобразие, в котором вершины технического модерна неожиданно переплетались с чем-то от затерявшегося в бескрайней степи полевого стана. Впервые увидел напряжённую круглосуточную работу людей космодрома — и тех, для которых здесь было так называемое место основной службы, и тех, которые были тут в командировке. Правда, командировка сотрудников различных конструкторских бюро на космодроме нередко затягивалась на многие месяцы: едва завершалась одна работа, как подоспевала следующая. Так что заметных различий в подходе к делу, обжитости своих рабочих мест, профессиональной психологии и даже во внешнем виде между прикомандированными и штатными работниками космодрома не обнаруживалось; разве что воротнички у аборигенов были, как правило, чуть посвежее (налаженность быта — великое дело).

В отличие от трех предыдущих пусков тяжёлых кораблей-спутников отработочный полет девятого марта, как и последовавший за ним полет двадцать пятого марта 1961 года, выполнялся по одновитковой программе, полностью идентичной программе будущего полёта с человеком: генеральная репетиция потому и называется генеральной, что все в ней происходит точно так, как будет на премьере. Идентичны были и конструкции ракеты-носителя и космического корабля, за исключением, правда, двух пунктов.

Во-первых, и это было главное отличие, рабочее место космонавта занимал не живой человек, а искусно сделанный манекен, у которого не только одеяние (скафандр, герметический шлем), но даже вес и положение центра тяжести были «человеческие». И второе: поскольку манекену, в отличие от человека, как известно, ни пить, ни есть не требуется, небольшой контейнер, располагавшийся в кабине «Востока» справа от кресла космонавта и предназначенный для хранения еды и питья (космонавты, кажется, с лёгкой руки Быковского прозвали этот контейнер «гастрономом»), по прямому назначению не использовался. Вместо продуктов в нем помещался станок с подопытной собакой: Чернушкой в полёте 9 марта и Звёздочкой — 25-го.

Вообще, надо сказать, собаки в истории космических исследований занимают место достаточно заметное. Впрочем, почему только космических? Вспомним хотя бы памятник собаке, установленный в Ленинграда на Кировском проспекте у здания Института экспериментальной медицины, в воздаяние заслуг этого животного перед физиологической наукой.

В устном космодромном фольклоре собачья тема нашла достойное отображение. Особенно популярен был анекдот о двух собачках из научно-исследовательского института, спорящих о том, есть ли у человека разум или же его действиями управляют одни лишь условные рефлексы.

«Только рефлексы! — утверждала одна из них. — Вот смотри, сейчас я ткнусь мордой в эту кнопку, загорится вон та красная лампочка, и эти двуногие чудаки сразу же принесут мне кусок колбасы…»

Анекдот этот я слышал на космодроме не раз в исполнении разных лиц, но взглянул на него по-новому после того, как его рассказал один из космонавтов. И добавил:

— Вот так и некоторые наши инженеры. Тоже, вроде зоопсихологов, считают, что, кроме них, никто ничего не соображает. Всё боятся, как бы мы в полёте чего-нибудь не перепутали, недосообразили, не разобрались… А я, может быть, больше опасаюсь, как бы они сами здесь, на земле, не нахомутали! Тут ведь все зависит, с какой точки зрения смотреть…

«Собачий» анекдот обернулся раздумьями вполне человеческими. Дальнейший ход дел действительно показал, что доверие к человеку, находящемуся в полёте, давно ставшее традиционным в авиации, в молодой космонавтике ещё должно было утвердиться. Забавная история с системой включения ручного управления на корабле «Восток», о которой я расскажу несколько дальше, дала тому веское подтверждение…

Но о собаках на космодроме рассказывали не только анекдоты, но и новеллы, которые следовало с полным основанием отнести к любимому мной художественно-документальному жанру.

Одну собаку, очень смирную и послушную, прокатили на ракете по вертикальной траектории в верхние слои атмосферы. Собака благополучно поднялась и столь же благополучно спустилась на парашюте. Физиологи, ставившие этот эксперимент, обследовали её, как говорится, с севера и с юга, после чего решили запуск повторить. Но в самый последний момент, уже по дороге к ракете, собака внесла в ход эксперимента (явно недопонимая степень его значения для науки) собственные коррективы — вырвалась, отбежала метров на пятьдесят и не давалась гонявшимся за ней людям, не поддаваясь ни на команду, ни на всякого рода соблазны, ни на лесть, ни на угрозы. Руководившие экспериментом медики, безуспешно погонявшись за неожиданно пресытившимся космической славой псом, плюнули и схватили случайно подвернувшегося под руку щенка. Щенка, вообще говоря, к эксперименту никак не подготовленного, не обклеенного датчиками, не испытанного на «фон». Но, вопреки ожиданию, все дальше прошло удачно. Щенок отлично слетал в ракете, за что и получил кличку Зип — так в технике принято сокращённо называть комплект запасных частей и принадлежностей.