«Прекрасный мир с прекрасными частями»
«Прекрасный мир с прекрасными частями»
Разум — это истинный бог Боэция, однако было бы неверно представлять автора «Утешения» сухим рационалистом. В не меньшей степени, чем стройностью логических конструкций, он мог и наслаждаться красотой мира, образно и поэтично воспевать в великолепных гимнах, и анализировать ее с помощью философских методов. Не случайно эстетические воззрения — важная часть философской системы «последнего римлянина», которого можно считать в определенной степени и одним из основоположников средневековой эстетики.
Мысль о прекрасном постоянно волновала Боэция. Ответы на вопросы о том, в чем заключена гармония мира, гармония мира и человека, что такое красота и каковы ее конкретные проявления, он искал, начиная с ранних сочинений — «Наставления к арифметике» и «Наставления к музыке», и даже ожидание казни не сделало его мироощущение мрачным и пессимистическим. До последнего часа философ верил в неизбежность торжества разума, блага и красоты.
В эстетике Боэция можно условно выделить три основных раздела: 1) учение о числе как эстетическом первопринципе и его модификациях; 2) музыкальную эстетику, в которой основное внимание уделено рассмотрению гармонии, определению музыки и ее задач (более широко — искусства вообще), психологическому и моральному воздействию музыки на человека; 3) раскрытие понятия эстетического предмета, завершающееся своеобразной иерархической концепцией прекрасного.
Отправной точкой эстетики Боэция, как и его философской системы в целом, является представление о том, что мир устроен по образу, покоящемуся в высшем разуме: «Происхождение всего сущего и то, каким образом все движется, причины, порядок, формы берут начало из неподвижности божественного разума… Заключенный в круг своей простоты, он располагает образом многообразия всего сущего»[155]. Этот первообраз отождествляется Боэцием с числом (в этом он следует пифагорейско-платоновской традиции, придававшей исключительное значение не только математическому выражению мировых связей, но и их математическим основаниям).
Посредством соединения числа-образа с материей происходит отчуждение бытия от высшего разума и развертывание бытия во времени, с тем чтобы оно снова возвратилось к своему первоначалу. Таким образом, бытие и структура всего сущего рассматриваются философом как рациональные и математические. «Все созданное из первичной природы вещей… сформировано расположением чисел», — утверждает Боэций. В числах кроется начало многообразия сочетаний четырех элементов, составляющих физическую основу мира. Они определяют смену времен года, движение светил, вращение неба. По их примеру «располагаются» обычаи людей[156].
Число составляет сущность вещи, но в то же время оно представляет собой некое энергийное начало, сообщающее форму материальным объектам, поскольку материя, если она не соединена с числом, бесформенна и инертна. Следовательно, по Боэцию, число определяет внутреннюю и внешнюю структуру вещи, т. е. выступает в качестве эстетического первопринципа, В то же время благодаря числу осуществляется соединение всего сущего. Числа не только причины вещей, но и посредники, связывающие идеальное бытие с материальным миром. Для «последнего римлянина» именно в числах кроется источник единообразного строения мира, его гармоничности.
Философ определяет число как собрание единиц-точек, или как количественное множество, составленное из единиц. Первое определение носит пифагорейско-платоновский характер, второе, по-видимому, восходит к Аристотелю. Однако первое, структурное, понимание числа у Боэция преобладает.
Единица, лежащая в основе числа, как и точка, неделима. Она выступает как бы «математическим атомом». Подобно тому как единица, не являясь числом в собственном смысле, все же оказывается началом чисел, как бы содержа в себе весь их поток, так и точка, «не вмещая никакой длины» и «не будучи ни промежутком, ни линией», все же порождает протяженность. В этом — тождество единицы и точки.
Чтобы образовать число, единицы-точки должны быть расположены на каком-то расстоянии друг от друга. Здесь нашло отражение присущее античности представление о связи между понятием числа и пространственной протяженности. Число представляется Боэцию пластически в виде линии, фигуры на плоскости или объемного тела. Так возникают числа линейные, треугольные, четырехугольные, многоугольные, пирамидальные, многогранные и т. д. В основе всех фигурных чисел лежит треугольник. Такое наглядное изображение чисел берет начало в пифагорейском учении и свидетельствует об исключительной живучести структурно-пластического понимания числа.
С другой стороны, Боэций трактует числа как диалектическое единство противоположностей: «Всякое число, следовательно, состоит из совершенно разъединенного и противоположного, а именно из чета и нечета. Ведь здесь стабильность, там — неустойчивое изменение; здесь — крепость неподвижной субстанции, там — подвижная переменчивость; здесь — определенная прочность, там — неопределенное скопление множества. И эти противоположности тем не менее соединяются в некоей дружбе и родственности и, посредством формы и власти этого единства, образуют единое тело числа»[157].
Устойчивое мужское начало воплощено в единице, так как она «первична и не составлена и, единственная из всех чисел, не измеряется никаким другим числом, она мать всего». Единица олицетворяет стабильность и определенность. Двойка таит в себе источник переменчивости, неустойчивости и неопределенности. Она несет женское начало, потенциально содержа в себе возможность бесконечного числа вариаций. Боэций не углубляется, подобно Макробию, Марциану Капелле или Августину, в рассуждения о мистических свойствах чисел, ограничиваясь характеристикой единицы и двойки.
Понимание числа как диалектического единства противоположностей тесно связано с онтологическими представлениями Боэция, берущими начало в философии Платона и неоплатоников. Главным условием бытия он считает единство: «Все, что существует, до тех пор лишь продолжается и имеет бытие, пока является единым, но обречено на разрушение и гибель, если единство будет нарушено»[158]. С исчезновением единства уже нельзя говорить о том, что та или иная вещь существует. Число, полагает «последний римлянин», олицетворяет принцип единства, господствующий во всем сущем. Подобно тому как число соединяет в себе противоположные начала, составляющие его единство, в мире также осуществляется постоянное слияние противостоящих друг другу вещей и начал. Следуя высшему мировому закону, «враждебные начала сохраняют вечный союз»:
В мире с добром постоянным
Рядом живут перемены,
Вечен союз двух враждебных,
Разных вполне оснований.
Феб на златой колеснице
Розовый день нам приносит.
Геспер восходит ночами.
Море смиряет волненье.
И не дозволено суше
В водный простор разгоняться.
Связью единой скрепляет
Все лишь любовь в этом мире,
Правит землею и морем,
И даже небом высоким.
Если бразды же отпустит,
Все, что слилось воедино,
Сразу к борьбе устремится.
Все, что рождает движенье
В дружном согласии, мигом
Гневным противником станет,
Мир повергая в руины.
Только любовь и способна
Смертных в союзе сплотить всех.
Таинство брака чистейших
Свяжет влюбленных навеки,
Верным диктуя законы.
Счастливы люди, любовь коль
Царствует в душах.
Любовь та правит одна небесами[159].
Любовь — это одухотворенная гармония, царящая в мире. Боэций не сомневается, что мир гармоничен и разумно устроен. Гармонию мироздания, мировой порядок он считает возможным выразить через посредство категории числа: «Небесполезно, стало быть, и не без оснований те, кто, рассуждая о нашем мире и общей природе вещей, исходили именно из этого деления субстанции всего мира. Так, Платон в „Тимее“ говорит о всем сущем в мире как имеющем ту же самую и иную природу и одно полагает пребывающим в своей природе неделимым, неслитым и первоначальным, иное же — делимым и никогда не пребывающим в состоянии своего же собственного порядка. А Филолай[160] утверждает: необходимо, чтобы все существующие вещи были или бесконечны, или конечны, то есть он хочет доказать, что все сущее состоит из этих двух из конечной природы и бесконечной — без сомнения, наподобие числа, которое слагается из единицы и двойки, из нечетного и четного, каковые, очевидно, суть определенные и неопределенные субстанции равенства и неравенства, того же самого и иного. И потому сказано не без причины — все слагающееся из противоположностей объединяется и сочетается некоей гармонией. Ибо гармония есть единение многого и согласие разногласного»[161].
Мир в интерпретации Боэция предстает как гармоническое соединение конечного и бесконечного, дискретного и непрерывного. Мысль о гармоничности, или музыкальности, бытия пронизывает всю философию «последнего римлянина». Отождествление понятий гармоничности и музыкальности, столь явственно прослеживающееся у философа, характерно как для античной, так и для средневековой эстетики.
Существование гармонии, согласия, созвучия Боэций находит во всем — в числе, в соединении четырех элементов, в чередовании времен года, в звуках, в человеческой душе. Только посредством гармонии сливаются в единую систему небесные сферы. Мир наделен гармонией, чтобы «прекрасные части слились в прекрасный мир»[162]. Гармония — основной закон, которым связано все в мире. Ее можно «уподобить сладкой игре на податливой кифаре»[163]. Гармоническое единство мира было бы невозможно, «если бы не существовало Единого, сочетающего столь различное и несогласное»[164]. Только Единое, высший разум, направляя все к единой цели — высшему благу, сочетает посредством гармонии противоположности, не давая вражде их разрушить мир. Высшее благо заключено в высшем разуме, но достичь его может лишь то, что по природе своей согласовано и едино. Таким образом, обретение блаженства, или высшего блага, являющееся основной целью бытия, обусловливается внутренним единством всего сущего, выступающего как результат гармонического соединения противоположных начал.
Основным принципом гармонического единства во всем, утверждает Боэций, представляется мера. Он определяет эту категорию с музыкальной точки зрения. Мера есть то, «что не позволяет понижению [звука] дойти до полного безмолвия, а в струнах высоких соблюдается такая мера высоты, которая не позволяет сильно натянутой струне лопнуть от тонкости звука; поэтому в музыке мира, очевидно, не может быть ничего настолько чрезмерного, чтобы оно своей чрезмерностью разрушало другое»[165]. Мера должна соблюдаться как в количественных, так и в качественных соотношениях. Так дается мера стихиям, сочетаются холод и жар, влажность и сухость, «чтобы они уступали друг другу во взаимном доверии», так соизмеряется с достоинствами и крепостью души человека мера его счастья и несчастья.
Гармоническое единение всего сущего происходит на основе пропорциональных соотношений. Учение о пропорциях изложено Боэцием в пифагорейско-платоновской трактовке. Желая создать всеобщую картину музыкально-математической пропорциональности, он в своих «Наставлениях к арифметике», помимо трех основных типов пропорций — арифметической, геометрической и гармонической, выделяет еще семь. Именно пропорциональные соотношения определяют степень приятности музыкальных созвучий, пластическую красоту видимых форм. Прекрасное для Боэция есть прежде всего соразмерность, пропорциональное соединение частей.
Космос, по Боэцию, также построен на принципах музыкальной пропорциональности. Отношения между сферами неба равны отношениям, выражающим музыкальные интервалы. Семь небесных сфер составляют музыкальный гептахорд[166], в котором каждая планета соответствует определенной струне кифары, т. е. космос представляется в виде гигантского, особым образом настроенного музыкального инструмента, — идея, весьма характерная для античной эстетики.
Пропорции выступают, по мнению философа, и в качестве аналога государственного устройства. Арифметическая пропорция сравнивается с государством, управляемым немногими, возможно монархией; гармоническая олицетворяет собой республику оптиматов, или аристократическую олигархию; геометрическая пропорция — символ демократического государства. Развивая античную теорию пропорций, Боэций придает исключительное значение их толкованию как одному из основных аспектов математики и теоретической музыки.
«Последний римлянин» относил музыку, как мы уже упоминали, к числу математических дисциплин, поскольку в ее основе лежит познание числовых модуляций. Но вместе с тем он отмечает, что «всякое восприятие чувств настолько непосредственно и естественно свойственно всем живым существам, что без него нельзя и представить себе, что такое есть животное»[167]. Однако невозможно получить верное и устойчивое представление о чем-либо, основываясь только на свидетельстве чувств, ибо природа самих чувств известна не всегда и не любому человеку. И подобно тому как всякий видящий треугольник или квадрат не может сам правильно судить об их сущности, а вынужден спрашивать об этом у сведущего в науке математики, так и человек, воспринимающий звуки, должен о природе их справляться у знающего науку музыки, т. е. только разум может судить о различиях в звуках.
Развивая столь показательную для античной эстетики мысль о том, что «музыка связана с нами настолько естественно, что мы, даже если бы захотели, не могли бы лишиться ее», Боэций тем не менее разъясняет: «Следует напрячь силу мысли, чтобы тем, что дано нам природой, могла также овладеть и наука. Ведь как и в случае зрительного восприятия, когда недостаточно видеть цвета и формы, а требуется исследование их природных качеств, так и при слушании музыки недостаточно лишь наслаждаться музыкальными кантиленами (напевами. — В. У.), а требуется знать, какие пропорции звуков связывают их»[168]. Наука музыки изучает ту музыкальную гармонию, которая естественно присуща миру и человеку и связывает воедино космос, человека, явления природы; их внутреннее строение определяется гармонической пропорциональностью. Музыка то, что соединяет их, составляет суть их родства. Все в мире гармонично и поэтому музыкально, мир органично един и разумен. Это пифагорейско-платоновское понимание гармоничности мира пронизывает всю музыкально-эстетическую концепцию Боэция. Гармония, царящая в мире, может быть познана музыкантами, суждения которых основываются на разуме, а не на свидетельствах чувств. Но все же, если бы человек был совершенно лишен слуха, то он не мог бы обладать способностью к различению высоких и низких тонов, поскольку они оцениваются и чувством и разумом. Чувства играют подчиненную роль по отношению к разуму, оценивающая способность разума гораздо выше таковой у чувств[169].
«Чувство и разум представляют собой как бы инструменты гармонической способности: чувство схватывает смутно и приблизительно в предмете то, что составляет сущность этого ощущаемого предмета, тогда как разум судит о целом и, проникая вглубь, выявляет различия. Итак, чувство обнаруживает нечто смутное и приближающееся к истине, но целостное представление — результат деятельности разума»[170].
В соответствии с оценкой взаимоотношений разума и чувств Боэций полагал, что «всякое искусство и всякая наука по природе имеют более почетный порядок, чем ремесло»[171], поскольку первые связаны с разумом, а второе — с чувством и мастерством. Мысль о том, что «гораздо важнее знать природу дела, чем самому делать то, что знаешь», — лейтмотив «Наставлений к музыке». Философ четко разграничивает область разума и действий, теории и практики; в его глазах более высокое положение занимает «наука музыки, основанная на разуме, чем искусство исполнения [музыки]». Духовная деятельность преобладает над телесным искусством — ремеслом, поскольку «рассудок выше тела, а тело, лишенное разума, пребывает в рабстве». Со свойственным ему стремлением к предельной четкости определений Боэций столь резко разграничивает сферу умственной и физической деятельности, что практически совершенно не уделяет внимания музыке исполнительской, доводя до крайности характерную для античной музыкальной эстетики мысль о выделении из сферы искусства части, «касающейся, скажем, счисления, измерения и взвешивания», но в то же время он признает существование музыки, «строящейся не на мере, но на чуткости, приобретаемой упражнением»[172]. Эта идея именно в формулировке «последнего римлянина» и была воспринята средневековой эстетикой.
Боэциево же определение музыканта для средних веков стало классическим: «Тот является музыкантом, кто приобщился к музыкальной науке, руководствуясь точными суждениями разума, посредством умозаключений, а не через исполнение»[173]. Абстрактное теоретизирование противопоставляется в данном случае исполнительскому мастерству, однако далее Боэций все же упоминает музыкантов-исполнителей, правда отводя им крайне незначительное место. В «Наставлениях к музыке» выделяются три типа людей, имеющих отношение к музыке: те, кто играют на инструментах, те, кто слагают песни и стихи, и те, кто судят об исполнении на инструментах и о песнях. Люди, играющие на инструментах, например кифареды, органисты и им подобные, доказывающие свое искусство непосредственным исполнением музыки, не имеют о ней реального знания, поскольку труд их лишь ремесло, отделенное от всякого умозрения, составляющего сущность музыки. Поэты, относящиеся ко второму типу, стоят несколько выше первых, так как, по-видимому, наделены природной склонностью к сочинению песен, но лишены способности к суждению о них. И только третьи, обладающие опытом умозрения и могущие судить о ритмах и кантиленах, ладах и песнях, основываясь на оценках разума, суть действительно музыканты.
В своих умозрительных рассуждениях боэциев музыкант сталкивается с тремя видами музыки: «Первая — это музыка мировая, вторая — человеческая, третья — предназначенная для тех или иных инструментов, как-то: кифары, флейты и им подобные…»[174] Трактовка космоса как некоего особым образом организованного музыкального инструмента колоссальных размеров аналогична пифагорейской, изложенной в платоновском «Тимее» и аристотелевском «О небе».
По мнению Боэция, музыку, «и особенно первую, мировую, следует прежде всего искать в устройстве самого неба, в сочетании элементов или в разнообразии времен года. Ведь невозможно, чтобы махина неба столь быстро двигалась в бесшумном и беззвучном беге»[175]. И даже если звуки, сопутствующие движению небесных тел, не улавливаются человеческим ухом, то это не есть результат их отсутствия, а лишь следствие того, что мы с рождения привыкаем к ним. Между небесными телами существует гармония, «нельзя и представить что-либо иное, что отличалось бы такой слаженностью и было бы столь приспособлено друг к другу»[176].
Второй вид — музыка человеческая. Ее понимает всякий, кто углубляется в самого себя. Ведь «что иное сочетает бестелесную живость разума с телом, как не согласие и некое гармоничное соотношение, подобное тому, которое рождает единое созвучие из низких и высоких голосов? Что иное соединяет друг с другом части души, состоящей, как полагал Аристотель, из частей рациональной и иррациональной? Что связывает друг с другом элементы тела или должным образом согласует одну с другой его части?»[177]. Человеческая музыка — гармония души и тела. Душа, в свою очередь, гармония тела. Трактуя душу в таком аспекте, Боэций ближе скорее не к Аристотелю, на которого ссылается, а к его последователю Аристоксену, испытавшему сильное влияние пифагореизма.
Третий вид музыки — инструментальная. «Она получается либо путем натягивания, например жил, либо путем выдыхания, как в флейтах, либо посредством инструментов, приводимых в движение водой или каким-то ударом, например по вогнутым медным инструментам, отчего получаются различные звуки»[178]. Теория звуковой, инструментальной музыки, казалось бы, и является предметом Боэциевых «Наставлений», но эта теория очень отделена от современной ему музыкальной практики.
Боэцием разрабатывается вопрос о музыкальном этосе (настрое). Боэций полагал, что «ничто так не свойственно человеческой природе, как расслабляться от сладких ладов и укрепляться от противоположных им»[179]. Этому подвластны все возрасты и все темпераменты. Ссылаясь на Платона, автор «Наставлений» развивает далее мысль о взаимосвязи между различием ладов и различием в нравах. Исходя из того, что «подобие дружественно, а отсутствие подобия ненавистно и разделено на противоположности», он приходит к выводу: «Распутный дух или получает наслаждение от разнузданных ладов, или при частом восприятии их расслабляется и бывает побежден ими. Наоборот, ум суровый или радуется более энергичным ладам, или закаляется ими».
Согласно своему характеру, каждое племя более склонно к какому-либо определенному ладу, наиболее соответствующему ему своим этосом. По имени племени получал название и излюбленный им лад, например лидийский, фригийский, дорийский. «Веселит же каждое племя лад, соответствующий его характеру, и не может случиться, чтобы мягкое сочеталось с жестким, жесткое с мягким и радовалось этому, но, как говорится, любовь и наслаждение обретают меру через подобие. Вот почему Платон полагает, что прежде всего следует опасаться какой-либо перемены в уравновешенной музыке. Он утверждает, что в государстве нет большей опасности для нравов, чем постепенный отказ от музыки стыдливой и скромной»[180]. Платон самым подходящим ладом для воспитания юношества считал дорийский (суровый, мужественный и строгий) и допускал использование фригийского. Аристотель критиковал Платона за это допущение, потому что фригийский лад носит разнузданный, оргиастический характер. Боэций не акцентирует внимание на характеристиках этоса каждого лада в отдельности. Он лишь отмечает, что «народы более суровые наслаждаются более жестокими ладами гетов[181], а люди более мягкие — ладами средними»[182].
Музыка оказывает такое сильное воздействие на людей потому, что «нет лучшего пути учения, чем через уши. Поскольку, стало быть, через них достигают глубин души ритмы и лады, нет сомнения, что они-то и воздействуют на чувства, делая их сообразными им самим»[183]. Очевидно, что для Боэция музыка важна не как способ внутреннего самовыражения человека, но как средство воздействия на его нравственное состояние. Он подчеркивает лишь одну сторону музыки, что свойственно античной эстетике в целом, отводившей музыке чаще прикладную роль. В период античности музыкальное искусство считалось скорее упражнением, чем выражением души, подобно тому как гимнастика служила упражнением для тела. Музыкальное воспитание призвано было наилучшим образом формировать общественного человека, отсюда и тяготение древних к ладам сдержанным и мужественным.
Боэций сетует на то, что в его время род человеческий развратился, лишился мужественности и предпочитает сценические и театральные лады. Он указывает, что музыка оставалась более стыдливой и скромной, пока пользовалась более простыми инструментами. Если Платон в своем идеальном государстве отводит место кифаре и флейте, а Аристотель — только кифаре, то Боэций лишь выражает пожелание, чтобы музыка была более скромной, обходя стороной вопрос о наиболее подходящих для этой цели инструментах. Однако философ полностью согласен с Платоном, который «предписывает вовсе не обучать юношей всем ладам, отдавая предпочтение действительно ценным и простым… А потому считал, что лучшая охрана государства — музыка степенная и достойным образом слаженная, а не дикая или разнообразная»[184].
В подтверждение Боэций приводит рассказ о лакедемонянах (спартанцах), весьма строгих в отношении воспитания, пригласивших для обучения своих детей Тимофея Милетского. Спартанцы разгневались на него за то, что, прибавив к струнам лиры еще одну, он сделал музыку разнообразнее и тем самым повредил душам мальчиков, взятых на обучение, направил их на стезю, уводящую от скромности и добродетели; и за то, что гармонию, которую он получил скромной и достойной, обратил в хроматический строй, более изнеженный и женственный.
Разделяя точку зрения античных авторов на музыку как действенное средство воспитания, «последний римлянин» подчеркивает, что она также способна подавлять гнев и воздействовать положительно на различные состояния души и тела. Пифагору, например, напоминает автор «Наставлений», с ее помощью удалось усмирить буйство пьяного юноши, возбужденного звуками фригийского лада.
Музыка может быть использована и для врачевания. На это особое внимание обращали пифагорейцы. Боэций ссылается на историю Ариона из Метилены, избавившего посредством своего пения жителей Лесбоса и Ионии от болезней, вспоминает Исмения Фиванского, излечившего многих беотийцев, которых мучили сильные подагрические боли, Эмпедокла и Гиппократа, также врачевавших некоторые заболевания с помощью музыки.
Силу морального, магического и медицинского воздействия музыки философ видит в том, что состояния человеческой души и тела подчинены в известном смысле тем же самым пропорциям, которые обусловливают и создают гармонические модуляции. Музыка оказывается созвучной тому, что уже есть в нас самих. Она вызывает ответное движение в душах людей, поскольку представляет собой определенным образом организованное движение. Музыка сопричастна человеку и органично с ним связана, она не может быть от него отделена. И отсюда следует вывод, что нельзя лишь довольствоваться наслаждением, получаемым от восприятия музыки, но необходимо знать математическую, пропорциональную ее основу, поскольку эти пропорции аналогичны пропорциональной структурности человеческой души. Обязательным условием возникновения эстетического переживания является наличие в воспринимаемом объекте определенного аналога знания и чувственности, заключенного в том, кто воспринимает. Однако лишь разум может дать адекватное, соответствующее знание о предмете, поскольку чувство «схватывает только форму, овеществленную в материи», разум же постигает суть вещи, то общее, что в ней содержится.
Как же Боэций определяет понятие «прекрасного»? Прежде всего «прекрасное есть соразмерность частей». Понимание прекрасного у философа оказывается тесно связанным с такими категориями, как гармония, мера, согласованность, единство формы. Лишь то, что находится «в дружественном согласии», может быть прекрасным. Следовательно, прекрасное должно обладать внутренним и внешним единством. Прекрасное — то, что услаждает взор и слух. Сияние и блеск, ясность — также необходимые атрибуты прекрасного. В красоте небесных светил Боэций как основной их признак подчеркивает сияние, в красоте драгоценных камней — их блеск и т. д. Для него предмет оказывается прекрасным не только благодаря своей собственной природе, т. е. объективно, обладая внутренней соразмерностью, будучи единым и отличаясь блеском или сиянием, но и в зависимости от субъективного восприятия по степени приятности, доставляемой ими взору или слуху воспринимающего.
В «Утешении» Боэций воспевает красоту и соразмерность мира, в которых, по его мнению, «проявляется то, что вдохновляет жизнь во вселенной». Однако наряду с восхищением при этом звучит мотив сожаления о бренности и неустойчивости красоты земной и человеческой. Это происходит потому, что в разных частях мироздания присутствует неодинаковая степень красоты. Высшая, истинная красота заключена в Едином. Она вечна и совершенна. Единое источник света и сияния, обладающий неделимостью и простотой. Этот источник бытия и есть причина и образец совершенной красоты. Сам наипрекраснейший, он содержит в себе образ прекрасного мира. Однако красота мира ниже изначальной красоты, так как мир существует во времени, и красота его преходяща и всегда имеет какой-либо изъян.
Эта концепция красоты связана с неоплатоновским учением об эманации (истечении) Единого. Почти одновременно с Боэцием в Византии ее детально развивает христианский неоплатоник Псевдо-Дионисий Ареопагит. Боэций отмечает: «Все, о чем говорится как о несовершенном, проистекает вследствие выделения несовершенного из совершенного. Природа того, откуда все сущее берет начало, неделима и совершенна, однако по мере удаления от божественной сущности оно вырождается в нечто ограниченное и разобщенное»[185]. Высшее начало является наипрекраснейшим, в нем же заключено высшее благо. И подобно тому как в земных благах нельзя найти совершенное счастье, земная красота также лишена подлинного совершенства и содержит лишь часть высшей нетленной красоты, венчающей пирамиду прекрасного.
У подножия этой пирамиды находится красота вещей неодушевленных. Человеческий взор наслаждается блеском драгоценных камней, видом богатой одежды. «Но то, что присуще этому поразительному сверканию, эта роскошь камней не принадлежит людям… Как происходит, что нечто, лишенное движений души и тела, кажется действительно прекрасным одушевленному существу, наделенному разумом?»[186] — поражается философ. В драгоценных камнях должна прежде всего привлекать не поверхностная красота, но «труд создателя и их своеобразие». И драгоценности, и красивая одежда, по его мнению, не обладают истинной красотой. Они ниже человека по природе, и, следовательно, эстетическое наслаждение, вызываемое ими, обманчиво.
Человека радует красота природы, людей восхищает вид зеленеющих полей, спокойного моря, весенних цветов. Эта красота выше прелести драгоценных камней или одежды, ибо она одушевлена и более приближена к первоначалу сущего. Но и она отделена от человека. Красота окружающего мира лишь источник наслаждений для взора. По природе сущего она тоже не принадлежит человеку. Эстетическое наслаждение, вызываемое этой красотой, представляется Боэцию «пустыми утехами», ибо красота отделенных от человека вещей является случайной, внешней, воспринимаемой лишь чувственно. Она преходяща, бренна и не имеет для человека подлинной ценности, не затрагивает его собственной природы.
Мысль эта тесно связана с этической концепцией автора «Утешения». Красоту, как и истинное благо, следует искать не во внешних вещах, а в душе человека. «Разве таков порядок мира, чтобы существо, сопричастное божественному разуму, могло блистать не иначе как через обладание неодушевленными предметами? Другие [существа] довольствуются принадлежащим им, вы же, разумом подобные богу, ищете в низменных вещах украшение отличнейшей природы и не понимаете, какое оскорбление вы наносите своему происхождению… Ваше заблуждение простирается столь далеко, что вы считаете, что вам может придать блеск чужая красота, но это невозможно; ведь если нечто приобретает блеск благодаря украшениям, то прославляется само то, что приложено, скрытое же под ним сохраняет свое безобразие»[187].
Красота человеческого тела представляется Боэцию явлением более высокого порядка, чем красота отделенных от человека вещей. Но и на ней лежит отпечаток бренности, присущей всему земному. Поэтому не следует желать красоты лица и тела. Ведь то, что вызывает восхищение, может быть уничтожено болезнью. С этической точки зрения красота относится к числу внешних благ, «которые и не указывают пути к блаженству, и сами не делают людей блаженными». Эта красота лишь следствие несовершенства зрительного восприятия человека: «Если бы, как говорит Аристотель, люди обладали глазами рыси, то они своим взглядом проникали бы через преграды. И если бы существовала возможность проникнуть взором внутрь человеческого тела, разве не показалось бы безобразным тело Алкивиада[188], обладавшего прекрасной наружностью? Следовательно, то, что ты кажешься прекрасным, определяется не твоей природой, но слабостью взирающих на тебя глаз»[189].
Характеризуя различные виды красоты, заключенной в чувственно воспринимаемых вещах, в природе и человеке, философ утверждает, что красота эта не является сущностной, истинной. Она носит чисто внешний характер, «более быстротечна и склонна к исчезновению, чем изменчивость весенних цветов». Для того чтобы познать истинную, нетленную красоту, надо обратиться к «дивному образу неба».
Эстетическая концепция Боэция, составляющая один из важных аспектов его учения в целом, сложилась в эпоху перехода от античности к новому типу культуры, характеризующемуся господством христианской церкви. Однако при этом «последний римлянин» не выходит, по существу, за рамки античной философской традиции. Это особенно характерно для его ранних произведений, содержащих трактовку числа и теоретических проблем музыки. Здесь Боэций излагает основные моменты пифагорейско-платоновской музыкально-математической теории. В своей интерпретации числа и некоторых других положений он, возможно, выглядит более «архаичным» и теснее связанным с древней традицией, чем, например, Августин, живший раньше него. Но ценность боэциева учения о числе и музыке не в новизне трактовки, а, напротив, в сохранении и систематизации античных знаний. Благодаря ему для последующих поколений стали доступными целые фрагменты из сочинений античных авторов о музыке, в частности Аристоксена, Филолая и даже современника «последнего римлянина» Альбина. От Боэция берут начало многие современные музыкальные термины, переведенные им на латинский язык с греческого, такие, например, как консонанс, диссонанс и др.
«Все крупные теоретики последующего тысячелетия воспитывались на трактате Боэция „Наставления к музыке“. Особенно значительным был его авторитет в средние века, когда буквально все музыкально-теоретические сочинения были испещрены ремарками: „Как сказал Боэций“, „Боэций утверждал“, „Согласно Боэцию“ и т. д. Для того чтобы читатель полностью поверил в справедливость высказываемых положений, средневековому автору нужно было прежде всего сослаться на авторитет Боэция…»[190] В эпоху Возрождения «Наставления к арифметике» и «Наставления к музыке» также высоко оцениваются, однако уже не как учебники, а как «памятники культуры», содержащие подробное изложение знаний древности, как источники по истории античной математики и музыки.
Более широкая эстетическая концепция, представленная в «Утешении», активно влияла на средневековую литературу и эстетику и своими теоретическими положениями, и самой системой аллегорий и поэтических образов. Боэций выступил как теоретик красоты гармонической и пропорциональной, выдвинув разум в качестве основного критерия эстетического восприятия. И до настоящего времени сочинения Боэция продолжают оставаться в числе основных источников, откуда ученые и музыканты черпают сведения по истории античной эстетики и музыкальной теории.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.