Глава первая. Дорога
Глава первая. Дорога
Сегодня льстит надежда лестна,
А завтра — где ты, человек?
Г. Р. Державин
В пути царские дипломаты проводили значительную часть своей кочевой жизни. Дорога в судьбе русского человека вообще играет важную, я бы сказал, ментальнообразующую роль, а в жизни дипломата — особенно. Для любого путника дорога предполагает долгие сборы, томительное ожидание заманчивой и загадочной цели, предвкушение экзотических впечатлений, встреч с интересными людьми, дорожных рассказов. Что же можно сказать о молодом дипломате, впервые вырвавшемся за пределы родных пенат, получившем напутствие своего наставника и вполне приличные «подъёмные», жаждущем открыть для себя новый мир и прославить отечество?
В описываемое здесь время самолётов и автомобилей, понятное дело, и в помине не было. Ездили в каретах, дилижансах, плыли морем и умудрялись перевозить с собой не только членов семейства, иногда весьма многочисленного, но и челядь, посуду, картины и мебель. Особенно много хлопот представляли маленькие дети. Как говаривал посланник в Берлине А. И. Рибопьер[46], передвижение с детьми — это путешествие с географическими картами: «пелёнки сушатся то у одного окна кареты, то у другого, а характерные жёлтые рисунки на них очень приятны».
— Моя милая, — говорил он супруге своего подчинённого Н. М. Смирнова Александре Осиповне Смирновой-Россет, — я с этими знамёнами изъездил всю Европу, начиная от Неаполя.
Беседа имела место в Берлине в середине XIX столетия.
Дипломат проводил тогда в путешествиях несравнимо больше времени, нежели его современный коллега, добираясь не без риска для своей жизни до страны своего назначения, меняя перекладных и почтовых, пересаживаясь с паровоза на пароход, отдаваясь на волю то морским волнам, то распутице и бездорожью, то промокая до нитки и дрожа от холода, то изнывая от жары и жажды.
Секретарь посольства А. М. Горчаков, не ужившийся с послом Ливеном, переезжал из Англии в Италию совершенно больным — собственно, болезнь и послужила формальным поводом для того, чтобы уехать из Лондона. Многие полагали, что в Риме он не выживет — римский климат в летние месяцы, когда испаряются Пон-тийские болота, был ничуть не лучше лондонского. Но Горчаков выжил — по всей видимости, ему надо было сменить психологический климат. Из Рима летом он уезжал в Пизу и Флоренцию, здесь, в Италии, принялся за изучение греческого языка (итальянским он уже владел в совершенстве) и трактатов Н. Макиавелли и… назло всем предсказаниям выздоровел!
В дороге бывали потери. При переезде в Рим у Горчакова украли вещи, в том числе пропала навсегда золотая медаль, которой его удостоили при выпуске из Царскосельского лицея. Досадно, но не смертельно.
В Европе в начале XX столетия уже ходили поезда, а в Персии всё ещё пользовались примитивным гужевым транспортом. Допотопные повозки и телеги то двигались по горным кручам, норовя то и дело сверзиться в пропасть, то тащились по опалённым нещадным солнцем пустыням, с трудом добираясь до караван-сараев.
Не легче тогда было добраться и до Пекина.
Последуем за нашими знакомцами И. Я. Коростовцом и Ю. Я. Соловьёвым, назначенными с разницей в несколько лет вторыми секретарями миссии в Пекине (третьих секретарей и атташе тогда ещё не было). Паровозным дымом на Дальнем Востоке ещё не пахло, и до Пекина можно было добраться либо через Суэцкий канал вокруг Азии, либо через Европу, Америку и Тихий океан. Третий путь — через Сибирь — ещё не считался «дипломатически освоенным».
Иван Яковлевич Коростовец выбрал первый, более короткий, вариант — через Суэц, потом Шанхай, Тянь-цзин и оттуда — на китайской джонке с китайскими бурлаками вверх по реке до Пекина. Описания своего путешествия из Петербурга в Пекин он, к сожалению, не оставил, лаконично заметив в своих, кажется, ещё не опубликованных мемуарах, что ничего интересного в пути с ним и его семейством не произошло, и всё якобы было довольно скучно и утомительно. Иван Яковлевич конечно же лукавил или скромничал. Рассказчик он был отменный, а приключений в таком длительном путешествии у него наверняка было предостаточно. Просто он ехал в командировку в плохом настроении, и к тому же страдал бессонницей — последствия нервного заболевания, возникшего на почве более чем дурного обращения с ним в детстве отца.
Юрий Яковлевич Соловьёв, назначенный спустя несколько лет заменить в Пекинской миссии Коростовца, предпочёл второй вариант, запланировав на дорогу не менее двух месяцев. Этот срок, конечно, недотягивал до рекорда, установленного английским дипломатом Лябушером[47], но очевидно, что превышал разумные рамки допустимого, установленные Министерством иностранных дел. И немудрено: дипломат нисколько не торопился добраться до цели, а наоборот, запланировал на своём пути осмотреть Берлин, Париж, Лондон, а потом уж плыть в Китай. В кондовой царской России деспотизм как-то легко уживался с либерализмом.
При выезде из Петербурга дипломат получил в министерстве так называемую курьерскую дачу — подорожные в сумме двух тысяч золотых империалов и дипломатический паспорт. Этих денег, однако, на покрытие дорожных расходов не хватило, и разницу Соловьёв должен был покрыть из собственных средств. Наличие дипломатического паспорта освобождало его от оформления каких бы то ни было виз (льгота, которую российские дипломаты получили вновь лишь в начале XXI столетия), таким образом единственной отметкой в документах дипломата стала отметка о выезде за пределы Российской империи. Дипломатический паспорт и тогда играл роль своеобразной охранной грамоты или документа-вездехода. Такое привилегированное положение дипломатической касты сохранялось вплоть до Первой мировой войны.
Посетив Париж и Лондон, Соловьёв сел в Саутхэмптоне на пароход «Нью-Йорк». Поскольку в список пассажиров он был занесён как второй секретарь русской миссии в Пекине, его немедленно определили питаться за «дипломатический стол». Это позволило ему подучиться разговорному английскому языку, так что по прибытии в Пекин он уже довольно бойко говорил по-английски.
На американском берегу Соловьёва ожидали, как он пишет, обычные американские таможенные мытарства. Уже тогда янки, сами привыкшие к любезному приёму в Европе, вели себя по отношению к гостям довольно бесцеремонно. Чтобы избежать большой пошлины за ввоз личного багажа (на дипломатический этикет таможенники США вообще не обращали никакого внимания), Соловьёв отправил вещи запломбированными до самой канадской границы, включая конское седло, купленное в Лондоне. Зачем дипломату было нужно седло? Это мы узнаем чуть позже, а сейчас скажем, что это отнюдь не было прихотью русского путешественника, обычно везущего с собой за границу чёрный хлеб, селёдку, гречку и ещё какой-нибудь русский продукт, каким не полакомишься на чужбине. Седло в Пекине, да и в других столицах мира, было в конце XIX века отнюдь не лишним предметом в багаже и домашнем обиходе дипломата.
Из-за оформления своего багажа Соловьёв едва не опоздал на пароход в Ванкувере, откуда корабли в Шанхай ходили только один раз в три недели. В Нью-Йорке он прожил три дня в гостинице «Уолдорф» (знай наших!), расположенной в одном из нескольких небоскрёбов города. В номере оказалась неизвестная тогда ни в России, ни в Европе ванна, которая при ужасной жаре в городе пришлась как нельзя кстати. При пересечении канадской границы дипломат 24 часа провёл у величественного Ниагарского водопада, произведшего на него неизгладимое впечатление.
В Канаде Соловьёва ждал сюрприз: немаленькой пограничной станции Торонто (так пишет сам дипломат) ему объявили, что поезд на Ванкувер, до которого было 108 часов пути, отходит через час, а багаж из США всё ещё не прибыл. Если он пропустит поезд, то опоздает на пароход и застрянет в Ванкувере на целых три недели. В любом случае такая перспектива казалась досадной — особенно если учесть, что у него были на исходе деньги.
Юрий Яковлевич бросился в город на таможню. Местный кучер за большое вознаграждение в сумме десяти долларов (дипломат не уточняет, каких: американских или канадских, но в любом случае это эквивалентно сейчас примерно двумстам долларам) взялся за час доставить его вместе с сундуками на таможню и обратно к поезду. Дипломат взгромоздился к кучеру на козлы, и они понеслись по улочкам небольшого города Торонто в противоположный его конец. К счастью, таможенные формальности оказались несложными, тем более что чиновники говорили по-французски и отнеслись к русскому дипломату весьма предупредительно. (Не так по отношению к английскому консулу, который вернулся с таможни весьма расстроенный из-за придирок чиновников. «Его паспорт консула Её королевского величества королевы Виктории никакого впечатления на канадских чиновников не произвёл», — пишет Соловьёв.)
Кучер примчал Юрия Яковлевича с сундуками на станцию за несколько минут до отхода поезда. Но на вокзале Соловьёва ждал другой сюрприз: оставленный на временное хранение ручной багаж оказался закрытым в какой-то деревянной клетке и недосмотренным. Сторож из камеры хранения куда-то исчез. Помог начальник станции. Повторяя: «Не волнуйтесь», он вместе с несчастным Соловьёвым пустился вдоль пути в поисках пропавшего сторожа. Тот сидел в местном кабачке и пил пиво. Ручной багаж начальник станции успел бросить в тамбур вагона уже на ходу.
Как сдавались в багажный вагон сундуки, Соловьёв не видел, в суматохе он стал обладателем пяти медных блях с номерами. Дубликаты блях были прикреплены к сундукам. Уверенный, что последние едут тем же поездом, Соловьёв, наконец, слегка расслабился и спокойно продолжил путешествие через всю Канаду. Ехал он в так называемом «пульмановском вагоне». Несмотря на громкую рекламу этого новшества, пишет дипломат, вагоны оказались весьма неудобны из-за нехватки места и пространства. Каждый квадратный вершок в них был учтён и рассчитан, места для ручного багажа не оказалось, и пришлось сдать его в багажный вагон. При себе остался один лишь несессер[48], и это было очень неудобно, потому что в пути предстояло пробыть более четырёх суток.
«На ночь поднимаются койки, расположенные вдоль прохода, от которого вы отделены лишь занавеской, — недовольно пишет Соловьёв, — и так как все вагоны проходные, возможность ограбления велика. Как мне рассказывали спутники-канадцы, они обычно не возят с собой мало-мальски значительных денежных сумм, расплачивались по возможности чеками. Помимо того, спальное место так тесно, что расположиться на нём можно лишь при значительных акробатических способностях».
Пейзаж за окном унылый: в основном это разрушенная до основания колёсная дорога и горелый лес, в котором сгоревшие деревья торчали, как гигантские обожжённые спички. Кормили путешественников довольно однообразно: бараньими котлетами или лососиной. К кофе подавали консервированное масло и сгущённое молоко. «Этими полусуррогатами мне пришлось довольствоваться и впоследствии, в течение моего трёхлетнего пребывания в Китае», — с тоской сообщает дипломат, привыкший к маслу вологодскому и финскому (чухонскому).
Ванкувер оказался небольшим рыбацким посёлком, но морской порт был хорошим и просторным. Дальше поезда по Тихоокеанской железной дороге не ходили. В комфортабельной гостинице Соловьёв услышал «приятное» известие о том, что его сундуки в Ванкувер не прибыли. Оказывается, в Торонто их не погрузили в багажный вагон. Положение «аховое»: без сундуков продолжать путь было невозможно, а ждать три недели следующего парохода — тоже. Можно было бы приказать отправить багаж в Сан-Франциско и садиться на пароход уже там, но без денег это было тоже весьма рискованно. Единственная надежда была на то, что сундуки прибудут в Ванкувер следующим поездом, за несколько часов до отхода парохода.
Примирившись с неизбежностью, Соловьёв пошёл осматривать город, где никаких достопримечательностей не имелось вовсе. Привлекло внимание выступление «Армии спасения»: вновь обращенный в христианство индеец на ломаном английском языке рассказывал о том, как это с ним случилось. Вечером следующего дня Соловьёв отправился на пароход и, к своей радости, обнаружил, что сундуки таки прибыли. (Сундуки нашему путешественнику будут портить кровь и в дальнейшем: при отъезде из Черногории они были засланы по ошибке в Будапешт, так что Соловьёву пришлось посетить вторую столицу Австро-Венгерской империи и с пользой для себя провести там время.)
…И снова пароход — теперь уже «Императрица Японии», и снова океан — теперь уже Тихий. Плыли тихо и скучно, в течение всего времени не дозволялась музыка и закрылся бар. Причины? Присутствие на борту многочисленной группы американских миссионеров, отправлявшихся с жёнами и детьми в Китай. Лицемерие американских святош уже тогда превышало все допустимые рамки. Через 11 дней прибыли в Иокогаму, где миссионеры, наконец, сошли на берег[49]. На Соловьёва произвели впечатление великолепное обслуживание китайской прислуги на пароходе и доброжелательное отношение китайцев к европейцам, которого, по его мнению, они совершенно не заслуживали.
При пересечении 180-го градуса долготы часы на пароходе переставили на 24 часа вперёд, и, таким образом, за воскресеньем сразу наступил вторник. Если плыть в обратном направлении, то можно, наоборот, приобрести два воскресенья или два понедельника на выбор. Это чрезвычайно заинтересовало Соловьёва, и он пытался получить от своих спутников объяснение по поводу того, как проходят эти два дня для людей. Из Иокогамы ему удалось съездить на несколько часов в Токио и передать там русскому посланнику Хитрово пакет из Министерства иностранных дел. Попутная почта!
Спустя двое суток после стоянки в Иокогаме пароход прибыл в Шанхай.
Пятинедельное путешествие закончилось.
Шёл 1895 год.
…После трёхлетнего пребывания в Китае Соловьёв возвращался в Петербург так называемой монгольской почтой через Монголию и Сибирь. Китайскими чиновниками Цзунлиямына, то есть китайского Министерства иностранных дел, ему была выдана солидная подорожная как «второму посланнику» миссии. В монархическом Китае в Цзунлиямыне, как и во всех других министерствах, господствовала коллегиальная система. В нём было несколько министров, поэтому, по китайскому представлению, иностранная миссия имела несколько посланников. Рядом с настоящим министром-посланником в китайских списках дипломатического корпуса значились и вторые, и третьи посланники (то есть секретари). Эти же звания были указаны и на визитных карточках дипломатов и на фонарях (по вечерам при пешем передвижении дипломатов по городу или в носилках слуги несли зажжённые фонари).
Через «китайское плоскогорье» пробираться приходилось по узким тропинкам либо верхом на лошади, либо на носилках, прикреплённых к спинам двух мулов. На крутых поворотах носилки повисали над пропастью, но мулы уверенно шли вперёд, не спотыкаясь. Сойти с носилок можно было лишь в том случае, когда передние их концы были поставлены на землю. Монгольская почта начинала действовать от города Калгана, находившегося на китайско-монгольской границе.
Калган был типичным провинциальным китайским городом. На площади Соловьёв увидел висевшую в деревянной клетке полуистлевшую голову казнённого, вокруг которой летала стая ворон. И в других городах он находил подобные следы подавленного накануне Дунганского восстания (1895).
В Калгане Соловьёв пытался купить себе тарантас, но не нашёл, и пришлось ограничиться двухколёсной телегой для багажа. Здесь к нему был прикомандирован забайкальский казак, который должен был сопровождать его до конечной тогда станции Зима Китайско-Восточной железной дороги. Передвигались очень медленно. Это была местность, населённая дунганами, у которых не хватало лошадей. Каждый день Соловьёв с казаком делали от трёх до пяти перегонов; станциями назывались монгольские кочевья, специально переведённые на постоянное жительство. На каждой станции давали небольшой табун монгольских лошадей, два конных ямщика брали к себе на седло поперечную перекладину, к которой крепились оглобли телеги. Остальные хватались за верёвки, привязанные к этой же перекладине, и небольшой конно-гужевой отряд начинал скакать по гладкой, как стол, степи. Часть ямщиков гнали сзади небольшой табун неосёдланных лошадей, которых меняли потом на уставших. Смена ямщиков и лошадей происходила на полном скаку. Уставших лошадей оставляли в степи, все они были таврёные[50] и рано или поздно попадали к своим хозяевам.
Во время ночёвок на станциях в распоряжении Соловьёва и казака были две юрты и палатка, которые полагались дипломату как «второму посланнику». Выходил начальник кочевья в красном парадном кафтане и встречал прибывшего. Он протягивал ему обе руки ладонями вверх, а дипломат клал на них плашмя свои ладони — таковы были жесты монгольского безграничного гостеприимства.
Монгольское гостеприимство уступало, возможно, лишь монгольской честности. Однажды Соловьёв уронил золотые часы и спохватился, проехав много вёрст. Они были ему доставлены на одной из следующих станций, правда, растоптанные копытом лошади. Приводили на показ барана, которого тут же резали, и казак, заплативший за него три серебряных рубля, делал шашлык на костре из кизяка[51]. За более мелкие услуги, например за помощь в преодолении рек, Соловьёв расплачивался с монголами кусочками серебряного рубля. Запах жареной баранины, пропитавший всех монголов, их жилища и даже степи, преследовал Соловьёва чуть ли не до самого Петербурга. Тишина, от которой звенело в ушах, небо в звёздах и полная безопасность окружали путешествующих в монгольской степи.
Взятый в дорогу револьвер так и остался лежать в чемодане. В течение 11 дней Соловьёв ни с кем, кроме казака, не разговаривал, потому что монгольского языка он не знал, а других людей, кроме монголов, он ни разу не встретил. Чем ближе к Урге, тем чаще приходилось преодолевать реки вброд. Пустыню Гоби пересекли на верблюдах.
В Урге находилось генеральное консульство России, генконсулом был Я. П. Шишмарёв, по происхождению то ли бурят, то ли амурский казак, начавший службу ещё при генерал-губернаторе графе Муравьёве-Амурском. Коростовец вспоминает, что Шишмарёв совершенно «омонголился» на своей долголетней и бессменной работе и, приезжая на очередную аудиенцию к посланнику в Пекин для совершения обряда кэтоу, что в переводе с китайского означало «челобитие», жил в монгольской юрте. Он уже не мог жить в европейском доме — там ему не хватало свежего воздуха. Прослужив бессменно много лет в Урге, Шишмарёв дослужился до должности генерального консула и чина тайного советника. Чиркин вспоминает, что помнит Шишмарёва древним, но довольно бодрым старичком, «бегавшим по министерским кулуарам и лестницам с быстротой, которой мог бы позавидовать любой молодой».
От Урги до Троицкосавска, стоявшего уже на русско-монгольской границе, было всего два дня перехода. После монгольской степи городок показался Соловьёву Парижем.
По Сибири поехали быстро. Байкал пересекли на пароходике, плыли и по Ангаре до самого Иркутска. В Иркутске Соловьёв, согласно протоколу, нанёс визит генерал-губернатору генералу Горемыкину, брату будущего премьер-министра Николая II. Железная дорога тогда до города ещё не дошла, до Зимы 300 вёрст ехали в тарантасе с попутчиком — так было дешевле. Всю дорогу держали наготове заряженные револьверы — в Сибири «шалили». По обочинам дороги там и сям встречались деревянные кресты — напоминания об убитых и ограбленных путниках.
Поезд от Зимы так часто останавливался на промежуточных станциях, что первые 200 вёрст ехали медленнее, чем на лошадях. Большие реки преодолевали на паромах — мостов ещё не было. В Петербург Соловьёв прибыл через две недели после того, как выехал из Иркутска.
В пути дипломатам приходилось искать содействия и приюта в своих миссиях, консульствах и посольствах. Относились к таким визитёрам по-разному. Визит незнакомого коллеги из далёкого Петербурга в каком-нибудь захолустье типа черногорской столицы Цетинье мог быть воспринят дипломатом как радостное событие, нарушавшее провинциальную скуку. Иначе смотрели на дипломатических визитёров в Париже, Берлине или Лондоне: эти города неизменно стояли почти на всех дипломатических маршрутах, проезжавшие через них гости появлялись довольно часто, а потому их визиты считались в посольствах обременительными.
«Во время войны и даже до неё много нареканий вызывал неприветливый и подчас грубый приём со стороны наших заграничных дипломатических и консульских чиновников, — вспоминал Соловьёв. — Один из моих коллег, шутя, предлагал выпустить отдельной брошюрой… книжку "Консульские зверства"…» Правда, «лишь меньшинство наших заграничных чиновников, но именно в больших центрах, принимало всякого посетителя, как собаку в кегельной игре, памятуя, быть может, изречение… нашего посла в Лондоне Бруннова, что каждая просьба соотечественника разрешается отказом».
Встречая какого-нибудь новичка, добирающегося до Рио-де-Жанейро или Нью-Йорка, «бывалый» русский дипломат в Париже всем своим видом показывал своё превосходство и говорил с ним в усвоенной манере, по-русски с французским прононсом.
Принимая проезжих коллег, впадали и в другую крайность. Так, когда Соловьёв на пути в Китай остановился в Лондоне, то второй секретарь посольства Н. Н. Булацель сразу решил загрузить его работой и засадил писать цифры для какой-то зашифрованной телеграммы. В наши дни подобное ни с точки зрения конспирации, ни с точки зрения порядочности было бы невозможно, но тогда были иные времена… Старших нужно было почитать. Появившийся на месте первый секретарь А. Н. Крупенский почему-то рассердился на Булацеля и в присутствии Соловьёва сделал ему резкий выговор. Зато Булацель сводил потом Соловьёва позавтракать в Сент-Джеймсский клуб, в котором собирались члены лондонского дипломатического корпуса, и в один из спортивных клубов.
Коростовец, переведённый из Пекина в Рио-де-Жанейро, почти весь путь проделал на английском пароходе «City of Rio de Janeiro» с заходом в Японию. Он благополучно добрался до Сан-Франциско, а потом пересел на поезд, пересёк с запада на восток США и снова сел на пароход (разумеется, английский). Время для плавания было выбрано удачно, потому что в следующем рейсе «City of Rio de Janeiro» потерпел крушение и затонул.
Боткин добирался до Америки тоже пароходом. Это был французский трансатлантический лайнер «Гасконь», отправлявшийся через Атлантику из Гавра. Проводить холостого дипломата пришёл проживавший во Франции известный художник-маринист А П. Боголюбов (1824–1896). На душе у дипломата было тревожно, жутко и тоскливо, вспоминал он позже. И Алексей Петрович не добавил в его настроение оптимистических нот, предвещая, что вернётся он из Америки совершенно другим человеком. «Почему?» — спросил Боткин. — «Такова уж Америка, — ответил художник — Она всех переделывает».
Предсказание Боголюбова, слава богу, не сбылось. Боткин на всю жизнь остался русским человеком.