Крым

Крым

Через год я должна была держать при округе экзамены на домашнюю учительницу. Больше всего меня пугал закон Божий. Надо было знать наизусть весь катехизис, богослужение, а я никак не могла их зазубрить. Говорили, что меня, дочь отлученного от церкви, будут особенно строго спрашивать и придираться.

Но я напрасно волновалась. Экзамена держать мне не пришлось.

Летом 1901 года отец опасно заболел, у него началась лихорадка и грудная жаба. При низкой температуре пульс доходил до 150-ти. Съехалась вся семья. Мам? и Маша по очереди ухаживали за ним. Вызвали врачей — Щуровского, Бертенсона. Они посоветовали ехать в Крым.

Графиня Софья Владимировна Панина, узнав о решении врачей, предложила свой дом в имении Гаспра на южном берегу. Отец был так слаб, что страшно было его везти. Один из его последователей[32], служивший на железной дороге, обратился к своему начальству с просьбой предоставить отцу для поездки директорский вагон. В Крым с отцом поехали мам? сестра Маша с мужем, Б. и я. Пианист Гольденвейзер, усиленно искавший близкого знакомства с отцом, в Харькове присоединился к нам. Из служащих с другим поездом ехали: повар Семен Николаевич, Илья Васильевич и портниха мам? молодая девушка Ольга.

Курьерский поезд выходил из Тулы около трех часов утра. До вокзала 17 верст ехали на лошадях. Тьма была кромешная, грязь, особенно скверно было по проселочной дороге до шоссе. Филичка с факелом провожал нас. На Тульском вокзале от суеты, от утомления отец почувствовал себя настолько плохо, что поднялся вопрос, не вернуться ли обратно. Но Б. доказывал, что возвращаться было бы безумием, вагон прекрасный, удобный, а о том, чтобы опять ехать на лошадях, страшно было и подумать. Вагон действительно оказался превосходным, не только у каждого было свое спальное купе, умывальник, но был прекрасный салон с мягкими креслами, с большим обеденным столом, пианино. Здесь действительно можно было прекрасно отдохнуть.

На другое утро, когда проехали Курск и стало уже по-южному тепло, отец почувствовал себя лучше, пробовал работать, но не мог. Мы с сестрой Машей смотрели в окна и радовались на малороссийские белые мазанки, на пирамидальные тополя и меловые горы. Иногда присоединялся к нам и отец.

В Харькове собрались обедать, но когда поезд подошел к вокзалу, мы увидали на платформе громадную толпу, почти сплошь состоявшую из студентов. Я сразу догадалась, что готовится встреча отцу. Стало жутко: "Приветствия, речи, волнения, не выдержит сердце!" — мелькало в голове. Мы повернули обратно, об обеде и думать было нечего! И действительно, толпа хлынула к нашему вагону.

Отец взволновался, услышав, что студенты собрались приветствовать его и просят принять от них делегацию. Он весь как-то сжался, точно ему хотелось спрятаться. Лицо выражало страдание, почти отчаяние. Депутация стояла у окна и ждала. Я сочувствовала отцу, мне было тяжело смотреть на его волнение, хотелось оградить его. "У них простое любопытство, — думала я, — а отцу это может стоить жизни". Казалось, и Маша разделяла мои чувства, но мам? и Б. заразились общим возбуждением, они стали уговаривать отца принять делегацию. Отец согласился. Он делал громадные усилия, чтобы отвечать на приветствия, пожелания, — говорить было не о чем. После первой делегации пришла вторая, а на платформе гудела толпа.

— Попросите Льва Николаевича подойти к окну! — кричали студенты, умоляем, на минутку!

— Он не может, он болен… — отвечали мы из вагона.

— Ради Бога, на минутку, пусть только покажется…

Перед третьим звонком отец подошел к окну. Головы обнажились.

— Уррррра! — вдруг загремела толпа, — урра!!

Поезд медленно отходил.

— Толстой, Лев Николаевич! Будьте здоровы! Счастливый путь. Студенты теснили друг друга, висли на столбах, бежали по платформе за поездом, но толпа постепенно редела, пока, наконец, и самые упорные принуждены были отстать…

Поезд мчался дальше. Все были взволнованы. Отец сморкался. Признаюсь, щипало и у меня в носу. Но как и предполагали, отцу не прошли даром пережитые волнения. Температура поднялась, снова появились перебои сердца. И только на утро, когда мы подъехали к Севастополю, ему стало лучше.

Здесь, на вокзале, отца снова ждала овация, но гораздо более скромная, чем в Харькове. Мне показалось, что небольшая кучка людей, которая приветствовала отца, по большей части состояла из немолодых дам. Потом мы узнали, что севастопольцы уже несколько дней подряд собирались на вокзале и ждали, когда приедет Толстой, но многие не дождались.

Мы остановились в большой, хорошей гостинице Киста на Набережной. Настроение было праздничное, как обычно бывает, когда после дождей, осенней слякоти средней полосы России попадаешь в волшебный край, где тебя внезапно окутывает теплый морской воздух, поражает глубокая синева неба, яркость красок и теней. Все надеялись, что отец оживет на юге.

Мы с Б. сейчас же побежали в город за провизией, притащили груду душистого, спелого, желто-дымчатого, точно вспотевшего винограда, связку толстых татарских бубликов, пахнущих кислым тестом, и еще всяких вкусных вещей. Мам? хлопотала с обедом и с вещами.

Отцу тоже не сиделось дома, и он отправился с Б. гулять, заходил в Севастопольский музей, осматривал город и все расспрашивал, где находился 4-й бастион, на котором он когда-то воевал. Б. рассказывал нам, что отца везде узнавали и кланялись ему, даже городовой отдал ему честь.

К вечеру отец устал, не столько от прогулки, сколько от охвативших его воспоминаний.

На другое утро в двух экипажах на перекладных поехали в Гаспру. В одной коляске, запряженной четверней, ехали отец, мать, Б. и я. В другой Оболенские и Гольденвейзер. Пока ехали городом, отец напряженно смотрел кругом.

— Ах, как все изменилось, как изменилось! — повторял он с грустью.

Он никак не мог ориентироваться, его это мучило, он напрягал память, стараясь понять, где был 4-й бастион. Расспрашивал об этом кучера. Увидавши несколько человек матросов с открытыми загорелыми лицами в белых, с синими воротниками, рубашках, стройно шагающих по улице, он сказал:

— Экие молодцы! — А потом тихо добавил: — И подумать только, что их к бойне готовят!

Он стал говорить об ужасах войны и удивлялся, как он мог когда-то не только участвовать в войне, но и увлекаться ею.

Проехали первый перегон. Пока на станции перепрягали лошадей, мы с Б. и Гольденвейзером полезли на гору. Снизу гора казалась небольшой, но когда мы стали подниматься, мы поняли, что это не так легко.

— Тише, тише, — останавливал нас Б. — С непривычки нельзя так быстро ходить в горы. Может сделаться плохо.

Но Гольденвейзер только посмеялся над этим предупреждением.

Он быстро нас обогнал и взбежал на гору. Когда мы взошли на вершину, он был страшно бледен, его тошнило.

Сбежав, мы рассказали отцу про этот случай. Отец покачал головой:

— Типичная еврейская черта, — сказал он, — желание во всем быть первыми.

В Байдарах лошадей оставили на станции и пешком прошли к знаменитым Байдарским воротам. У меня дух захватило, когда с высоты нам открылся залитый солнцем зеленый, цветущий южный берег. Слева возвышались могучие грозные скалы, вдали горело и серебром переливалось безбрежное море. Не только на меня, видевшую все это впервые, зрелище произвело сильное впечатление, все были взволнованы. Отец сидел на камушке и молча смотрел.

Но надо было торопиться, варить отцу обед, ехать дальше, чтобы опасный в Крыму заход солнца, дающий резкое понижение температуры, не застал нас в пути. Рядом с гостиницей мы нашли помещение с плитой, которую быстро разожгли и сварили отцу обед. Простояв около часа, пообедав, отправились дальше в тот сказочный мир, который мы только что обозревали сверху. Дорожка шла вниз крутыми зигзагами. Коляски делали бесконечные петли, а мы с Б. по тропинкам шли наперерез и радовались, когда обгоняли их. Всю дорогу я смотрела, пока наконец не разболелись у меня глаза, голова, шея. Все было необыкновенно: татарские деревни с бесконечными лавочками, где пахло кизяком и бараньим салом, татарчата в круглых барашковых шапочках, татарки с чадрами на голове и крашеными ногтями, нависшие над дорогой громадные скалы, а главное, море, море…

Поздно вечером приехали. С верхнего шоссе завернули направо в ворота и по шуршащему гравию подкатили к великолепному дворцу. Первое, что бросилось в глаза, были круглые башни, домашняя церковь и фонтан около дома.

Нас встретили служащие гр. Паниной. Впереди всех управляющий немец Карл Христианович Классен с хлебом и солью.

Во дворце неприятно поразила роскошь. Я никогда в таком доме не жила. Было неловко и неуютно: мраморные подоконники, резные двери, тяжелая дорогая мебель, большие, высокие комнаты. Дом показался мне мрачным. Но когда вышли на верхнюю террасу и открылся вид на море, все пришли в восторг. Хороша была и нижняя терраса, обвитая виноградом, со свисающими спелыми гроздьями изабеллы.

На другой день приехали на пароходе служащие. Несмотря на то, что море было совершенно спокойно, всех троих укачало. Особенно пострадал толстый Семен Николаевич, он даже плакал.

— Ну и завезли, — говорил он в отчаянии, — ну и страна! С одной стороны море, с другой горы, деваться некуда!

Илья Васильевич тоже был недоволен. И хотя лицо его сохраняло обычное выражение покорности судьбе, он был еще бледнее и меланхоличнее, чем всегда. Скорее всех утешилась Ольга-портниха. Она немедленно познакомилась с красивыми татарами-проводниками и предвкушала жизнь, полную всяких интересных приключений и романов.

Когда кто-нибудь из нас приходил в слишком большой восторг, начинал бесноваться, у нас в семье это называлось animal spiritus1. Так вот эти "animal spirits" обуяли нас в первые дни нашего пребывания в Крыму. Почтенный толстовец точно с ума сошел. Он заказывал лошадей, и мы ездили с ним по окрестностям, ходили гулять. Помню свое близкое знакомство с морем. Б., Оболенские и я поехали вниз на берег. Был небольшой прибой. Волны, клубясь и пенясь, ударялись о скалы, окатывая их водой. Это было прекрасно, но мне надо было ощутить, почувствовать его. Я спустилась вниз, вымыла лицо, руки, выполоскала рот, но и этого было мало. Тогда я залезла на большой камень и плашмя легла на него. Маша, заражаясь моим восторгом, тоже подошла слишком близко. Большая волна окатила нас с головы до ног. Мы сняли платья, повесили их сушить и вдруг увидали, что над нами, облокотившись на перила каменной стены, стоял генерал и смотрел на нас с нескрываемым презрением.

Хорошо было первое время в Крыму! Постепенно все входило в обычную колею. Отец поправлялся, начал работать[33], расположив день так же, как в Ясной Поляне, только раньше вставал и раньше ложился спать.

Сестра Маша переписывала ему, но она собиралась переехать в Ялту лечиться и беспокоилась о том, что некому будет ее заменить.

— Ну, Саша, — как-то сказала она мне, — теперь ты уже взрослая (мне только что минуло 17 лет), пора начать тебе переписывать отцу.

Она принесла мне несколько исписанных его рукой листков бумаги. Был уже вечер. Я обрадовалась, мне хотелось доказать, что я справлюсь с работой. Придя к себе в комнату, я сложила бумагу в четвертушки, нарезала ее, загнула с правой стороны поля, вложила в ручку новое перо и развернула рукопись. Как хорошо я помню ее внешний вид: четвертушки бумаги вдоль и поперек исписанные, перечеркнутые, со вставками между строчек, на полях, на обороте, с недописанными словами…

Характерно, что внешняя сторона рукописи настолько поглотила мое внимание, что я не помню ее содержания. Помню только, что это была статья о религии. Постепенно мое восторженное состояние сменилось беспокойством, а затем и отчаянием. Часы ползли. Наступила ночь. Несколько слов напишу, а потом разбираю. Чем дольше я сидела, тем туманнее становилось в голове. Теперь уже я не только слов, но даже букв не разбирала. Начинала выдумывать, выходила бессмыслица. В глазах рябило, строчки сливались. Пробовала я отложить работу и с разбега прочитать — опять ничего.

Только уже через несколько недель я поняла, что не надо сидеть над отдельными буквами, а надо пытаться схватить основной смысл фразы, только тогда делались понятными слова и буквы. Но для этого нужно было еще долго и упорно работать.

Наступило утро. К восьми часам переписка должна была лежать на столе у отца, а у меня в руках была такая ужасная, жалкая работа, что страшно было ее нести. На каждой странице пропуски, неразобранные слова, строчки кривые, буквы острые, высокие, между линеек мало места для поправок. Когда я принесла переписку отцу, он засмеялся и отложил ее в сторону. А я ушла от него в полном отчаянии, с сознанием, что я никуда не гожусь и никогда не научусь ему помогать!

Как я завидовала Маше, которая так уверенно писала маленькими, круглыми, отчетливыми буквами, ровно, гладко, точно печатала, и прекрасно разбирала отцовский почерк.

Но постепенно и я стала привыкать. Эта работа наполнила мою жизнь, я перестала чувствовать себя бесполезной.

В это лето отца посетили многие писатели: Чехов, Горький, Скиталец, Елпатьевский, Бальмонт и другие.

Чехов был у отца еще в Москве, но я его увидела здесь впервые. Он пришел с палочкой, немножко сгорбленный, застенчивый и серьезный, беспрестанно коротко и глухо покашливал, и было ясно, что он серьезно болен. На ввалившихся щеках, может быть, от волнения, а может быть, от болезни, горел румянец. Чехов сидел с отцом на нижней террасе, разговор шел о литературе. Я знаю, что отец уважал Чехова и, пожалуй, из молодых писателей ему легче всего было с Антоном Павловичем. Ему он прямо и откровенно мог сказать свое мнение о его писаниях, он знал, что Чехов и не обидится и поймет его. В этот же раз или позднее, отец уговаривал Чехова не писать драм и восхищался его рассказами. На всех нас Чехов произвел впечатление серьезности, простоты и какой-то внутренней обаятельности.

В это же время часто заходил Горький. Он был выслан и жил в двух верстах на берегу моря в Олеизе. Горький мне всегда казался чуждым. Мне казалось, что отец не мог быть с ним самим собой — правдивым и искренним до конца. Да и Горький не был естественным, он смущался и робел перед отцом. Я видела Горького в кругу его приятелей и семьи. Часто мы с ним, с Юлией Ивановной Игумновой и братьями играли в городки. Обычная, свойственная ему грубоватость исчезала в обществе отца.

Иллюстрацией такой принужденности может служить сцена, описанная доктором Волковым[34] в его воспоминаниях:

"Однажды в моем присутствии Лев Николаевич хвалил Горькому роман Поленца "Крестьянин" и особенно умилялся художественной правдой той сцены, в которой избитая пьяным мужем жена заботливо укладывает его на постель и подкладывает под голову подушки…

Горький промолчал… А когда мы с ним возвращались, он заметил:

"Подушку под голову подкладывает! Хватила бы его поленом по башке!"

Мне помнится, что Скиталец приезжал гораздо позднее с Горьким и Шаляпиным. Бросалось в глаза сходство в его внешнем облике с Горьким. Та же косоворотка, подпоясанная ремнем, длинные прямые волосы, которые он резким встряхиванием головы отбрасывал назад, та же грубоватость и простоватость в манерах. Братья рассказывали, что Скиталец замечательно играет на гуслях и поет. Но, по-видимому, его песни, так же, как анекдоты и остроумие Шаляпина, можно было услышать только в мужской компании за стаканом вина.

Раза два приходил Бальмонт. Разумеется, стихи его отец не мог принять, и вряд ли свидание с поэтом доставило ему большое удовольствие. Он всегда стеснялся в лицо высказывать свое мнение писателям, зная, что его слово имело для них большое значение. Но, по-видимому, Бальмонта смутить было трудно. Вот как он сам рассказывает про эту встречу:

"Я прочел ему "Аромат солнца", а он, тихонько покачиваясь в кресле, беззвучно посмеивался и приговаривал: "Ах, какой вздор! "Аромат солнца"… Ах, какой вздор!" Я ему с почтительной иронией напомнил, что в его собственных картинах весеннего леса и утра звуки перемешиваются с ароматами и цветами. Он несколько принял мой аргумент и попросил меня прочесть еще что-нибудь. Я прочел ему: "Я в стране, что вечно в белое одета". Лев Николаевич притворился, что это стихотворение ему совершенно не нравится".

Часто из Ялты приезжал Сергей Яковлевич Елпатьевский и, хотя он был уже больше писатель, чем доктор, помнится, он участвовал несколько раз в консилиумах во время болезни отца.

Приезжал Сергеенко. Мало интересный сам по себе, он всегда старался удивить отца чем-нибудь. Однажды он раздобыл откуда-то автомобиль. Автомобили тогда только что появились в России. К великому беспокойству матери, отец заинтересовался машиной и поехал с Сергеенко кататься.

Тут же в Крыму отца навестил известный кадет Петрункевич, разговор шел о политике. Мне запомнились слова, сказанные отцом после этого свидания:

"Ну как они не понимают, что дело не в перемене правительства. Разве жизнь станет лучше оттого, что вместо Николая II будет царствовать Петрункевич?!"

Все без исключения любили управляющего гр. Паниной Карла Христиановича Классена. Это был милый, добрый старик, старавшийся сделать всем приятное. Жил он в одном из флигелей со своей совсем уже старенькой мам?шей и двумя маленькими, неопределенной породы собачками. Каждое утро Карл Христианович присылал нам корзину прекрасного, душистого винограда разных сортов с собственных виноградников, а позднее яблоки и груши из штамбового, его посадки, сада. Ежедневно он осведомлялся о здоровье отца. Если ему отвечали, что плохо, он огорчался, чувствуя себя как будто виноватым в том, что его любимый Крым не помогает, закатывал свои добрейшие голубые глазки к небу и сокрушался:

— Плоко? Ах, как уясно, уясно! (Карл Христианович не выговаривал букву "ж"). Он был страстным винтером. Кто-то предложил отцу вместо отдыха играть в карты. Играли Оболенские, Сухотины, Классен, Б., когда приезжал из Москвы, иногда не хватало четвертого партнера и звали меня. Я быстро научилась этой премудрости и гордилась тем, что меня принимали играть со взрослыми. Каждый играл по-своему. Б. играл тонко и умно, но всегда неожиданно и страшно рисковал, отец играл плохо, забывал считать козырей, назначал больше, чем мог сыграть, ремизился и редко выигрывал. Лучше всех играл Карл Христианович: он назначал игру только тогда, когда бывал вполне уверен, что выиграет, большей же частью он подсиживал других. Прижмет карты к груди, склонит голову набок, зажмурится и выжидает. Если противники его зарывались, улыбка играла на его добродушно-плутоватом лице, но если начинал рисковать партнер, он охал, вздыхал и шептал:

— Уясно, уясно…

Только отцу он прощал нерасчетливую игру.

По соседству с Гаспрой было имение великого князя Николая Михайловича[35]. Ворота имения охранялись часовыми, вход посторонним был запрещен. Казалось, что там, за этими стенами, был другой мир и великие князья в нашем представлении были недоступными и чуждыми. Каково же было наше удивление, когда великий князь Николай Михайлович попросил разрешения повидаться с отцом. Отец согласился, и свидание состоялось с глазу на глаз. Великий князь произвел на отца лучшее, чем он ожидал, впечатление.

— Странно, — говорил он, — и что ему от меня нужно? Рассказывал про свою жизнь, просил позволения прийти еще раз. Но человек простой и, кажется, неглупый.

Много позднее отец, передавая мне на хранение бумаги, оставленные ему великим князем, рассказал, что Николай Михайлович советовался с ним по поводу своей любви к одной даме…

Между прочим в разговоре с отцом великий князь спрашивал, чем он может быть полезен, просил не стесняясь гулять по его имению, сказал, что отдаст соответствующее распоряжение своим служащим и сам показал отцу ход в парк по тропиночке через стенку за Гаспринским садом.

С этих пор отец часто гулял по Ай-Тодору. Здесь была удивительная "Царская тропа", или, как отец прозвал ее, "горизонтальная дорожка", по которой можно было дойти почти до самой Ялты без подъемов. Иногда отец уходил к морю. Спускаться было легко, но подниматься со слабым сердцем — вредно. Мам? держала наемную коляску с парой лошадей и добродушным кучером Мустафой Умер, но отец ни за что не хотел пользоваться экипажем и предпочитал ходить пешком. В редких случаях он ездил верхом на старой серой лошади Карла Христиановича. Часто он утруждал себе сердце, лазая по горам. Отцовские прогулки были всегдашним поводом для беспокойства мам? которая вообще терпеть не могла юг, скучала и, что бы ни случилось, винила во всем Крым.

Помню, я только что вернулась с вершины Ай-Петри, куда мы ушли ранним утром. Мы устали, хотелось есть, был уже вечер. Мы застали мам? в страшном беспокойстве. Оказывается, отец давно уже ушел гулять и в урочное время не вернулся. Мам? боялась, что с ним что-нибудь случилось, а послать разыскивать было некого. Усталость как рукой сняло. Мы бросились во все стороны искать отца. Я добежала до моря, не нашла его, и когда вернулась, он оказался уже дома.

Странные отношения у меня создались с Б. Он был лет на двадцать старше меня, был… почти толстовцем. Что-то мешало назвать его настоящим толстовцем. Он любил и выпить, и в карты поиграть. Со мной он вел себя как юноша. Ездил верхом, затевал прогулки, веселился, шутил. Я была благодарна ему за то, что он всячески старался приблизить меня к отцу, помогал в переписке, указывал, что и как надо было сделать. Я привыкла к нему и относилась с доверием.

Однажды до меня донесся разговор отца с невесткой Ольгой, который на некоторое время омрачил меня. Но вскоре я про него забыла и вспомнила лишь много позднее.

— Замечаешь? — спросил отец и указал на нас с Б.

— Да… — сказала Ольга многозначительно.

— Вот поди-ж ты, — сказал отец, — такой серьезный, пожилой человек и вот ослабел…

Помню, как-то в один из приездов Б. мы по обыкновению ушли гулять. Захватили с собой связку бубликов, винограда и пошли пешком в Алупку. Много ходили по парку, забрели в хаос, где природа так причудливо нагромоздила чудовищные груды серого камня, и береговой дорожкой возвращались домой. Поднимаясь к Гаспре без дороги — напрямик, мы запыхались и сели на полянке отдохнуть. Было жарко. Вся трава была выжжена, и казалось, что земля насквозь прогрета солнцем. Пахло мятой. Я лежала на траве и рассматривала синенькие цветочки, которые, разогревшись на солнце, сильно благоухали. Вдруг мне стало почему-то неловко. Я подняла голову и встретилась глазами с Б. Он как-то странно и необычно смотрел на меня. Мне показалось, что взгляд его подернулся мутью.

Я испугалась и вскочила на ноги.

— Куда вы? — закричал он. — Подождите, ради Бога, мне надо вам сказать.

— Нет, нет, не надо! — крикнула я и бросилась в гору, не оглядываясь.

За моей спиной шуршали оборвавшиеся камни и слышалось прерывистое дыханье Б. Он бежал за мной до самого дворца.

Я успокоилась только тогда, когда оказалась на площадке перед домом. Отец завтракал.

— Что это с тобой? Почему ты так запыхалась? — спросил он.

— Быстро шла, — ответила я и убежала в свою комнату.

На душе было гадко.

С этого дня отношения с Б. у меня испортились, не было в них той простоты и ясности, как раньше.

Маша жила в Ялте, приехала Таня с мужем и пасынками — Наташей и Дориком. Они поселились во флигеле. Таня ожидала младенца, и на этот раз, как и раньше, ребенок родился мертвым. Все горевали. Отец нежной лаской старался утешить сестру. Жизнь сестер, их радости и огорчения были по-прежнему ему близки, а они так же, как и раньше, скрашивали его одиночество.

В то время я не умела еще подойти к отцу. Отчасти этому мешала моя застенчивость, отчасти мои 17 лет. Меня отвлекали и верховая езда, и спектакли, и хор балалаечников, с которыми я ездила в море. Надя М. жила в то время в Ялте, я бывала у нее, мы ездили верхом большими кавалькадами. Иногда у нас собиралось много молодежи, бывало весело.

Помню, у Сухотиных жил учитель — маленький, хроменький человечек. В детстве у него был коксит и одна нога осталась короче другой. Он стремился с нами на прогулки, мы забывали про его хромоту и шли слишком быстро. Он уставал, лицо его покрывалось красными пятнами, пот струился по измученному лицу, а он спешил за нами, волоча свою больную ногу. Я жалела его, незаметно отставала, удерживала других. Почувствовал ли он во мне доброе отношение или по другим причинам, он привязался ко мне.

Все, чем жил отец в то время, задевало меня лишь одним краем. Истинная же сущность его понимания жизни была мне недоступна. Я только что прочла "Войну и мир", это было целым событием в моей жизни. Я читала и перечитывала книгу, она была понятнее и доступнее мне, чем статья отца "О религии", которую он в то время писал.

Меня продолжали захватывать только отдельные моменты деятельности отца: выступление против церкви и правительства. Когда я прочла второе письмо отца к царю[36], оно сильно подействовало на мое воображение. Я мечтала о том, как царь, получит письмо, вызовет отца и будет с ним говорить, и после этого в России все изменится. Я не сомневалась, что царь, получив письмо, поймет то, что в нем так сильно и смело изложено. Я сомневалась только, что письмо дойдет по назначению.

"Мне не хотелось умереть, не сказав вам того, что я думаю о вашей теперешней деятельности и о том, какою она могла бы быть, какое большое благо она могла бы принести миллионам людей и вам, и какое зло она может принести людям и вам, если будет продолжаться в том же направлении, в котором идет теперь", — писал отец царю.

"Самодержавие есть форма правления отжившая, могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в Центральной Африке, отдаленной от всего мира, но не требованиям русского народа, который все больше и больше просвещается общим всему миру просвещением; и потому поддерживать эту форму правления и связанное с ней православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого рода насилия, усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещений книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел.

И таковы были до сих пор дела вашего царствования, начиная с возбудившего общее негодование всего русского общества ответа Тверской депутации, где вы самые законные желания людей называли "бессмысленными мечтаниями", все ваши распоряжения о Финляндии, о китайских захватах, ваш проект Гаагской конференции, сопровождаемый усилением войск, ваше ослабление самоуправления и усиление административного произвола, ваша поддержка гонений за веру, ваше согласие на утверждение винной монополии, т. е. торговля от правительства ядом, отравляющим народ и, наконец, ваше упорство в удержании телесного наказания, несмотря на все представления, которые делаются вам об отмене этой позорящей русский народ, бессмысленной и совершенно бесполезной меры. Все эти поступки, которые вы не могли бы сделать, если бы не задались, по совету ваших легкомысленных помощников невозможной целью не остановить жизнь народа, но вернуть его к прежнему, пережитому состоянию.

Мерами насилия можно угнетать народ, но не управлять им". 12 января 1902 г.

Отец обратился к великому князю Николаю Михайловичу и просил передать письмо государю. То, что Николай Михайлович взялся передать письмо, могущее на него навлечь гнев Николая II, было новым доказательством хорошего отношения великого князя к отцу. Царь получил письмо, но оно не произвело на него никакого впечатления, а отец 8 февраля, совершенно больной, диктовал Б. следующие мысли:

"…из того тяжелого и угрожающего положения, в котором мы находимся, есть только два выхода: первый, хотя и очень трудный — кровавая революция, второй признание правительствами их обязанности не идти против прогресса, не отстаивать старого, или как у нас возвращаться к древнему, — а поняв направление пути, по которому движется человечество, вести по нему свои народы.

Я попытался указать на этот путь в двух письмах к Николаю II".

Полиция, по-видимому, следила за нашей семьей. Помню, сестра Маша получила вещи или книги из дому. Кто-то донес, что пришла большая партия запрещенной литературы. Полиция заволновалась, заработали тайные агенты, установили слежку за квартирой сестры и за теми, кто приходил к ней. Помню, у сестры гостил приехавший из Чехословакии доктор Душан Петрович Маковицкий. За ним также следили, и он с ужасом рассказывал, что из-под "сепресов" (по-словацки кипарисы) выходит шпион и идет за ним. Мы посмеялись, но скоро сами испытали на себе преследование. Как-то вечером отправились гулять на набережную: товарищ моих братьев Алеша Дьяков, сестра Оболенского, Наташа и я. Вдруг видим, что действительно из-за кипарисов, растущих во дворе, вышел человек и пошел по другой стороне улицы. Мы ускорили шаги, он также, мы свернули на базар, он за нами, мы вскочили на мол, он от нас не отставал. Мы сели на скамеечку, любуясь морем и стараясь забыть про нашего преследователя, но когда мы встали, он оказался впереди нас.

— Стойте, — закричала я, — не пускайте его назад!

И вот началась гонка, в которой роли переменились. Сыщик замедлял ход, замедляли ход и мы. Он шел быстрее, мы от него не отставали, он бросился на Набережную, мы за ним, в переулок, мы за ним, он садился на скамеечку, мы спокойно усаживались рядом. Полицейский метался как затравленный зверь, а мы громко хохотали и издевались над несчастным, неопытным шпиком. Мы довели его до отчаяния. Наконец где-то около старого базара он юркнул в темный, сомнительного вида трактир. Алеша сказал, что нам лучше туда не ходить, и мы, смеясь, возбужденные гонкой, вернулись домой и рассказали Оболенским наши приключения. Может быть, потому, что этот случай передавался в Ялте из уст в уста, все смеялись над глупостью полиции и дело дошло до полицейского управления, может быть, по каким-либо другим причинам, но больше сыщиков мы не замечали. Возможно также, что поставили более опытных.

В середине января отец опять заболел. Сначала приехал из Петербурга лейб-медик Бертенсон, потом один из лучших московских врачей Щуровский. Из Ялты ездили Альтшуллер, Елпатьевский, постоянно приходил местный земский врач Волков. Болел бок. Врачи несколько дней колебались в установлении точного диагноза. Сначала нашли плеврит, потом воспаление легкого. На этот раз отец слег в постель почти на четыре месяца.

То, что старик на восьмом десятке, с ослабленным грудной жабой и лихорадками сердцем, мог выдержать плеврит, воспаление в легких, и, сейчас же, почти без перерыва, брюшной тиф — было величайшим чудом! Но эти четыре месяца все мы только и жили верой в это чудо. Надежда сменялась отчаянием.

Приезжали и уезжали братья с женами, Маша с мужем снова переселилась в Гаспру, каждую ночь по двое дежурили около отца. Мам? дежурила каждый день до четырех часов утра и никому не хотела уступать своего дежурства, ее сменяли Таня и я. Маша слабая, больная, но самая ловкая, дежурила всегда утром или днем. Ей он диктовал свои мысли, с ней говорил о самом важном — о смерти, к которой готовился.

Но люди мешали ему. Мало того, что он не доверял им, мешали тому душевному процессу, который совершался в нем и который он считал важнее исцеления.

В это время в дневнике отца все чаще и чаще появлялись три буквы: Е.Б.Ж. "если буду жив". Начиная день, он считал необходимым вспомнить, что жизнь не зависит от нашей воли, что каждый час, каждую минуту мы можем умереть.

Отец очень не любил, когда люди строили планы.

— Ах, Боже мой, — говорил отец, — да как это можно, как можно, а если вы завтра умрете? Ну как можно загадывать, когда в вашей власти только настоящее, вы даже не знаете, что с вами будет вечером.

"23 января. Гаспра. 1902 г. Е.Б.Ж., - пишет отец в дневнике. — Все слаб. Приехал Бертенсон. Разумеется, пустяки. Чудные стихи:

Зачал старинушка покряхтывать![37]

Зачал старинушка покашливать!

Пора старинушке под холстинушку,

Под холстинушку, да и в могилушку"*.

Но разве для всех нас, молодых, полных сил, в этот момент живущих только одной мыслью о спасении отца, понятно было его состояние? Разумеется нет. Думаю, что даже Машу готовность отца к смерти, его постоянное упоминание об этом больше пугали, чем радовали. Всем нам нужны были врачи, их советы, их ободряющие замечания, лекарства, которые мы, точно священнодействуя, капали, компрессы, мушки, горчичники, клизмы… Отец отмахивался от нас или снисходительно позволял нам делать все эти ненужные с его точки зрения вещи, только бы не мешали главному.

— "Пора старинушке под холстинушку, под холстинушку да и в могилушку", повторял он со слабой улыбкою.

Во время отцовской болезни ближе всех сыновей подошел к нему Сережа. С какой нежностью, с каким самоотвержением этот с виду неуклюжий, суровый человек ухаживал за отцом, поднимал его как ребенка, ставил ему компрессы, переносил с места на место, прислушиваясь к каждому отцовскому вздоху, угадывая его чувства и желания.

А отец все замечал, обо всех думал, за всех страдал. Его мучило, что мам? ежедневно дежурила до 4-х часов утра и уставала. Обычно я старалась прийти на полчаса раньше.

— Ты рано, — говорила мам?.

— Ах, разве? Стало быть мои часы спешат, — оправдывалась я.

— Иди, Соня, пожалуйста, иди, ты ведь так устала, — умоляюще говорил отец.

И мам? указав мне, что надо делать, какие в котором часу давать лекарства, — уходила.

Помню, дежурил Н. Н. Ге** — Колечка, как мы все его называли. Была глухая ночь. Отец не спал, громко стонал, покашливал и, наконец, тихим голосом позвал меня.

— Саша, — сказал он, — постучи ручкой двери!

Я слышала, что он сказал, но не поняла его.

— Ах, Боже мой, — произнес он недовольно, — ну как ты не понимаешь? Колечка храпит. Если тихонько постучать, может быть, он перевернется на другой бок и перестанет.

— Так я сейчас его разбужу, — сказала я, думая о том, в каком будет отчаянии Колечка, если узнает, что отец не спал из-за его храпа.

— Что ты, что ты! — с испугом воскликнул отец. — Разве можно его будить? Ты сделай то, что я говорю.

Я постучала тихонько, потом громче, но на Николая Николаевича это не произвело никакого впечатления, он так же громко, бессовестно, с отвратительным присвистом храпел.

— Ну, нечего делать, — грустно сказал отец, — пусть спит.

Через несколько секунд я тихонько закрыла дверь, обошла другим ходом в комнату, где спал Николай Николаевич, и так встряхнула его, что он немедленно испуганный, лохматый и сонный привскочил на кровати.

— Что случилось?

— Ничего, храпите вы, мешаете отцу спать!

— Да что ты, Саша!

Колечка был ужасно огорчен и, разумеется, остальную часть ночи не спал.

В другой раз был такой случай. Пришла я утром в спальню отца. Он только что проснулся и с помощью Б. совершал туалет. Отец просил набить частый гребешок ватой и вычесать ему волосы. Но дело не ладилось. Б. силой старался протащить вату в мелкие зубья, а она никак не лезла и отрывалась.

— Ах, Боже мой, — говорил отец с легким раздражением, — ну как это не набить гребня ватой! Да неужели вы никогда не вычесываете своих волос?

— Нет, никогда, Лев Николаевич, — смущенно и виновато отвечал плешивый Б., - никогда.

Увидав меня, он обрадовался.

— Александра Львовна! Ради Бога помогите. Вы умеете набивать частый гребень ватой?

— Ну, конечно, — сказала я, — пустите-ка, я сама причешу и вымою отца.

У отца были тонкие, мягкие волосы, на затылке они пушились, как у ребенка. Надо было их вычесать, а потом щеткой расчесать бороду. Это было очень страшно, малейшее неловкое движение причиняло боль, а борода была путаная, курчавая, большая. Потом надо было вымыть руки с мылом, лицо и шею губкой или ваткой, прибавив в воду немножко одеколона, чтобы лучше освежало.

Ползучее воспаление в легких — одна из самых изнурительных болезней. Рассасывается фокус — температура понижается. Вдруг снова через несколько часов появляется жар, оказывается, в другом месте появился новый фокус, и так тянется неделями, месяцами. Отец кашлял, задыхался, иногда не мог лежать, ему подкладывали бесконечное количество подушек под голову, чтобы облегчить дыхание. Иногда он сильно страдал, охал, стонал, задыхался, минутами лежал точно в забытье. У отца болело все тело — боялись пролежней. Он так похудел, что страшно было на него смотреть. По ночам у него ныли ноги.

— Потри, пожалуйста! — просил он.

Растираешь и чувствуешь под руками острые кости и дряблые, дряблые, точно пустые мышцы. От постоянных вспрыскиваний болели руки, на спине сходила кожа от компрессов и мушек.

Мы не давали врачам прохода:

— Ну что, рассасывается фокус? Какого он размера, с пятачок, больше? Они рисовали, объясняли, обнадеживали.

В промежутках между дежурствами Щуровский звал меня с собой верхом. Стройный, прямой, в венгерке, с расчесанной на две стороны бородой, Щуровский был похож на кавалерийского полковника больше, чем на доктора. Он прекрасно ездил верхом.

Помню, как-то лошадь у меня захромала и я предложила вернуться домой.

— Что, домой? — Клин клином вышибается! — И он пустил лошадь полным ходом чуть ли не до самой Ялты. Я смотрела на него с восхищением. Мне казалось, что только он может спасти отца от смерти. А он мчался веселый, беспечный, непохожий на того Щуровского, который с серьезным, озабоченным лицом входил к отцу и искусственно-бодрым голосом, точно желая подавить робость перед своим пациентом, громко спрашивал:

— Ну, как мы себя чувствуем сегодня, Лев Николаевич?

Помню самую страшную ночь. В мрачной столовой Гаспринского дома сидели: Щуровский, Альтшуллер, Волков и я. Мам? и Маша были у отца. Щуровский и Альтшуллер то и дело вставали, заходили в спальную к отцу и возвращались обратно. Лицо Щуровского, обычно бодрое, теперь было озабоченно и мрачно. Изредка врачи перебрасывались между собой несколькими фразами, которых я не понимала.

— Владимир Андреевич, — обратилась я к Щуровскому, — умоляю вас, скажите, есть надежда?

— Нет, никакой. — Но увидав мое лицо, добавил: — Из ста случаев один, что он выживет. — И как будто желая избегнуть дальнейших разговоров, встал и вышел.

Волков ласково тронул меня за рукав.

— Александра Львовна, я не имею основания, как врач, говорить вам это, я скажу, как обыкновенный человек. Я всей душой чувствую, что Лев Николаевич выздоровеет, вот увидите!

Никто не спал в эту ночь. Врачи не отходили от отца. Бывали минуты, что пульс едва прощупывался. Душевно отец был все так же спокоен, но физически сильно страдал.

В эту ночь невестка Ольга родила мертвого младенца.

К утру отец заснул. Кризис миновал. Земский врач оказался прав. И с этого дня, хотя и медленно, здоровье отца стало поправляться. Изо дня в день ему становилось лучше, постепенно воспаление рассасывалось, в теплые дни он стал выходить на балкон. К сожалению, зима была холодная, не переставая дул норд-ост, который особенно чувствовался в Гаспре, стоящей высоко и со всех сторон открытой для ветров.

Когда прошло беспокойство за жизнь отца, мы с ужасом заметили, что от едких лекарств испортились подоконники и пострадала великолепная панинская мебель. Мы очень боялись испортить обстановку дворца, но когда отцу бывало плохо, нам было не до этого.

— Ай, ай, ай, — кричал отец, — ай, опять панинские подоконники залили.

Иногда отец в кресле сидел на солнышке. Ходить он еще не мог, только чуть передвигался, опираясь на палочку.

Помню, как-то приехал Б. Он всегда нас подбадривал и веселил. Отец, Оболенский, даже мам? плохо относившаяся к толстовцам, любили его.

Выдался чудесный, тихий день. Б., отец и я поехали к морю. Это был, кажется, первый выезд отца после болезни. На берегу стояли турецкие парусные лодки.

— Знаете что, Лев Николаевич! — вдруг радостно воскликнул Б. — Поедемте на лодке?!

Я думала, что Б. сошел с ума. Но отцу идея эта понравилась и он согласился.

Два крепких, стройных турка подхватили отца на руки, как перышко, перенесли на палубу и уложили на ковер. Перебегая по бортам лодки, они быстро и ловко установили паруса. Набрав ветра, паруса затрепыхались, и фелюга, чуть накренившись на один бок, понеслась в открытое море, оставляя за собой светлую, блестящую полосу на гладкой поверхности воды. Недалеко от нас небольшими стаями неуклюже ворочались дельфины.

— Как чудесно, как чудесно, — приговаривал отец.

Берег удалялся, мы едва различали дома, круглые, серые башни нашего дворца, белый, неуклюжий в мавританском стиле "Дюльбер". Уже виден был мыс Ай-Тодор и Ласточкино Гнездо. Лодку стало чуть-чуть подкидывать на волнах. Мне стало жутко. "Вдруг буря", — мелькнуло у меня в голове.

— П.А., - сказала я, — пожалуйста, поедемте назад!

— Ну, — говорил Б., - теперь мне в пору и не показываться Софье Андреевне на глаза, вот попадет!

Мы хотели скрыть наше приключение, но, разумеется, проболтались. Уж очень нам всем троим хотелось поделиться впечатлениями о чудесной прогулке.

В ясные солнечные дни мы возили отца в самокатящемся кресле. Один раз отец пожелал, чтобы мы с Ильей Васильевичем спустили его в парк. И сейчас, как вспомню, бьется сердце. Тяжелое кресло катилось вниз, один держал спереди, другой сзади. Минутами кресло так сильно напирало, что, казалось, не было возможности затормозить его, и мы буквально ехали на ногах, скользя подошвами по гравию.

— Ну смелее, смелее, — ободрял нас отец, — чего вы боитесь?

Другой раз Б. выдумал вести отца в кресле на горизонтальную дорожку, чему отец, разумеется, очень обрадовался. Для того, чтобы туда попасть, надо было спустить кресло по очень крутой тропе. Б. не был так силен, как Илья Васильевич. Я буквально ложилась под кресло, стараясь затормозить его. Пот лил с нас градом, а когда мы наконец доехали, отец с удивлением спросил:

— Что это вы так вспотели?

Но зато чудесно было на горизонтальной дорожке, отец радостно улыбался, шутил и восхищался прекрасными видами.

Ввиду частых болезней отца решено было пригласить постоянного домашнего врача. К нам приехал бывший ассистент Остроумова, серьезный и вдумчивый врач, Дмитрий Васильевич Никитин, который сразу завоевал не только доверие, но и симпатию всей нашей семьи.

Недолго и на этот раз пришлось нам радоваться на состояние отца. Когда сестра Таня и братья все постепенно стали разъезжаться по своим домам, а мам? поехала в Москву устраивать денежные дела и послушать музыку, отец заболел брюшным тифом. Полетели во все стороны телеграммы, снова все стали съезжаться, вызывали врачей, назначали дежурства. Отца перенесли наверх, в большую светлую комнату рядом с моей. Его слабило. Болел живот. И опять вся жизнь сосредоточилась на том, как поставить клизму, как не перекапать лишнюю каплю лекарства, как ловчее подложить судно. Опять начались страшные, бессонные ночи.

Мне недолго пришлось ходить за отцом. Я заболела. Я лежала рядом с комнатой отца. У меня был сильный жар и боли в желудке. Некоторые врачи определили аппендицит, другие — тиф. Я бредила. Таня, Маша, Сережа, мам? — все заходили ко мне. Когда я очнулась, отцу было много лучше, температура падала.

— Проклятый Крым, — говорила мам? — сидели бы в Ясной, ничего бы не было. Чудо будет, если мы все отсюда уедем живыми, Лев Николаевич четыре месяца болеет, теперь Саша заболела, надо скорее, скорее уезжать.

Ждали только, когда отец будет в состоянии ехать.

В это время произошел один комический случай. Из Ялты приехала большая компания любопытных. Они умоляли Льва Николаевича показаться. Мам? не соглашалась их принять, говоря, что отец очень слаб и не выходит.

— Ну пусть хоть у окна покажется, — умоляли посетители, — мы на него только посмотрим.

Они так долго и настойчиво просили, что отец сжалился и согласился, чтобы его кресло подкатили к окну.

— Здравствуйте, здравствуйте, чем могу служить? — заговорил отец тихим, слабым голосом.

Как всегда в таких случаях, ему было тяжело и неловко. Все молчали. Вдруг, расталкивая локтями остальных, к окну протискалась толстая, низенькая, как просфора, дама:

— Лев Николаевич, дорогой вы наш, я так счастлива, я с таким восторгом читала ваши "Отцы и дети".

— "Детство" и "Отрочество", — "Детство" и "Отрочество", — шепотом подсказывали ей сзади.

— Ах, не мешайте, разве не все равно! — горячилась дама, вся потная и красная от волнения, — разве не все равно, я читала и "Детство" и "Отрочество"… Милый Лев Николаевич, голубчик вы наш…

Барыню оттеснили.

Только в середине июня мы уехали в Ясную Поляну. С нами ехал брат Сергей, доктор Никитин и Б. Я была очень слаба. Был жар. Сережа-брат на руках снес меня по винтовой лестнице и посадил в коляску. В голове шумело. Я смутно помню любопытных, которые смотрели на отца, провожающих, говорили, что на пароходе Чехов, Елпатьевский, Куприн. Я никого не видела. Мне было плохо. Сережа принес мне на палубу шезлонг, и я легла. В Севастополь на этот раз мы не заезжали, а сейчас же поехали на вокзал и сели в тот же директорский вагон. Здесь мне стало совсем плохо, поднялась температура, начались сильные боли. Б. бегал куда-то за льдом. Должно быть, от тряски обострился аппендицит.

Помню, как отец, слабый, худой приходил в купе и садился у меня в ногах. Глаза его светились лаской.

— Может быть, тебе что-нибудь нужно?

И было так странно, что я здоровая, сильная лежу и не могу вскочить, побежать, помочь ему, а он такой слабый, худой хочет что-то для меня сделать…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.