Глава 14

Глава 14

Мрачное настроение царило 1 декабря, когда я готовился вновь отправиться на фронт в 3-й корпус в Лихой, чтобы забрать своего офицера связи и вернуться назад до наступления английского Рождества.

Как обычно, перед отъездом я зашел к атаману, чтобы узнать самые последние новости. Он был мрачен.

– Из-за разногласий во мнениях между командирами и критической ситуации на фронте, – произнес он сразу же, без преамбул, – я взял на себя командование всеми казачьими армиями на фронте.

Ранее это командование было в руках Сидорина, а атаман являлся лишь формальным главнокомандующим, но Деникин призвал его взять на себя командование, поскольку имело место общее недовольство, если не сказать подозрение, в отношении поведения Сидорина. Деникин намеревался перенести свою столицу в Екатеринодар для того, чтобы расчистить передовую систему железных дорог исключительно для использования войсками и беженцами, которые начали прибывать толпами на юг во все более возрастающем количестве, и хотя Сидорин все еще удерживал в своих руках командование полевыми войсками, теперь он во всех делах подчинялся атаману. Богаевский был очень популярен среди всех чинов, и смена руководства была встречена с огромным удовлетворением всеми, кроме собственной шайки Сидорина – возглавляемой, конечно, жирным и гениальным дю Чайла, – которая в то время всерьез обдумывала возможность заключения сепаратного мира с красными на условиях, которые считались благоприятными для их амбиций, нацеленных на создание независимой военной республики донских казаков.

Планы и обещания Деникина восстановить единую Россию под властью правительства, избранного народом, никогда не привлекали донских сепаратистов. Хотя они и противостояли большевизму, но точно так же были твердо намерены никогда вновь не попадать под контроль центрального российского правительства, которое могло оказаться таким же реакционным в своей земельной политике, как и старое царское. А нежелание казаков оставлять свои края в руках посягателей, пока они сами продолжают свою борьбу где-то в других местах, с каждым днем становилось все более очевидным. В то время как были сосредоточены силы, готовые переправиться через Дон и, если понадобится, через Маныч к югу, было очень много войск, сознательно разбежавшихся по своим деревням, дезертировавших из своих полков, собираясь стать на сторону наступающих большевистских армий, когда те вторгнутся в донские края. Леса были полны таких солдат, некоторые из них были вооружены для самозащиты и твердо намеревались отстаивать свою свободу.

Хуже того, среди верной части армии была и партия, которая, прислушиваясь к голосу политических интриганов, все еще выжидала, куда ветер подует. Эти люди, хотя формально и являлись преданными сторонниками дела Деникина, даже в этот самый момент получали предложения от красных властей и вскоре действительно стали обсуждать условия, при которых были готовы предать своих товарищей в обмен на обещание амнистии и автономии для того конкретного уголка Южной России, в котором они надеялись провести свою жизнь в тщеславном ощущении безопасности.

В конце дня 23 декабря ко мне домой пришла записка от My си Смагиной.

«Поскольку близится ваше Рождество, – писала она, – поскольку вы вдалеке от ваших домов, ваших родителей и друзей и так как вы приехали издалека, чтобы помочь нам, мы с Алексом надеемся, что вы поужинаете с нами в Рождественскую ночь и захватите с собой одного-двух своих друзей. Светлана принесет свою балалайку и споет для нас».

Я намечал устроить нашу собственную рождественскую вечеринку в ту ночь у себя дома, но так как некоторые офицеры все еще не вернулись в Новочеркасск, я отложил ее до 27-го, на которое к тому же приходился и мой собственный день рождения, и с радостью принял приглашение Смагиных.

А тем временем эвакуация Новочеркасска уже представлялась не только неизбежной, но и близкой. Штаб превратился в свалку макулатуры, всюду горели костры, уничтожались документы. То и дело появлялся какой-нибудь верховой, тащившийся на лошади без стремян, либо проносилась какая-нибудь машина с двумя-тремя жуткого вида офицерами в занесенной снегом одежде. Беженцы готовились к следующему переходу и укладывали свои скромные пожитки в узлы и потрепанные чемоданы.

Я приступил к обдумыванию собственных планов, которые, как я в то время полагал, надо будет привести в действие самое позднее 2 января. Лично я считал, что по политическим причинам русское командование будет заинтересовано в том, чтобы не допустить, чтобы кто-либо из британских офицеров был глубоко вовлечен в заключительные операции, но я также знал, что многие русские, как гражданские лица, так и военные, следили за каждым нашим движением и только ждали возможности, чтобы пожаловаться на то, что мы бросаем их на произвол судьбы. И поэтому я решил, что ко мне присоединятся два офицера, Дики и Рид, и мы последними оставим город с арьергардом под началом генерала Янова.

Остальным офицерам вместе со Смагиными, Муравьевыми и некоторыми более молодыми и более активными людьми, связанными с группой связи, надлежало быть готовыми в течение шести часов отбыть в вагонах миссии, как только ситуация станет критической. Всем другим, перед кем я чувствовал свою личную ответственность, я дал совет в самое короткое время при первой же возможности покинуть Новочеркасск, пробираться через Ростов и через Дон на Батайск, а оттуда – в Екатеринодар или даже в Новороссийск. Там, насколько это будет возможно, им поможет британская миссия.

Я намеревался ясно дать понять молодой группе, что, за исключением переводчиков, русских офицеров связи и их иждивенцев, все вольны поступать как им пожелается и что я окажу им помощь, какая в моих силах, но они не могут рассчитывать на вагоны миссии, все из которых предназначены для офицеров и тех, кто до последней минуты остается со мной. Конечно, невозможно было установить какой-то твердый порядок, но я полагал, что эти планы – лучше, чем вообще отсутствие таковых, и они повысят шансы для каждого. Хотя в конце концов первая группа столкнулась со второй, все равно они сработали.

Однако на какой-то момент у меня в распоряжении оказались лишь те вагоны, которые были отведены для меня, но с помощью Норманна Лака и полномочий от Сидорина и атамана я смог отобрать еще два, которые мог при случае прицепить к идущему на юг поезду. Я так и не смог вызвать в нужный момент специальный локомотив либо вагон, и дело повернулось таким образом, что пришлось выпрашивать отдельные вагоны – а в одном случае паровоз в комплекте с машинистом – и по возможности помогать разным людям. Сотрудничество с работниками железной дороги и машинистами стоило нам много рома и рублей.

К середине декабря все мои надежды вновь попасть на фронт иссякли, и из всех британских офицеров связи недоставало только пулеметчиков да того, что находился в 3-м артиллерийском корпусе. Эти три офицера не появлялись до 27-го, потому что оказались вовлеченными в беспорядочный отход по магистрали Каменская – Луганск, потеряли весь свой транспорт и были вынуждены сжечь свои вагоны на станции Лихая.

Сидорин уже отошел со своим штабом в Персиановку, симпатичное маленькое село в 10 милях к северу от Новочеркасска, состоявшее в основном из небольших деревянных домиков, принадлежавших горожанам, – летних дач. Разбитые воинские части уже брели через город. Первыми появились поезда со множеством раненых, жалких и трясущихся на соломе, окровавленной от их ран; потом – верховые, ссутулившиеся, с опущенной головой, на плечи наброшены мешки, старые пальто, платки – все, что могло удержать тепло; потом побрела сквозь снег несчастная пехота, лица солдат посерели от усталости. И наконец, беженцы, молчаливые, изнуренные, большинство из них едва держались на ногах и умирали с голода, толкая телеги, на которых были узлы или дети, рядом – беспорядочные группы в повозках, которые тянули истощенные и спотыкающиеся лошади.

К этому времени все движение поездов из Новочеркасска в северном направлении было приостановлено, чтобы освободить рельсы для потока на юг, но вдоль всей магистрали поезда один за другим застывали в неподвижности с заснеженными и обледеневшими корпусами и замерзшими окнами.

Поскольку новости из прифронтовых районов становились все мрачнее, я пошел к генералу Попову, который отвечал за организацию обороны города, и предложил услуги свои, а также еще пяти-шести других офицеров на тот случай, что, как только вступят в силу мои планы эвакуации, мы отдадим себя в его распоряжение, либо присоединимся к какой-нибудь воюющей части, либо выполним какие-то иные обязанности, связанные с обороной города.

Однако определенного ответа от него я не добился, потому что, похоже, русских командиров охватило типично восточное настроение покорности судьбе и «будь, что будет». Они выглядели удивительно безразличными к состоянию своих войск и к положению на фронте. Старое ленивое, безразличное отношение российского императорского Верховного командования проявлялось в их легкомыслии, в том, как им удавалось жить в сравнительном комфорте в своих штабах или в поездах, тогда как войска вокруг них голодали или замерзали; или в том, как они разъезжали на автомашинах и в колясках, тогда как раненые шли пешком.

Генералы, казалось, отдалились от политики, не делали никаких попыток развивать хотя бы какую-то. Лак делал все, что мог, чтобы получить что-то положительное из своих контактов с русскими, но безуспешно, и я в отчаянии отправился к командиру охранного отряда казачьего личного атаманского полка Янову и попросил его взять нас с собой. Как британский офицер, я ни капли не боялся того, что могло случиться. Я всегда чувствовал, что, даже если дела станут разворачиваться вопреки плану, меня спасут. Конечно, я ошибался, и, как я узнал впоследствии, британское правительство столь же быстро отказалось от своих слуг, как и любое другое.

Я понимал, что атаман, возможно, останется здесь до самого последнего момента и покинет столицу с арьергардом, но все, что я смог получить удовлетворительного от Янова, было приглашение мне и еще одному офицеру на мой выбор присоединиться к его полку, как только начнутся бои в городе, и идти с ним так далеко, как я этого пожелаю.

Однако на то время моей главной проблемой было спасти все, что я мог, из тех технических артиллерийских запасов, которые еще оставались на складе «Утенок». Борясь со снегом, черные фигуры уже сновали взад-вперед, загружая имущество в тележки, грузовики и подводы. Они справлялись с этой работой очень хорошо, поэтому я занялся организацией безопасной эвакуации моей второй группы, которая была совсем беспомощна – в ней было много гражданских лиц, пожилых мужчин и женщин, большинству из которых никогда не приходилось много работать – или даже много думать – для самих себя, и они были в нерешительности, как вести себя в этом новом кризисе, обрушившемся на них.

Как только я увидел их, они стали дергать меня за рукав, засыпая такими вопросами, как «что нам делать?», «куда нам ехать?», «кто за нами присмотрит?» Сердиться на них было просто невозможно. Да и не было такого права. Они были в таком жалком состоянии и были совершенно не способны – из-за сложившихся обстоятельств – помочь самим себе, даже если бы и могли по характеру сделать это, и я со всей сдержанностью постарался сделать для них все, что мог.

И тут мне повезло, что у меня был Норманн Лак с женой, которая оказалась надежной опорой в борьбе с паникой и помогла вселить уверенность в этих людей. Один-два человека грозились покончить с собой, если придут красные, и ей пришлось их убеждать, что наше стремление – не бросить ни одного человека. Она поддерживала их дух и давала мне отличное средство, с помощью которого я мог контактировать и контролировать поток полных страха русских, столпившихся вокруг нее в надежде получить место в одном из вагонов миссии. Стойкая и здравомыслящая, она настаивала на том, что и она, и ее маленькая дочь уедут лишь тогда, когда отправится последняя группа. Я решил, что Лак поедет вместе с ней, поскольку он был плохим наездником и было бы куда лучше использовать его для разборок с путешественниками по железной дороге, чем заставить мучиться от неумения скакать по занесенной снегом степи с кавалерией Янова. Пашков, один из русских, учившийся в Кембридже, останется с нами, чтобы исполнять обязанности переводчика.

С приближением Рождества холод усиливался, а облака почернели как сажа, и снег падал все чаще. Солнце было похоже на холодный апельсин, повисший над сизо-серыми снегами, а на севере виднелась дымка в том месте, где расходился буран, но, хотя улицы содержались в неплохой чистоте, тротуары были завалены сугробами. Тревогу усиливали слухи о том, что буденновская кавалерия прорвалась в районе Валуек, угрожая и Донской, и Добровольческой армиям, но, насколько я знал, Сидорин и его штаб хранили каменное молчание по поводу этой новости.

К этому времени во мне стала расти уверенность, что многие члены Верховного командования всерьез обсуждали свое разъединение с Белой армией, и отсутствие новостей из штаба миссии укрепляло меня в мысли, что я вот-вот окажусь в трудной ситуации.

Тем не менее мои нечеткие планы выполнялись, персонал был оповещен, а покрытые снегом железнодорожные вагоны на запасных путях проверялись (не украли ли их за это время), и мы были готовы к вечеринке у Смагиных.

Там был генерал Павлов, которого я встречал раньше, Светлана Муравьева со своей балалайкой и Елена Рутченко – ее муж только что умер от тифа, поэтому она была грустной и печальной в черной траурной одежде. Она пренебрегла строгим для русских вдов правилом, так рано показавшись на людях, но посчитала это своей обязанностью.

– Сейчас не время для правил, – настаивала она. – И я знаю, мой муж хотел бы этого.

Муся вышла встретить меня, вся светясь от радости. Она явно была воодушевлена идеей организовать эту особую вечеринку, и, поскольку она стояла и улыбалась, я должен был вести себя как русский и поцеловал ее руки.

Закончились первые приветствия. Дики получил строгий выговор от Алекса за то, что не пришел в своей юбке, мы устремились в столовую и уселись за ужин, сопровождаемый провозглашением бесчисленных тостов; потом, охваченные напряженным ожиданием, мы перешли в гостиную, в которую нас до сих пор не допускали. Там на столе в мигающем свете свечей, искрясь на инее из мишуры и снегу из хлопка, которым она была украшена, стояла настоящая рождественская елка. А к ее ветвям розовыми ленточками были привязаны подарки для всех нас. Мне от Муси достался миниатюрный белый коврик из медвежьей шкуры, а от Алекса там лежала бутылка водки с кружкой, на которой были выгравированы его инициалы. Я был настолько тронут этим жестом, что смог лишь молча сидеть рядом с Мусей и бормотать свои недостаточные для этого случая благодарности.

К этому времени я уже был к ней неравнодушен – если только можно было влюбляться в тех условиях, в каких мы жили. Мы были преданы одному делу, и я бы позволил себе больше по отношению к ней, если бы не был всегда так безумно занят или если бы мной не руководило чувство лояльности к ее мужу.

Это были очень необычные отношения, и до того времени, когда я стал оглядываться назад, я никогда не догадывался, как мы были близки. Буквально до этой рождественской вечеринки я никогда по-настоящему не уделял ей особенно много внимания, потому что был чересчур занят работой, чтобы замечать ее как женщину. Мои прошлые встречи с ней всегда становились чудесным средством для снятия напряжения, но этот вечер вдруг очень сблизил нас.

После того как Павлов ушел, чтобы принять командование кавалерийским отрядом, которому было суждено оборонять Новочеркасск, Алекс, сидя рядом с Еленой, которой он просто восторгался, начал рассказывать нам истории о том, как он был офицером уланского гвардейского полка ее императорского величества. Он был очень привязан к страдавшему гемофилией царевичу и по долгу службы сопровождал его. При мальчике всегда был солдат либо матрос, чтобы он не упал или не поранился, что могло привести к кровотечению и смерти; но все, как офицеры, так и солдаты, всегда были настороже, обеспечивая ему безопасность. Он также близко знал императорскую семью и ездил на вечеринки с четырьмя великими княжнами.

Пришло время воспоминаний, и я, к своему удивлению, обнаружил, что Муся ходила в школу в Истберне, где играла в травяной хоккей на площадке по соседству с моей собственной школой, и она вспомнила, как мы перебивали мяч на их площадку, чтобы получить возможность поговорить с ними. Светлана, чей отец был советником в российском посольстве в Мадриде, тихо сидела на диванных подушках, подбирая несколько аккордов на своей балалайке и напевая отрывки из русских песен мягким контральто. Вместе с матерью и сестрой Ириной она провела несколько недель в большевистской тюрьме в Киеве в качестве заложницы, пока их не спасли деникинские войска. Дом Елены Рутченко в Ровеньках во время предыдущей оккупации был конфискован местными комиссарами для штаба, и они с мужем были вынуждены развлекать сборище жестоких недоучек, которые разрушили их дом и унизили их, заставив прислуживать себе. Казалось, каждый перенес какую-то огромную личную трагедию, и, за исключением британцев, все, похоже, потеряли близких родственников в этой ужасной катастрофе, охватившей Россию.

Что за странная это была вечеринка! В тот момент красные были в каких-то 30 милях отсюда, а наши разгромленные и утратившие волю казаки отступали в большом беспорядке прямо на север. И все же нас, британских офицеров, принимали и для нас устроили празднование Рождества в нашем, английском, стиле, и это делали те немногие уцелевшие представители цвета старого императорского российского режима, которые вряд ли могли позволить подобное себе. Я был тронут глубиной этой ситуации.

А время шло, и свечи одна за другой с шипением догорали, беседа обретала все более личный характер. Уже умолкла балалайка Светланы, и вскоре продолжали гореть лишь пять свечей. Несколько минут никто не произносил ни слова. У меня было ощущение, что произойдет что-то жизненно важное, и я чувствовал, что Муся ощущает это так же остро, как и я. Тем временем большевики наступали, а мы жили в экстраординарной ситуации.

По мере того как свечи тухли одна за другой, голоса становились все тише и тише, фразы становились несвязными. Алекс, сидя подле Елены Рутченко в дальнем углу комнаты, был почти невидим в тени. Муся была рядом со мной, на большом диване возле камина, но защищенной от его света. Две свечи зашипели и погасли, а затем и третья. Светлана спела пару тактов из какой-то казацкой народной песни, и несколько грустных, минорных аккордов аккомпанемента, казалось, были снесены со струн ее балалайки скорее легким ветром, чем извлечены пальцами.

Я мог чувствовать силу доминирующей личности Муси рядом с собой. Она дрожала под влиянием тех эмоций, которые обострились до высочайшей точки напряжения.

Потухла и четвертая свеча, и при ее внезапной вспышке я сравнил угасающие свечи с «ушедшими навсегда» минутами перед часом «Ч» великого наступления на Западном фронте. Но здесь не было ни тщательно сверенных часов, ни минуты, состоящей из шестидесяти секунд, ни больше, ни меньше. Здесь была лишь одна шестнадцатая дюйма воска и шипящий фитилек, все еще остававшийся между нами, и еще что-то необъяснимое, для чего не написан ни один оперативный приказ, чему не придано никакой определенной цели, не ясно даже, существует ли это что-то вообще. Все молчали, но я полагал, что все глаза, как и мои, устремлены на эту последнюю свечу, которая становилась все меньше... меньше....

Последняя вспышка, и на миг воцарился такой полный мрак, который следует за тем, как гаснет мощный свет, а глаза еще не могут приспособиться к слабому мерцанию углей в камине. Потом все кончилось... кончилось в реальности, но осталось в памяти, которую не сотрет никакое время, потому что за эти несколько секунд, когда все были слепы, я почувствовал присутствие какой-то мягкой, излучающей тепло фигуры, склонившейся надо мной, в своей быстроте подобной вспышке молнии. Мягкие губы покоились на моих лишь одну секунду, за которую я понял, что страсть, которую они излучали, была невероятно сильной. Рука слегка коснулась моей и оставалась на ней, и через это прикосновение промчался стремительный поток невыраженной и невыразимой симпатии, которую высвободило потухшее пламя.

Четыре или пять секунд, пока мы все молчали в красном отсвете огня в камине, каждый ждал, когда заговорит кто-то другой, и тут поднялась Муся и предложила зажечь еще свечи и выпить вина за здоровье. Все кончилось, чары рухнули, когда загорелись новые свечи. Были выпиты прощальные тосты, и, с трудом забираясь в шубы и зимние суконные боты, мы собрались у порога для прощания. Я какое-то время стоял отдельно с Мусей. Этот вечер был скорее эмоциональной интерлюдией, то есть кульминацией всевозможных нагрузок. Во все время нашей дружбы существовало более сильное чувство – даже большее, чем я осознавал, но обстоятельства никогда не позволяли нам развить его.

Наконец мы неохотно попрощались друг с другом и побрели по белой замерзшей улице, под холодным и ясным светом полной луны, которая превращала ночь в день. На удалении слышались звуки нескольких выстрелов, возможно произведенных шумными казаками в какую-то бродячую собаку, – и уже больше не было Рождественской ночи 1919 г., и мы вспомнили, что Новочеркасск, столица донских казаков, находится под угрозой захвата.

Следующий день я провел, занимаясь последними приготовлениями к погрузке резервов имевшихся запасных частей, потом надо было перевести железнодорожные платформы с запасных путей на основной. Я также раздал все обмундирование и медикаменты тем частям, с которыми смог связаться, когда они отступали через Новочеркасск, и обратился к русским с призывом очистить свои склады от всего, что нельзя было эвакуировать. А затем начал готовиться к собственной вечеринке, назначенной на 27-е.

Все прошло неплохо, благодаря усилиям оркестра командующего армией, который он мне одолжил. Пришел весь старый состав, и мне редко доводилось видеть Алекса более возбужденным. Он все пытался подраться с капельмейстером, и Норманн Лак вылетел спиной через окно и упал в снежный сугроб. Симпатичная сестра Светланы Муравьевой Ирина закормила своего французского бульдога шоколадом до такой степени, что тому стало плохо, а генерал Янов, несмотря на мольбы уехать домой из-за головной боли – чему никто не поверил, – танцевал лезгинку с такой энергией, что рухнул на спину и не мог встать.

Мы закончили пением Auld Lang Syne (шотландская песня «Доброе старое время» на слова Роберта Бернса, исполняемая в конце праздничного события. – Примеч. пер.), и, когда мы скрестили руки, я почувствовал, что быстро приближаются последние часы нашего пребывания в Новочеркасске, и этот вечер в самом деле стал концом моей связи с казаками, которым я стал так предан.

К этому времени железные дороги находились в хаотическом состоянии, и каждый поезд был сверх всякой меры перегружен беженцами, многие из которых оставались крепкими, годными к военной службе людьми. На некоторых поездах, медленно двигавшихся через сортировочные станции, среди пассажиров было больше солдат, чем беженцев, набившихся вплотную и внутри, и снаружи, люди цеплялись за крыши и буфера, висели из окон. Было много пьяных, набравшихся от безнадежности ситуации. Поезда эти часто принадлежали полкам, и войска часто жили за счет населения, реквизируя больше, чем нуждались на самом деле, и распродавая излишек. У одного полка было 200 вагонов, резервированных только для багажа, а в это время станции кишели беженцами, преимущественно женщинами и детьми, часто больными и голодными, из последних сил стремящимися на юг. Воинские части нередко были перемешаны, и почти у каждого полка были поезда, блокировавшие основную трассу. Их больные и раненые были, однако, в жалком состоянии, и во многих госпиталях уже не было лекарств, медсестер и врачей, а голодающие, заразные пациенты бродили вокруг в поисках пищи. Крайне необходимая кавалерия была окончательно измотана, а разорванные коммуникации и отсутствие дисциплины делали штабную работу невозможной.

Пока мы с трудом справлялись с собственной эвакуацией, с юго-запада дошел слух, что штаб миссии эвакуировался из Таганрога. Я не мог поверить этому, потому что меня бы об этом известили, и всего лишь несколько дней назад я получил приказ ни в коем случае не переносить место дислокации, не сообщив об этой в миссию. Этот приказ, как я впоследствии узнал, привел к паническому отъезду на юг других групп связи, которые отступали вместе с армиями и более или менее прекратили функционировать.

Моя главная тревога была связана с Холменом, который, как я знал, не вернулся в Таганрог. Эвакуация из этого района во время его отсутствия наверняка не только помешала бы его планам, но и оставила бы его в неведении о происходящем у него в тылу. С другой стороны, я чувствовал, что, если бы это было правдой, я бы тогда был целиком предоставлен самому себе и мог предпринимать любые действия, которые сочту необходимыми, чтобы вывезти мой персонал и запасы и провести переформирование к югу от Дона, как только штаб Сидорина там обоснуется.

На самом деле я ничего больше не слышал о штабе миссии около двух недель, а к этому времени он расположился в Екатеринодаре, куда Деникин перевел свой штаб, но с приближением русского Рождества стало очевидно, что у любого из нас будет мало шансов на то, чтобы провести его в Новочеркасске; и в ночь на 2 января, получив вечернее сообщении из штаба, я решил, что все оставшиеся из моих людей должны уезжать на следующий день.

За ужином я предупредил офицеров, и на протяжении всей ночи оставшееся личное снаряжение и запасы имущества, кроме легких дорожных вещей, что придерживали при себе последние из нас, перевозились на санях и подводах до вагонов миссии, стоявших на запасных путях, и при этом кучерам приходилось пробиваться через толпы народа, устремившегося из города, через все эти маленькие транспортные средства и ручные тележки, на которых крестьяне увозили свой личный скарб.

На запасных путях царил хаос. Выставленные вдоль пути охранники согревали руки растиранием и притопывали ногами на морозном снегу, а люди с аншпугами возились на стрелочных переводах, и в воздухе стоял звон ударов металла о металл. Локомотив вздохнул, залязгал, и поезд рывками сдвинулся с места, провожаемый завистливыми взглядами тех, для кого на нем не нашлось места, медленно пробираясь через заполненную людьми станцию и дворы – некая змея из вагонов, тянущаяся за перегруженным паровозом. Изредка мимо проходил по открытой трассе какой-нибудь большой поезд, возможно генеральский, с окнами, матовыми от мороза, либо санитарный поезд с красными крестами, различаемыми на боках.

Начались обязанности Лака по организации поездов, и на следующее утро, с морозным инеем, сверкающим на деревьях по широкой улице в центре города, я отправил курьера обойти оставшиеся русские семьи с лаконичным предписанием быть готовыми к посадке на станции в 5 часов дня. Всех их предупредили о том, чтобы они были готовы к отъезду с вещами в течение шести часов, так что, давая им восемь часов, я еще и дарил щедрый резерв. Сейчас офицерам не оставалось ничего иного, как помогать группам, к которым они были приставлены, и беженцы были очень рады, что оказалось так много народу, о них заботящегося.

Я отправился к дому Смагиных сам. Повсюду были видны следы сборов, но узлы, которые они готовили, выглядели жалкими, и большинство упакованных вещей было совсем не таким ценным, как сокровища. Как и большинство беженцев, устремившихся на юг, они не задумывались о трудностях и брали с собой больше сентиментальных вещиц, чем теплой одежды, и вот сейчас они укладывали такие вещи, как семейные иконы и тому подобное. Появилась Муся, босая, с распущенными волосами и с совершенно воинственным видом. У нее был подлинно русский характер, она могла в любой момент взорваться.

– Спешить некуда, – энергично заявила она. – Полагаю, вы не пугаетесь? Алекс уехал в Ростов повидаться с отцом и тещей и не вернется до завтрашнего дня, а без него я уезжать не могу.

Для такого рода споров у меня не было времени.

– Я заеду сюда с тремя дрожками в 4 часа дня, чтобы забрать тебя и твой багаж, все равно уложенный или нет, – сказал я и поехал посетить остальных, чтобы убедиться, что все идет нормально.

Так оно и было, кроме одного вагона с артиллерийским снаряжением, в котором должны были ехать Лак с женой и еще два офицера, и этот вагон застрял на путях под Новочеркасском и уже вряд ли прибудет на станцию вовремя, чтобы отправиться этой же ночью. Однако, что касается остальных, благодаря отличной работе Дики и Лака, а также раздаче изрядной доли рома и бумажных денег и опять же частому использованию названия «британская миссия», все другие вагоны были прицеплены к надежным поездам, принадлежавшим либо правительству, либо армейским штабам, либо специальному поезду командующего армией, который должен был отойти до полуночи. Недавно прибывший морской офицер Джон Дарнфорд и матросы расположились в двух вагонах для перевозки лошадей и взяли на себя ответственность за сопровождение, переноску грузов, приготовление пищи и общее поддержание бодрого духа среди беженцев, которым предстояло отправиться в неизвестное будущее, имея мало надежд на лучшие условия, чем те, что они оставляли позади.

Матросы были великолепны. Они приехали в Россию как раз посреди этого разгрома и не имели ни малейшего представления о том, что происходит вокруг них. Но они ни в малейшей степени не поддавались смятению, хотя я заметил, что они путешествуют вроде бы налегке.

– Что случилось с вашими пушками? – задал я вопрос.

Они усмехнулись.

– О, все в порядке, – был ответ. – Мы сбросили их у дороги, чтобы не мешать движению поездов.

В 5 часов я опять заехал к Мусе, и, к моему удивлению, она была готова. Она что-то ворчала, но без злости.

– Все улажено, – заявила она. – Не понимаю, из-за чего весь этот шум!

Ее казачка-служанка, остававшаяся здесь, со слезами на глазах принесла нам чаю, а Муся подарила мне прекрасную розовую перьевую ручку производства Фаберже, покрытую эмалью.

– Чтобы помнил меня, – просто сказала она.

В молчании мы ехали на станцию, а снег шуршал и скрипел под колесами. Только раз она заговорила, и вот все, что она произнесла:

– Дай мне честное слово, что ты отыщешь Алекса, когда он вернется из Ростова, и позаботишься о нем.

– Да, – отвечал я, – обещаю.

Она вздохнула.

– Ведь он такой глупый, – сказала она. – Он пропадет и погибнет, если никого не будет рядом, чтобы о нем позаботиться.

К 7 часам вечера все вагоны были заполнены. На станцию привезли детей Рутченко и ее мать, и все мы стояли в снегу между железнодорожными путями, поедая шоколад и поддерживая обычный глупый, несвязный разговор, который происходит, когда в тесном пространстве ожидают отхода поезда. Прощание на вокзале было тем, что я всегда ненавидел и взял себе за правило избегать его во время войны, но в России люди, похоже, годами наблюдали за отходящими поездами и махали рукой на прощание половине страны.

Я решил, что с меня хватит прощаний и надо ускользнуть отсюда, но это оказалось труднее, чем я думал. Когда наступил момент, русский темперамент прорвался через все границы сдержанности. То, что мы делали, было делом коллективным, но выражения благодарности были адресованы мне, как будто я один отвечал за все это, и для меня стало трудной задачей выдержать все это спокойно, пока я проходил через забитые и смутно освещенные вагоны для рукопожатий и прощальных слов.

Некоторые из пожилых женщин молились и благословляли меня.

– Мы, старые, слабые и никому не интересные люди, не были забыты в угоду молодым и красивым, – говорили они, и то, мимо чего я надеялся пройти вскользь, сказав лишь «до свидания», оказалось трагическим и действующим на нервы делом.

Старые дамы плакали на моем плече, и мне захотелось, чтобы они поскорее уехали. Я был достаточно молод, чтобы прийти в смущение от эмоций, и все еще стремился обрушиться на врага со своим арьергардом.

В конце концов я вырвался, чтобы переговорить с Дарнфордом и остальными отъезжавшими офицерами, кому я отдал приказы, как распорядиться имуществом, а также заняться переформированием группы в новом штабе армии в Сосыке, к югу от Дона. Потом вместе с Лаком мы пошли в контору начальника станции. Едва я успел отвернуться, как услышал рев пара, а когда он прекратился, – острое шипение, похожее на вздох, и поначалу медленный перестук колес на стрелках. Я обернулся и стал наблюдать, как поезд медленно двинулся, весь грязный и занесенный снегом, увидел лица, приникшие к маленьким отогретым клочкам замерзших окон, машущие руки, трепещущие платочки.

Увидел залитое слезами лицо Муси и услышал ее крик: «До свидания! Береги себя!» Потом поезд стал поворачивать, следуя изгибу пути, и последнее, что я услышал, это Мусю, выкрикивавшую мне в напоминание обещание позаботиться об Алексе, и я уставился в белый пустой хвост последнего вагона, пока он проползал сквозь скопление подвижного состава и, наконец, исчез из вида.

Той ночью, на русское Рождество, я вывез все свои вещи из дома, где жил, и мы сосредоточились в гостинице «Центральная» .

Данный текст является ознакомительным фрагментом.