Глава шестнадцатая Октябрьский переворот

Глава шестнадцатая

Октябрьский переворот

Никто из противников Керенского уже не скрывал свое истинное лицо. Еще раньше стали ясны планы Чернова – занять место Керенского, для этого он выливал на соперника потоки клеветы, сеял раздор в эсеровской партии. Даже интеллигентные, талантливые писатели, Мережковский и Гиппиус, которых Керенский считал верными друзьями, отвернулись от него, не сразу, путаясь в оценке его деятельности, но в конце концов сошлись в мнении – поскольку он стоит наверху, то виноват во всем. После такого вывода Мережковского разрыдался на одном из собраний петроградской интеллигенции князь Андроников и вышел из зала: «Не могу, не могу слышать этого о святом человеке!» Керенский знал, что верными остались ему люди, глотнувшие вместе с ним и благодаря ему очистительный, сладостный и незабываемый воздух свободы. Сколько их? Они есть, но сколько их – мучил его вопрос. В одном он не сомневался – они не отдадут свою свободу без боя.

Точно и правильно разобраться в происходящем трудно, даже такому проницательному человеку, как Зинаида Гиппиус, но талант глубокого художника помогает ей в основных чертах точно обрисовать ситуацию: «Скучно и противно до того, что даже страха нет. И нет – нигде – элемента борьбы. Разве лишь у тех горит „вдохновение“, кто работает на Германию. Возмущаться ими не стоит, одураченной темнотой – нельзя. Защищать Керенского – нет охоты. Бороться с ордой за свою жизнь – бесполезно. Нет стана, в котором надо быть. И я определенно вне этой… унизительной борьбы… Это не революция и не контрреволюция. Это просто – „блевотина войны“.

Керенский переживал, узнавая, что люди, на поддержку которых он надеялся, уклоняются от борьбы – Мережковский и Гиппиус, к примеру… Но они хотя бы, их души никогда не приемлют большевистскую идеологию. А вот истинно талантливый поэт Александр Блок признавался Зинаиде Николаевне в своей «склонности к большевикам», говорил: «…Я ненавижу Англию и люблю Германию, нужен немедленный мир назло английским империалистам. Хоть я теперь и так, но вы ведь меня не разлюбите, ведь вы ко мне по-прежнему?» Гиппиус заключает: «Спорить с ним бесполезно. Он ходит по ступенькам вечности, но там, в этой вечности, Троцким не пахнет, нет!»

В дневнике поэтессы живет и трудится отменный летописец: «Очень красивенький пейзаж. Между революцией и тем, что сейчас происходит, такая же разница, как между мартом и октябрем, между сияющем тогдашнем небом весны и сегодняшними грязными, темно-серыми, склизкими тучами. Слышна сильная стрельба из тяжелых орудий. Говорят будто бы крейсера, пришедшие из Кронштадта, между ними и „Аврора“, команду которой Керенский взял для своей охраны в корниловские дни, обстреливали Зимний дворец. Кажется стреляют и из дворца, по Неве и по „Авроре“… Не сдаются. Но они – почти голые. Там лишь юнкера, ударный батальон и женский батальон смерти. Защищались от напирающих сзади солдатских банд, как могли. И перебили же их… „Аврора“ уверяет, что стреляла холостыми, как сигнал, ибо, говорит, если бы не холостыми, то дворец превратился бы в развалины… Когда же хлынули „революционные“ (Тьфу! Тьфу!) войска – они прямо принялись за грабеж, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести, то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец добрались до винного погреба… Нет, слишком стыдно писать… Но надо знать все: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали… Все обеспокоены – „что слышно о Керенском?“ Боюсь, что ни один полк не откликнется на его зов – поздно.

30 октября. Понедельник. Войска Керенского не пришли и не придут, это уже ясно. Говорят, что в них не то раскол, то ли их мало. Похоже и то, и другое. Дело не в том, что у Керенского «мало сил». Он мог бы иметь достаточно, прийти и кончить все здешнее три дня тому назад, но опять, наверное, колебался и вытягивал шею к разнообразным согласителям, предлагавшим ему всякие демократические меры во «избежание крови». В Москве 2000 убитых большевики стреляли из тяжелых орудий прямо по улицам. Началось бушевание черни, ибо она тут же громила винные погреба. Да. Прикончила война душу нашу человеческую. Выела и выплюнула».

Отсчитаем время на несколько дней назад.

В ночь на 25-е Керенский ожидал прибытия с фронта воинских частей, которые он вызвал в Петроград, ждал тщетно, пока не получил телеграмму о блокаде железных дорог, о саботаже на транспорте. Ему доложили, что центральная телефонная станция, почтамт и большинство государственных зданий заняты большевиками. В беседе с Коноваловым и Кишкиным Керенский выразил уверенность, что паралич, охвативший демократический Петроград, будет преодолен, как только все поймут, что заговор Ленина – это не плод какого-то недоразумения, а предательский удар, полностью отдающий Россию на милость немцам. На лицах его друзей мелькнуло недоумение: «Кто – все? И когда поймут?» Он понял его, когда они вышли на Дворцовую площадь. На улицах вокруг Зимнего стояли патрули Красной гвардии. На выходе из Зимнего дежурный офицер сказал им, что все подступы к Петрограду заняты большевиками, расположившимися вдоль дорог к Гатчине, Царскому Селу и Пскову. К Керенскому подошли его адъютант и помощник – командующий Петроградским округом. «Идите домой, – повернулся Керенский к друзьям, – еще увидимся». Их лица были задумчивы и печальны, а у него не хватило сил приободрить их, придумывать что-то обнадеживающее, но малореальное не хотелось. Их шаги глухо отражались от булыжной площади, вели в сторону маячившего большевистского патруля, встреча с которым не могла сулить ничего приятного.

У подъезда Керенского ждал автомобиль.

– Как будем ехать? – спросил адъютант.

– Рискнем через город, через центр, – неожиданно предложил Керенский. Он уже садился в автомобиль, когда гудки двух автомашин заставили расступиться красногвардейский патруль и отвлекли его внимание от поравнявшихся с ним Коновалова и Кишкина. Это были машины представителей британского и американского посольств. Они предложили Керенскому ехать в машине под американским флагом. Александр Федорович отвел в сторону англичанина: «Передайте Бьюкенену, что я просил его позаботиться о моей семье, об Ольге Львовне Барановской, моих детях». – «Что еще передать?» – спросил англичанин. «Больше ничего. Джордж знает, что я до конца был верен союзническому долгу».

Керенский вернулся к машинам. «Извините, – сказал он американцу, – но председателю правительства не пристало ехать по русской столице под прикрытием американского флага. А за внимание – спасибо».

Александр Федорович еще не отбросил мысли заехать за Тиме, благо в автомобиле оставалось место, но проезд был настолько опасен, что от этой затеи пришлось отказаться. В машине помимо водителя сидели его адъютант и помощник.

– Поедем по центральной улице, с обычной скоростью, – распорядился Керенский.

«Такой расчет полностью оправдался, – вспоминал он, – мое появление на улицах, охваченных восстанием, было столь неожиданным, что караулы не успевали на это отреагировать должным образом. Многие из революционных „стражей“ вытягивались по стойке „смирно“ и отдавали мне честь».

У контрольно-пропускного пункта на Московской заставе машину обстреляли, пытались задержать в Гатчине, но тем не менее Керенский и спутники благополучно добрались до Пскова. Въехали в город ночью. Устроились на частной квартире у брата Ольги – генерал-квартирмейстера Барановского. Писем от сестры он не получал давно. Почта работала плохо, и немудрено – хаос охватывал страну.

Утром Александр Федорович попросил шурина пригласить на квартиру командующего Северным фронтом генерала Черемисова, чья ставка находилась в городе. Разговор с ним проходил в резких выражениях. Сразу выяснилось, что генерал завел «флирт» с большевиками. Продвижение войск к Петрограду было остановлено по его приказу.

– Вы нарушили мое распоряжение, – заметил ему Керенский.

Черемисов хмыкнул и, не сказав ни слова, удалился. Не было сомнений, что он сообщит о встрече с Керенским новым хозяевам положения. Машина двинулась дальше, в направлении фронта, но вскоре пришлось повернуть назад. Стало известно, что по всем фронтам распространяется заявление генерала Черемисова о том, что отправка войск в Петроград приостановлена с согласия Керенского, будто бы он сложил с себя полномочия и передал их генералу.

Ночью большевики захватили Зимний дворец и арестовали Временное правительство, а также захватили самую мощную в стране царскосельскую радиостанцию. На передовых линиях фронта они занялись дезинформацией солдат.

29 октября в столице вспыхнуло антибольшевистское восстание. Его руководители связались с Керенским, просили о помощи, но он был бессилен что-либо сделать. Штаб восставших располагался в Михайловском дворце, в центре города. Керенский решил подоспеть туда, но машина с трудом доехала лишь до Царского Села.

Бывший дворцовый комендант генерал Воейков в своих мемуарах с упоением описывает этот факт: «25 октября в 11 часов свершилось великое событие – бежал А. Ф. Керенский, а еще 13 мая Кавказский корпус постановил пожаловать его Георгиевским крестом, как первого гражданина российских резервных войск и выдающегося героя, совершившего великие подвиги в борьбе за свободу земли русской…» Ненависть и злость отнюдь не лучшие советчики в оценке личностей. Воейков умалчивает о том, что Керенский, вынужденный покинуть столицу, пытался поднять армию Северного фронта против большевиков Петрограда, и как можно скорее, чтобы успеть помочь воюющим с ними офицерам и юнкерам, обосновавшимся в Михайловском дворце. Понимание их участи терзало его душу. Керенский встречается в Царском Селе с генералом Красновым, доказывает ему необходимость начать наступление на столицу.

Генерал-лейтенант Петр Николаевич Краснов, с 1919 года проживавший в эмиграции, был плодовитым литератором, особой популярностью пользовался его четырехтомный роман «От двуглавого орла к красному знамени». Вот как описывает Краснов свою встречу с Керенским: «Я шел к Керенскому… Когда он был министром юстиции, я молчал, но когда стал военным и морским министром, все возмутилось во мне. „Как, – думал я, – во время войны военным искусством берется управлять человек, ничего в нем не понимающий?!“ Я иду к нему этой лунной волшебной ночью, когда явь кажется грезами, иду как к верховному главнокомандующему, …не к Керенскому иду, а к родине, к великой России, от которой отречься не могу… Она избрала его, пошла за ним, она не смогла найти вождя способнее, пойду помогать ему… Я сразу узнал Керенского по тому множеству портретов, которые я видел, по фотографиям, которые печатались тогда во всех иллюстрированных журналах… Я доложил о том, что нет не только корпуса, но нет дивизии, что части разбросаны по всему северо-западу России и их раньше необходимо собрать. Двигаться малыми частями – безумие.

– Пустяки! Вся армия стоит за мною против этих негодяев. Я сам поведу ее, и за мной пойдут все!

Сомнение закрадывалось в мою душу, и я высказал его Керенскому. Он как-то вдруг осел, завял, глаза стали тусклыми, движения вялыми.

«Ему надо отдохнуть», – подумал я и стал прощаться.

– Куда вы, генерал?

– В Остров, двигать то, что я имею, чтобы закрепить за собой Гатчину.

– Отлично. Я поеду с вами.

Он отдал приказание подать свой автомобиль.

– Когда мы там будем? – спросил он.

– Если хорошо ехать, то через час с четвертью мы будем в Острове.

– Соберите к одиннадцати часам дивизионные и другие комитеты, я хочу переговорить с ними.

«Ах, зачем это? – подумал я, но ответил согласием. Кто его знает, может у него особенный дар, умение влиять на толпу. Ведь почему-то приняла его Россия? Были же ему овации и восторженные встречи, и любовь, и поклонение. Пусть казаки увидят его и знают, что сам Керенский с ними».

Но значительной силы части Краснова не представляли. К вечеру 27 октября под его началом находилось 480 казаков, а помощь, какую он запрашивал, ниоткуда не приходила – в основном из-за саботажа на железных дорогах. Попытка Краснова привлечь на свою сторону гарнизоны Царского Села не удалась. Вот как об этом рассказывал сам Краснов: «В Царском Селе находилась пулеметная команда 14-го Донского казачьего полка. Я вызвал ее офицеров и комитет. Явились самые настоящие большевики, злые, упорные, тупые, ненавидящие. Тщетно и я, и чины дивизионного комитета говорили им о любви к Дону, о необходимости согласия между собою всех казаков, о призыве Совета казачьих депутатов стать на защиту правительства… Представители 14-го полка упирались, как бараны, что они заодно с Лениным, что Ленин за мир, и категорически отказались помочь».

Краснов все же выступил из Царского Села к Петрограду, но уже в бою под Пулковом понял, что столицей ему не овладеть: «Усиленная рекогносцировка, проведенная сегодня, выяснила, что для овладения Петроградом сил наших недостаточно… Царское Село постепенно окружается матросами и красногвардейцами…»

31 октября Краснов направил в Петроград делегацию казаков для переговоров с большевиками о перемирии, уговаривал Керенского поехать в Петроград и встретиться с Лениным для поисков компромисса, уверял в полной безопасности, в том, что другого выхода нет. Помощник Керенского узнал о планах большевиков: они собираются доставить Краснова в Смольный, за генералом приехал матрос Дыбенко, а казаков обещают отпустить на Дон. Судьба и Краснова и Дыбенко сложилась трагически. В 1938 году «бравый» матрос Дыбенко, арестовавший Временное правительство, был расстрелян как «враг народа», а в 1945 году, после окончания войны с фашистской Германией, старый Краснов был передан союзниками советским властям вместе с бывшим советским генералом Власовым и через два года оказался с ним на виселице.

Керенский никогда не считал генерала Краснова предателем, но его предложение о встрече с Лениным категорически отверг. Иллюзии о возможном сотрудничестве с большевиками и лично с Лениным, жизнь которого он, по существу, спас, окончательно рассеялись. 19 октября Временное правительство отдало приказ об аресте Ленина. Прокурор обратился ко всем властям с указанием найти, арестовать и доставить Ленина П. А. Александрову – судебному следователю по особо важным делам. Но осуществить это практически было невозможно. «Исход восстания 25 октября, – писал Троцкий в своих „Уроках октября“, – был уже на три четверти, если не более, предопределен в тот момент, когда мы воспротивились выводу Петроградского гарнизона, создали Военно-революционный комитет (16 октября), назначили во все воинские части и учреждения своих комиссаров и тем полностью изолировали не только штаб Петроградского военного округа, но и правительство… Восстание 25 октября имело лишь дополнительный характер». На защиту Зимнего дворца Керенскому удалось привлечь только около семисот «надежных» воинов – 37 офицеров, 696 юнкеров, 75 солдат. Временное правительство не доверяло армии, парализованной большевистской пропагандой. Такие отборные части, как, например, пулеметный кольтовский батальон, самокатный батальон и другие, брошенные на вооруженную поддержку Временного правительства, присоединились к большевикам. Находясь в Царском Селе и знай ситуацию, Керенский и его помощник Н. В. Виннер решили не сдаваться. «Когда большевики появятся в передних комнатах, застрелиться в дальних. В то утро такое решение казалось логичным и единственно возможным, – вспоминал Керенский. – Вдруг открылась дверь – и на пороге появились два человека: один гражданский и матрос. „Нельзя терять ни минуты, – сказали они, – к вам может ворваться озверевшая толпа. Снимайте френч“.

Через несколько минут Керенский облачился в матросскую форму, но выглядел в ней нелепо: «Рукава бушлата были коротковаты, рыже-коричневые штиблеты и краги явно выбивались из „стиля“, бескозырка еле держалась на макушке, глаза закрывали огромные шоферские очки».

Через полчаса ватага казаков и матросов ворвалась в комнату, покинутую Керенским. Заметив его исчезновение, они бросились на улицы. Все решали минуты, секунды. Керенский и помощник успели нанять возницу, который посадил их на телегу и довез до городских ворот. Там их поджидал автомобиль.

– Откуда он? – удивился Керенский и посмотрел на помощника, довольного собой и улыбающегося. Там они расстались, без слов прощания, наскоро обнявшись.

Офицер-водитель умело вел машину, выглядел спокойным, насвистывал мотив «Иветты» – популярной песенки Вертинского. Александр Федорович постепенно приходил в себя. Обнаружил, что на заднем сиденье расположился матрос. «Не беспокойтесь, – сказал офицер, перехватив взгляд Керенского. – Все в порядке». Вскоре машина остановилась у опушки леса. Офицер предложил Керенскому выйти из машины и показал на матроса: «Его зовут Ваня. Он вам все объяснит», отдал честь и уехал. Керенский с матросом углубились в лес по заросшей и малохоженой тропинке. На полянке увидели домик. Ваня зашел туда и вскоре вернулся: «Мои дядя и тетя будут счастливы принять вас. Пойдемте». Здесь, в своеобразном лесном приюте, Александр Федорович провел сорок девять дней. С теплом к хозяевам вспоминал это время, ведь они были очень смелы, так как через Ваню, наладившего связь с Петроградом, получили газету «Известия» от 29 октября, которая под заголовком «Арест бывших министров» писала: «Бывшие министры Коновалов, Кишкин, Терещенко, Малянтович, Никитин и другие арестованы (министры последнего состава Временного правительства. – В. С.). Керенский бежал. Следует принять необходимые меры для немедленного ареста Керенского. Всякое пособничество ему будет караться как тяжкое государственное преступление».

Керенский отращивает бороду и усы и со взъерошенными волосами походит на студента-нигилиста шестидесятых годов XIX века. Но изменение внешности не приносит успокоения. Приходится постоянно быть начеку, держать под рукою гранаты. Но не только личная безопасность волнует его. Он переосмысливает события минувших месяцев, что-то важное видится ему иначе, чем прежде, но он уверен, что громадная работа, проделанная им по освобождению общества от пут монархии, не должна не принести свои плоды и стоит Ленину и его прислужникам сбросить маску поборников демократии и патриотизма, как тут же мгновенно рассеется отравленная ложью, беспардонная большевистская пропаганда.

Еще многие годы он будет надеяться на это, на прозрение народа и его освобождение от тоталитарной власти «кремлевских владык», не учитывая, что, в отличие от него, они построили мощную систему защиты своей власти, подавляющую малейшее инакомыслие. На первых порах ему казалось, что его ожидания сбываются, и на это были реальные основания. Уже на следующий день после Октябрьского переворота, 26-го, выступили со своим заявлением руководители Совета крестьянских депутатов: «Товарищи крестьяне! Все добытые кровью ваших сынов и братьев свободы находятся в смертельной опасности. Гибнет революция! Гибнет родина! Вновь вся страна брошена в бездну смуты и развала! Вновь нанесен удар в спину армии, отстаивающей родину и революцию от внешнего разгрома. Большевики начали гражданскую войну и насильственно захватили власть в тот момент, когда Временное правительство, заканчивая подготовку закона о переходе всех земель в ведение земельных комитетов, исполнило давнишние желания всего трудового крестьянства и когда до прихода полномочного хозяина земли русской – Учредительного собрания – оставалось три недели. Они обманули страну, назвав голосом народа, всей демократии собравшийся в Петрограде Съезд Советов, из которого ушли все представители фронта, социалистических партий и советов крестьянских депутатов. Не имея никаких полномочий, они говорили от имени Совета крестьянских депутатов. Исполнительный комитет Советов с негодованием отвергает какое-либо организованное участие крестьянства в этом преступном насилии над волей всех трудящихся. Большевики обещают народу немедленный мир, хлеб, землю и волю. Ложь и бахвальство – все эти посулы, рассчитанные на усталость народных масс и на их несознательность. Не мир, а рабство за ними». Этот исторический документ был опубликован в газете «Дело народа» 28 октября 1917 года. Газета находилась под влиянием эсеров, защищавших интересы «крепкого» мужика, истинного кормильца страны. Керенский перечитал это заявление несколько раз. Его мысли и представителей крестьянских депутатов полностью совпадали. Значит, незряшными были его труды, поездки по стране, и то, что ставили ему в вину корниловцы, – создание Советов. Если бы они всюду остались коалиционными – не захватить бы большевикам власть в стране. Газеты доходили до домика в лесу, где скрывался Керенский, но разными сроками: одни сразу после выхода, другие – с большим опозданием. И это не зависело от Вани. Он оказался на редкость деятельным и преданным человеком. «Новая жизнь» от 7 ноября пришла в конце месяца. Внимание Керенского привлекла статья Горького. Он недолюбливал этого писателя, симпатизирующего «челкашам» и абстрактно-романтическому «буревестнику» – то ли птице, то ли летающему зверю, реющему и ревущему.

Но статью его прочитал с истинным удовлетворением и даже белой завистью. На этот раз писатель не растекался мыслью по древу, был конкретен, образен и краток, что говорило о его несомненном таланте: «Ленин, Троцкий и их преемники отравлены гнилым ядом власти… Рабочий класс не может не понять, что Ленин на шкуре пролетариата, на его крови производит только некий опыт… Рабочие не должны позволить авангардистам и безумцам взвалить на голову пролетариата позорные и кровавые, бессмысленные преступления, за которые будет расплачиваться Ленин, а не сам пролетариат… Ленин – не всемогущий чародей, а хладнокровный фокусник, не жалеющий ни чести, ни жизни пролетариата». «Вот именно – фокусник, черный маг под красным знаменем, – подумал Керенский. – Интересно, читал ли эту статью не Ленин, а Ульянов – брат убийцы Александра Ульянова, обещавший „пойти в жизни по иному, чем брат, пути“, но вышедший на большую дорогу как хладнокровный маньяк, порушивший миллионы жизней?»

Керенский бродил вокруг домика, к которому почти вплотную росли деревья, их колкие ветви задевали его лицо, но он не замечал этого. Статья Горького вызвала в его сознании поток мыслей, возникала речь, но говорить ее было некому, и постепенно в речи выкристаллизовывалась ее суть, укладывающаяся в небольшую статью – доведенный до минимума, но ослабевший крик его души: «Опомнитесь! Разве вы не видите, что воспользовались вашей простотой и обманывают вас? Все лицо земли Русской залили братской кровью. Вас сделали убийцами, опричниками. Поистине никогда в свое время не совершалось таких ужасов. Опричников Малюты Скуратова превзошли опричники Троцкого. Вам обещали хлеб, а страшный голод уже начал свое царство, и дети ваши скоро поймут, кто губит их. Вам обещали царство свободы, царство трудового народа. Где же эта свобода? Она поругана, опозорена. Шайка безумцев, проходимцев и предателей душит свободу, предает революцию, губит родину нашу. Это говорю вам я – Керенский. Керенский, которого вожди ваши ославили „контрреволюционером“ и „корниловцем“, но которого корниловцы хотели передать в руки дезертира Дыбенко и тех, кто с ним. Восемь месяцев по воле революции и демократии я охранял свободу народа и будущее трудящихся масс. Я вместе с лучшими привел вас к дверям Учредительного собрания. Только теперь, когда царствует насилие и ужас ленинского произвола, – только теперь и слепым стало ясно, что в то время, когда я был у власти, была действительно свобода и действовали правила демократии, уважая свободу каждого, уважая равенство всех и стремясь к братству трудящихся. Опомнитесь же, а то будет поздно и погибнет государство. Голод и безработица разрушат счастье ваших семей, и вы вновь вернетесь под ярмо рабства. Опомнитесь же!»

Стемнело. Ночь опустилась на лес. Александр Федорович шагнул в сторону от домика, выставив руку вперед, чтобы не натолкнуться на дерево. Ему казалось, что через несколько шагов наступит просветление, но чернота усиливалась. «Неужели мое открытое письмо не пробьет людскую темноту? – подумал он. – Если бы его было можно передать по царскосельской радиостанции? Увы…» Он с нетерпением ждал выхода газеты «Дело народа», куда послал письмо. 25-го пришла газета от 22-го. Он бросил взгляд на выходные данные – 1000 экземпляров. Но письмо было напечатано крупным шрифтом, без малейших изменений. «Кто-нибудь прочитает, кто тянется к правде – не к газете „Правда“, а к той правде, что в его письме. Товарищи прочитают, хозяйственные крестьяне, грамотные рабочие… И тут, как в кинематографе, их просветленные, добрые лица замелькали в его воображении – одно, второе, третье, десятое, сотое, тысячное… И тут неожиданно он почувствовал на своих щеках слезы. Он был чересчур сентиментальным человеком… Плакала его душа. От нестерпимой боли… Он здесь, в лесной глуши, а там где-то за темнотой горит свет, там люди, за свободу которых он действительно боролся, не щадя себя… Может, делал это неумело, из рук вон плохо… Но они аплодировали его словам и делам, бурно, искренне, не как артисту, а как человеку, заставившему их впервые почувствовать себя свободными людьми, решавшими судьбу своей страны в Советах… И свободу им нес не царь, а их адвокат, защитник, которого они признали своим руководителем… Теперь он разлучен с ними… наверное, поэтому плачет… От бессилия чем-нибудь помочь им…

«К концу пребывания в лесной сторожке меня стала преследовать навязчивая идея: пробраться в Петроград к открытию Учредительного собрания. Я считал, что это мой последний шанс изложить стране и народу правду о том, что я думаю о создавшемся положении», – вспоминал Керенский. Но ситуация не дала ему этого шанса. Кто опомнился, не поддался дурману большевиков, тот не остался с ними, бежал за границу, вступил в ряды Доброволии…

27 октября газета «Известия», контролируемая большевиками, опубликовала Декрет о мире. Совет народных комиссаров дал указание главнокомандующему генералу Духонину начать прямые переговоры с неприятелем по всей линии фронта. Духонин ответил, что «необходимый для России мир может быть заключен только по решению Центрального правительства». Телеграфная лента, кстати сохранившаяся в русском отделе Гуверовской библиотеки, принесла ему ответ: «…мы вас увольняем от занимаемой должности. Главнокомандующим назначается прапорщик Крыленко». Подписи: «Ленин, Троцкий, Крыленко».

Ленинские «Тезисы об Учредительном собрании», по существу, предрешили судьбу этого выборного органа, начались разговоры о том, что возникло «несоответствие между составом выбранных и волей народа», что «кризис в связи с Учредительным собранием может быть разрешен только революционным путем».

Выборы состоялись в середине ноября, в день, установленный Временным правительством. Предчувствуя неудачу, большевики собирались торпедировать выборы, но против их отсрочки выступил Бухарин, считавший, что население истолкует это как попытку похоронить Учредительное собрание. Из 707 мест большевики получили лишь 175.

Это не устраивало Ленина и по его приказу Учредительное собрание было распущено.

Об этом, о гнусном и коварном обмане большевиков выбрать систему власти решением Учредительного собрания, вспоминал Александр Федорович, находясь в эмиграции и читая стихотворение в прозе Дона Аминадо: «Чудно Учредительное собрание, когда вольно и грозно вздымает оно волны народного гнева, вскипая и пенясь, как темная бездна, разъявшая лоно, и чрево, и прочее, чтоб бросить свой вызов проклятым столетьям!..

Тогда появляется морда матроса, скуластая морда, изрытая оспой, – и все понимают, что это не просто нетрезвая личность сюда затесалась, а это и есть потревоженный хаос, который дремал под шатрами Мамая, храпел и свистел под парчой византийской, а ныне, проснувшись, плюет и гогочет с балкона божественной пани Кшесинской!..»

Читал, улыбался и был удовлетворен, что умные рассудительные люди со временем поняли, что в семнадцатом году, да и теперь, Россия не готова к резким демократическим переменам – в стране почти напрочь отсутствует гражданское общество. И он это понял с опознанием, но не сожалеет о случившемся – кто-то должен был быть первым, попытаться первым повернуть страну к свободе. Не удалось, но шаг был сделан, именно им – Александром Федоровичем Керенским, и вспомнят ли о нем потомки – не столь важно, более важно, чтобы тяга к демократизации не утихала в России. И он будет напоминать об этом людям. Для этого нужно жить как можно дольше – не известно на сколько лет затянется на родине большевистское засилье. Об этом он думал уже в эмиграции, а после отъезда из Петербурга старался сохранить жизнь и надеялся, что недовольство народа разрухой в стране, перешедшее в буйство, прекратится, скоро, может, даже через несколько месяцев, надеялся, что люди опомнятся. Он видел Ленина на Первом съезде Советов. Пришел туда без охраны, ничего и никого не боясь. Сказал, что готов отдать полноту власти любой партии, если такая найдется. Сказал, зная, что такой партии нет. И вдруг один из людей, сидящих рядом с Лениным, нагло выкрикнул: «Есть такая партия!» Депутаты съезда встретили это заявление с усмешкой. Улыбнулся и Александр Федорович. Ленин не произвел на него особого впечатления – не интеллигент и не мужик – что-то среднее. Смутили едкие до ненормальности узкие глазки Ленина. Трудно было заподозрить в этом «среднем» человечишке дьявольскую хитрость и беспардонность. Еще более удивил народ, пошедший за, как оказалось, чудовищем, призывавшем людей к жуткой и беспощадной междоусобице. Видимо, народу, доведенному до отчаяния не прекращающейся войной, было безразлично, кто придет к власти и к чему тот будет призывать. Лишь бы ушел он, Керенский, при котором росла разруха, а слова его о свободе стали для разъяренных людей пустым звуком, не дающим ни хлеба, ни долгожданного мира. Но еще оставались люди, для которых свобода была желаннее куска хлеба.

Лесное поместье, на территории которого находился домик, принадлежало богатому лесопромышленнику Зиновию Беленькому. Его сын проходил службу в гарнизоне Луги, знал Керенского и обещал приехать за ним. «На прощание чета стариков, не удержавшись от слез, подарила мне нательную иконку. Эта иконка – единственная вещь, которую я взял с собою, покидая Россию. Сердце мое разрывалось от печали, и я ничем не мог отплатить старикам за доброту. Денег у меня они не приняли бы. У меня даже не было возможности обезопасить их от могущих быть для них неприятных последствий за оказанное мне гостеприимство. Мой спутник матрос Ваня возвращался на корабль», – грустно вспоминал Александр Федорович. Прежде чем покинуть родину, он метался по России, был в Финляндии, потом снова в России, пробрался в Петербург. Поздно вечером стоял у дома, где жила Тиме.

Она возвращалась после спектакля на пролетке. Щеголеватый кавалер манерно подал ей руку, помогая сойти на землю, что-то говорил ей, она слушала его безучастно и, показав на часы, попрощалась, чмокнув его в щечку. Неведомая сила выбросила Александра Федоровича на свет фонаря.

– Александр?! – удивилась она и опасливо огляделась вокруг.

– Я, Ольга! Я! – трепетно произнес он, впервые назвав ее по имени.

– Как ты попал сюда? – растерянно произнесла Тиме.

– Пешком, – улыбнулся Александр Федорович, но она не поняла его юмора, не смотрела ему в глаза, как прежде, как обычно.

– Сегодня играли для красногвардейцев, – сказала она, то ли с досадой, то ли с гордостью – он не разобрал.

– Устала?

– Очень устала, – нервно вымолвила она и снова огляделась, а он вдруг почувствовал, что перед ним уже не милая, романтическая девушка, а несчастная актриса, пытающаяся устоять на зыбкой земле, шатающейся под ее ногами, и он не славный премьер-председатель, не популярнейший человек, обожаемый ею, а всего лишь знакомый, в одночасье ставший никем, если не государственным преступником. Он побледнел, рука его дрогнула. Она заметила это:

– Вам плохо, Александр?

– Мне? – разыграл он удивление, но она почувствовала фальшь и сочувственно посмотрела на него.

– Я любила вас, Александр… Да спасет вас Бог!

– Спасибо, – приложил он руку к сердцу. – Значит, все в прошлом времени?

– Все. И все надежды, – выдохнула она, – я любила вас, Александр…

Ему показалось, что она хочет броситься в его объятия, разрыдаться, но вместо этого опять опасливо огляделась.

– Я мечтал увидеть тебя, Оленька! Конечно, не в таких условиях…

– Ночью на улицах много бандитов. Люди еще до темноты разбегаются по домам, – сказала она.

– Они выбрали такую жизнь, – сказал он.

– Вы несправедливы к ним, Александр, им навязали эту жизнь, а вы их не защитили.

– Не смог, – виновато согласился он с нею, – но хотел – изо всех сил.

– Знаю, видела, чувствовала и никогда не забуду вас! – блеснула она зрачками, как и прежде, когда была веселой, счастливой и беззаботной.

– Спасибо, – повторил он, – буду знать, что есть один человек, который помнит меня.

– Не скромничайте, Александр… Вы… вы – целая эпоха в истории России! – неожиданно выпалила она.

– Преувеличиваете, – улыбнулся он, – впрочем, будущее покажет, а может быть, и промолчит, увлеченное новой жизнью. Кто знает…

– Я! – восторженно воскликнула она и бросилась ему на шею, стала причитать сквозь слезы, что-то и кого-то кляня.

Послышались шаги за углом, равномерные, гулкие шаги караула или патруля.

– Прощайте! – вздрогнула Ольга и бросилась к двери подъезда так стремительно, что он не успел сказать ей «прости». Отошел от фонаря в темноту. Мимо прошагали красногвардейцы с ружьями. Он ощутил себя не нужным никому, даже любимой. «Неужели на самом деле все в прошлом?!» – в страхе подумал он и вдруг представил себя в роли подсудимого, которому грозила смертная казнь. Немало повидал он их, томящихся в ожидании сурового приговора, испуганных, но не теряющих надежду на спасение, с мольбою глядящих на него, их защитника. И он отводил от них гибель. А сейчас ему предстоит защитить себя, что труднее и в общем-то непривычно. Ему рассказывали, как защищали Временное правительство московские юнкера.

Молодой писатель Александр Степанович Яковлев, родом из крестьян, из Вольска, выдвинувший Керенского в IV Государственную думу, показывал ему фрагменты своей будущей повести.

«Мать говорит герою:

– Черти проклятые! Революционеры тоже! Согнали царя, а теперь сами себя начали бить! Друг дружке башки сшибают! Всех бы вас кнутом постегать. Нынче хлеба не дали. Вот пошла и ничего не принесла».

«Солдат:

– Теперь аминь буржуям. Всех расшибем! Будя, попановала антиллигенция. Теперь мы ее.

– А что же вы сделаете? – спросил его седобородый старик в нахлобученной на самые глаза шапке.

– Мы-то? Мы всему трудовому народу дадим… Мы теперь – сила.

– Сила-то вы, может, сила, только сила – уму могила. Дураки на умных поднялись, – сердито отозвался старик.

В толпе засмеялись. Старик продолжал:

– Предатели все, больше ничего. На немецкие деньги работают. Немцы золотыми пулями стреляют, а золотые пули всегда в цель попадают. Пословица верно говорит: «золото убило больше душ, чем железо – телеса». И правда. Теперь германское золото к нам на Москву-матушку забрасывают, русскую душу убивают! Вишь, что делают!»

«Рассуждает герой: „Большевики? Неужели это они? Нет же. Какие же они большевики? Это те рабочие, которых он знал, беспечные и ленивые, любители выпивки, карт. Идут, увлеченные жаждой буйства и приключений… Это русский пролетариат, по складам читающий газету „Копейка“. Он теперь идет решать судьбу России. А, черт возьми!“

«Понесли студента с блестящими погонами на плечах, в потертой шинели, потом студента в синей шинели, потом офицера, еще офицера, еще… Мертвецы на спинах солдат казались длинными, и страшно болтались у них вытянутые ноги.

– Ого, десятого потащили. Это офицер. Глядите, ему в морду попало. Вся морда в крови.

Вот они ехали, молодые, смеялись за минуту до смерти, зорко оглядывались, готовые бороться с опасностью. А теперь их, словно кули с овсом, тащат на плечах солдаты-санитары, и мертвые головы стукают о чужие спины».

«Из окон всех этажей в доме Гагарина гремели выстрелы. С крыши работал пулемет, обстреливающий Никитский бульвар и Большую Никитскую улицу. Ожесточенная борьба не прекращалась ни на момент. Большевики, опасаясь огня, бежали на бульвар и здесь попадали под выстрелы. Юнкера были действительно хорошие стрелки и били без промаха».

«На пятый день борьбы стало ясно, что дело проиграно: большевики победят. Была надежда на войска, идущие с фронта. Их было много двинуто к Москве. Но эти войска, как только вступали в Москву, тотчас же присоединялись к большевикам и со всей энергией и силой бросались на борьбу с теми, кому посылались. Казаки держались безразлично, готовые склониться на сторону сильного. Офицерские отряды, сражавшиеся в районе Красных Ворот, или сдались, или растаяли. Юнкера в Лефортове были разбиты. И защитники Временного правительства, считавшие себя борцами за право, за справедливость, попали в железный круг, из которого не было выхода. Боролись, но уже не было надежды. Знали, что рано или поздно придется уступить».

Болью в сердце Керенского отзывалась каждая строчка этого печального для него повествования. Он знал, что до конца стояли юнкера Алексеевского училища. Он видел их, беспомощно-очаровательных, преступно-молодых и безусых. При воспоминании до боли сжималось сердце. Погибло их немало. А через три дня, в страшную непогоду и стужу, вверх по Тверской, потянулись вереницей гробы за гробами и за ними осмелевшая Москва. На тротуарах стояли толпы народа и неистово крестились, не боясь никого, даже красноармейцев, увешанных гранатами. Думалось, что люди сражались и еще посражаются. Ольга где-то на фронте… Как она там… Сильная духом женщина… За ней наблюдают с особым вниманием – жена Керенского… Выдюжит ли? Он верил в нее – не подведет, не уронит честь семьи Барановских, его честь, – рассуждал Керенский и с каждой минутой все ближе подходил к решению отправиться на фронт, служить России в рядах ее армии, противостоящей большевикам. С громадным трудом, с невероятными и опасными приключениями добрался до Новочеркасска – столицы зарождавшегося Белого движения. Там находилась ставка генерала Каледина. Керенский думал, что генерал забыл прошлые обиды, обвинение в поддержке Корнилова, шедшее от Временного правительства. Не сразу, но Керенский отвел это обвинение. Генерал резко высказывался о правительстве, называя его «придатком Советов». Но сейчас, когда родина в опасности, он наверняка забыл разногласия. Оказалось, что не забыл, и даже не принял Керенского. Адъютант Каледина не советовал ему долго задерживаться в городе и ехать отсюда к Деникину: «Вы с организацией Советов, с противостоянием Корнилову нажили себе много врагов, – сказал он Керенскому, – не исключено, что какой-либо корниловец, а здесь и у Деникина их полно, пустит вам в спину пулю».

Керенский после столь откровенных слов офицера потерял сон. Его не страшила опасность быть убитым своими, больше путала до ощущения страха мысль о своей ненужности, нигде, даже в армии, даже в чине рядового. Он стал не нужен никому. Буквально за один-два месяца после поражения. Обида смешивалась с горечью. За высоким взлетом последовало резкое падение и полное забвение. Даже люди, обещавшие организовать его отъезд из России, пытались побыстрее отделаться от него, торопили с отправкой, не дали ему времени попрощаться с Симбирском. Он не стал спорить с ними, но не спешил подчиняться их требованиям. Нательный крест на груди, подаренный добрыми людьми, согревал душу.

Керенский ошибочно думал, что все забыли о нем. Помнили и очень многие. О его судьбе ходили самые различные слухи.

Вплоть до того, что он застрелился. И как не пыталась Зинаида Гиппиус забыть о нем, но не могла, с ним были связаны ее надежды и всей русской интеллигенции на торжество свободы в России; думали о нем, заканчивает она последние страницы своего петербургского дневника: «Черно-красная буря над Москвой. Перехлест… Пока формулирую происходящее так: Николай II начал, либералы-политики продолжили – поддержали. Керенский закончил. Я не переменилась к Керенскому. Я всегда буду утверждать, как праведную, его позицию во время войны, во время революции – до июля. Там были ошибки, человеческие; но в марте он буквально спас Россию от немедленного безумного взрыва. Но после конца ноября, благодаря накоплению ошибок, он был кончен и держал руль мертвыми руками, пока корабль России шел в водоворот (ошибками Керенского Гиппиус считает лояльность к большевикам – В. С.). О начале – Николае II – никто не спорит. О продолжателях-поддерживателях, кадетах, правом блоке и т. д. я уже довольно писала… Они были слепы… Они не взяли в руки неизбежное, думали, отвертываясь, что оно – неизбежно. Все видели, что КАМЕНЬ УПАДЕТ, все, кроме них. Когда камень упал и тут они почти ничего не увидели, не поняли, не приняли. Его свято принял на свои слабые плечи Керенский. И нес, держал (Один!), пока камень, не без его содействия, не рухнул «всей своею миллионнопудовой тяжестью – на Россию.

Зинаида Николаевна вспоминает о Керенском постоянно едва ли не на последней странице дневника. Знакомы рассказали ей, что у него бывали моменты истинного геройства. Как-то он остановил свой автомобиль, и выйдя, один, без стражи, подошел к толпе бунтующих солдат, которая от него шарахнулась в сторону. Он бросил им: «Мерзавцы!», пошел, опять один, к своему автомобилю и уехал. В обстоятельном и строгом летописце проявляется трепетная душа поэтессы: «Да, фатальный человек. Слабый… герой. Мужественный предатель. Женственный… революционер. Истерический главнокомандующий. Нежный, пылкий, боящийся крови – убийца. И очень, очень, весь – несчастный».

Каким все-таки был Александр Федорович Керенский? Если «несчастный», то выходит – честный, пусть слепо, но бесповоротно верящий в благородство дела, которому посвятил себя. Лучше будет видна и понятна жизнь Керенского с высоты лет истории, а то, что он войдет в историю России, он, может и не думал тогда, он строил эту историю.

Весьма интересен взгляд на его деятельность сатирика Дона Аминадо, взгляд серьезный, хотя порою ироничный, несколько отличающийся, а моментами существенно, от описаний других очевидцев событий семнадцатого года: «При мне крови не будет!» – нервно и страстно крикнул Александр Федорович. И слово свое сдержал. Кровь была потом. А покуда была заварушка. И, вообще, все Временное правительство с Шингаревым и Кокошниным, с профессорами, гуманистами и присяжными поверенными, все это напоминало не ананасы в шампанском, как у Игоря Северянина, а ананасы в ханже, в разливанном море неочищенного денатурата, в сермяжной, темной, забитой и безграмотной России, на четвертый год изнурительной войны. Вместо полиции пришла милиция, вместо участковых приставов – присяжные поверенные, которые назывались комиссарами.

Примечание для любителей:

– Одним из них был некий Вышинский, Андрей Януарьевич. (Эсер, ставший «пламенным» большевиком, Генеральным прокурором в процессах 37–38 гг., приговорившем к расстрелу Зиновьева, Каменева, Бухарина, Рыкова и других виднейших большевиков. – В. С.) Вслед за милицией появилась Красная гвардия. И, наконец, первые эмбрионы настоящей власти – Советы рабочих и крестьянских депутатов. Из эмбрионов возникли куколки, из куколок мотыльки с винтовкой за плечом, с маузером под крылышками. Мотыльки стали разъезжать на военных грузовиках, лущить семечки, устраивать митинги, требовать, угрожать:

– Мы, банщики нижегородских бань, требуем…

Керенский вступал в переговоры, сначала убеждал, умолял, потом даже угрожал, но не очень, тем более что ни убеждения, ни мольбы, ни угрозы не действовали. Грузовиков становилось все больше и больше, солдатские депутаты приезжали с фронта пачками, матросы тоже не дремали. А с театра военных действий приходили невеселые депеши.

В порыве последнего отчаяния, Керенский метался, боролся, телеграфировал, часами говорил страстные речи, выбивался из сил, готовил новые полки, проявлял чудовищную нечеловеческую энергию, и, обессиленный, измочаленный, с припухшими веками продолжал свою борьбу.

– Революция, как Сатурн, пожирает собственных детей!.. – повторял один из умнейших и просвещеннейших москвичей Николай Николаевич Худяков».

Александр Федорович не знал тогда мнения о положении в стране и о себе ни Худякова, ни других умных людей. Не до того ему было. Он продолжал свою борьбу. И как справедливо заметил Дон Аминадо «образовалась опухоль, и не опухоль, а нарыв, который, как известно, был вскрыт, а что произошло вслед за вскрытием заражение крови, что оно продолжается и по сей день, – этого не мог предвидеть не только Худяков, но и профессора всего мира, вместе взятые».

Этим, невозможностью предвидеть развитие начатой им революции, нельзя оправдать поражение Керенского, а он и никогда не пытался использовать столь очевидный факт в свою пользу. А было ли поражение? В утилитарном понимании этого слова – было. А в историческом рассмотрении, с высоты лет? Проследим историю дальше.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.