Глава I ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ ОДНОГО ИСКАТЕЛЯ

Глава I

ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ ОДНОГО ИСКАТЕЛЯ

Карнак — одно из мест, которые мне были знакомы еще до того, как я реально в них попал. Такого не объяснить, такое бормочешь, никогда не умея найти внятных причин подобного сродства. Может быть, все дело в том, что по вечерам в детстве, когда медлительная тяжесть города поднималась от земли и я ждал, что вот-вот гроза разорвет небо, мне в лицо всегда хлестал западный ветер, приносивший водяную пыль с неведомого океана?

Карнак — это прежде всего имя. И это имя связано у меня с разрывом, с яростью, всплывающей из тьмы веков. Без сомнения, в первую очередь это слово, два его твердых слога и слышатся мне в тумане, сквозь который едва проглядывает солнце. Но это еще и неспешное напоминание о мире, погруженном в варварство, о мире, который из-за отсутствия точных сведений делается еще более скрытым, еще более загадочным и который захватывает воображение настолько, что становится главной точкой разрыва между тем, что есть, и тем, чего нет. В этом отношении Карнак особенно богат разными образами и видениями, которые могут пробудить в подсознании человека изумительные воспоминания об эпохе, когда люди были достаточно сильны, чтобы воздвигать среди ланд камни, символизирующие, что небо и земля — два полюса одной реальности.

Но для меня название «Карнак» связано еще и с землей моих предков. Я родом из семьи переселенцев и все детство искал родники, пробивающиеся в людской памяти, попавшей в западню бесконечной пошлости, какая присуща повседневной жизни города. Я знал, что Карнак находится в центре края, где бились за выживание мои предки. Я знал, что один из моих прадедов родился в Каморе, на ландах Ланво, и занимался кузнечным ремеслом. Я знал, что бабушка, вырастившая меня, родилась в Плювинье, на тех же ландах Ланво — которые тогда представлялись мне пустыней, населенной странными камнями, — и когда-то жила в Оре, в соломенном доме — буквальный перевод бретонского ti-plouz, «хижина»: давнее воспоминание, которого бабушка не любила, потому оно было связано с долгой историей бедности и страданий. Волей судеб семью разметало по всему свету, и от родового очага остался лишь едва брезжащий образ простого гранитного дома под соломенной крышей, окруженного садиком, где растут кусты клубники, а на заднем плане встают великие тени Сент-Анн-д’Оре и Карнака. Бабушка, как все бретонки, особо почитала мать Святой Девы и, конечно, прошла через поля менгиров Карнака, о чем у нее остались странные воспоминания, хотя она была убеждена, что в иные вечера где-то между Ле-Менеком и Кермарио бродит тень Дьявола. «Понимаешь, — говорила она мне, — было время, когда люди еще не были христианами; они поклонялись идолам, но винить их за это нельзя, потому что они не знали, каков истинный Бог». Конечно, бабушка знала, каков истинный Бог, ни на единое мгновение в жизни не усомнившись, что этот Бог справедлив и благ и что он воздает каждому по заслугам. Она не задавалась вопросами вроде того, носит этот Бог бороду или нет: Бог есть — и все тут, остальное не более чем пустословие. Несомненно, поэтому я и разыскиваю Бога повсюду, даже в местах, где его нет.

Но при таком представлении Карнак разросся до исключительных размеров. Я мог видеть много открыток, изображающих аллеи менгиров и некоторые так называемые мегалитические памятники, в том числе знаменитый Стол Торговцев в Локмариакере, который в начале века выглядел именно как «стол», потому что камни и землю, составлявшие холм, в который он был первоначально зарыт, скинули. Я видел классические — и совершенно идиотские — картинки, изображающие менгир и бретонца в шляпе с завязками, который рядом со стоячим камнем выглядел карликом, но вызывал слезу умиления у тогдашнего любителя живописных видов, очень уютно устроившегося в своей парижской квартире, греющегося около годеновской печи и мечтающего о чудесах, которые таит в себе мир, никогда при этом не выходя за порог дома. Серии открыток меня всегда восхищали: их занимательность можно сравнить только с их наивностью, чтобы не сказать — тупостью.

Таким образом, в детстве Карнак для меня был, с одной стороны, отдельными воспоминаниями бабушки, связанными с ее семьей, с другой — дурацкими открытками. И я не мог удержаться, чтобы не сравнить некоторые открытки, изображавшие группу девушек в костюмах и чепцах местности Оре у подножия менгиров, с фотографией моей бабушки в молодости, в таком же костюме и таком же чепце, который назывался «ласточка», хоть снимок слегка и пожелтел. Я говорил себе, что, когда стану большим, конечно, поброжу по этим полям, утыканным камнями, и сам увижу, какой они величины по-настоящему. Ведь я отчасти подозревал, что изображения, которые я вижу, — подделка. Увы… о том, чтобы отправиться туда немедленно, не было и речи. Родовой дом был уже продан. Семья рассеялась. Лето мы неизменно проводили в Броселиандском лесу, все в том же Морбиане, но в местах, называемых Страной Галло, где уже не говорили на бретонском языке наших предков. На это мне сетовать не приходится, потому что жизнь в Броселиандском лесу подтолкнула меня к тому непрестанному Поиску Грааля, который терзает меня и теперь. Но надо признать, что путь этого Поиска обязательно идет через поля менгиров Карнака. Любой из тех, кто выходит на поиски священного предмета, должен сначала узнать нечто, чего не выразить словами, прежде чем отправиться в рискованное плаванье к чудесным островам.

Познакомился я с Карнаком довольно поздно. А решилось все и началось в Броселианде, словно зачарованный лес Мерлина был центром некоего замкнутого мира, вокруг которого мне предстояло кружить, прежде чем я смогу объявить, что более не считаю видимую реальность единственной формой знания, которую должно признавать благонамеренным людям. Наконец во время путешествия, предпринятого вместе с отцом, я открыл Карнак. Притом, говоря «Карнак», под этим волшебным названием я подразумеваю всю местность, окружающую его, край той таинственной мегалитической цивилизации, о которой, надо признать, мы ничего не знаем, кроме того, что она была блистательной и существовала за несколько тысячелетий до прихода кельтов на крайний Запад Европы.

Ведь в соответствии с очень распространенным клише мегалитические памятники считают «друидическими» либо следами кельтской или галльской культуры. Но мегалиты воздвигнуты самое меньшее за две тысячи лет до прихода кельтов, нравится это или нет тем, кто по-прежнему верит, что дольмены были «жертвенными алтарями», на которых друиды перерезали горло своим жертвам. Впрочем, чтобы иметь практическую возможность совершать такие ритуалы, друидам следовало быть великанами. К тому же не стоит забывать, что все дольмены когда-то были скрыты искусственными холмами из камней, гальки и земли, то есть совершенно невидимы. Правда, образ Обеликса, галла — резчика менгиров, лишь воспроизводит гораздо более давнее клише: в самом деле, еще на заре XX века верили, что мегалитические памятники были делом рук галлов, об этом свидетельствуют старинные карты и старые туристические путеводители. Кто посмел бы усомниться в их авторитете?

Бесспорно, в народном сознании любые следы прошлого, если они не имеют точной исторической привязки, каким бы их значение ни было, превращаются в фантастические объекты: многие дольмены — если не «столы Цезаря», то «столы Гаргантюа», а «кольцами великанов» или «скалами фей» оказалось бесчисленное множество памятников. Нехватку информации восполняют сверхъестественные объяснения, надо учесть и то, что народ восхищают подобные перемещения камней неизвестными способами ради все еще загадочных целей, которые многие с удовольствием считают религиозными или магическими. В прошлом всегда есть что-то завораживающее, и из-за этого люди и события прошлого безмерно вырастают.

Таким был и мой первый контакт с Карнаком. Среди ланд, поросших хвойными деревьями, я внезапно увидел огромное поле стоячих камней, за которые еще цеплялись ветки утесников. Это было в Ле-Менеке, на самой, как я думаю, фантастической из аллей менгиров, потому что она на глазах медленно разворачивалась по складкам местности, напоминая морские волны. А потом последовало целое нашествие оборванных детей — что было, конечно, неслучайно и в те времена добавляло пейзажу живописности. Они накинулись на нас в надежде получить несколько мелких монеток в награду за объяснения. И какие объяснения… Один из двоих взял слово и отбарабанил урок, которому его научили родители или дед с бабкой. Впрочем, этот текст был не лишен обаяния: «Когда-то давно за святым Корнелием гнались римские солдаты. Он убегал на телеге, запряженной быками, но враги, которых было очень много, уже настигали его. Тогда святой Корнелий попросил Бога о чуде. Он прочел молитву и, оборотившись, сделал крестное знамение. Сразу же все вражеские солдаты застыли и превратились в камни. Вот почему сегодня вы видите на полях Карнака так много камней, и в память об этом чуде эти камни называются soudarded sant Korneli, то есть „солдаты святого Корнелия“. И они останутся такими навечно».

Дети получили манну, которую выпрашивали, и поспешили к другой группе, как раз приближавшейся. Тень гипотетического святого Корнелия парила над менгирами как большая птица, которая, прилетев с моря, натолкнулась на холодную скалу. В тот августовский день 1948 года я не мог себе представить, что произойдет на том же месте тридцать три года спустя, в январе 1981 года. Орды маленьких оборванцев к тому времени исчезли: это было уже невыгодно. Но я задумал короткий телевизионный фильм о Карнаке с двумя основными персонажами — хранительницей музея и двенадцатилетним мальчиком, которого мы разыскали в соответствии со всеми административными уставами, чтобы отразить поэзию этих мест в ее существе и наивности. Мальчик говорил на местном наречии, шмыгал среди камней и воспроизводил то, что ему рассказывали с самого раннего детства. Анна, хранительница музея, по-матерински добрая, но притом старавшаяся подправлять вымысел и добавлять к нему какие-то здравые рассуждения научного характера, возникала в кадре из-за менгира в тот самый момент, когда ребенок нес свою бездумную чушь. Собственно говоря, это были прекрасные эпизоды. И вот однажды январским днем 1981 года в Ле-Менеке, когда мальчик только что рассказал легенду о святом Корнелии и его телеге с быками, в поле нашего зрения появился крестьянин на телеге, которую тащили две черно-белые коровы. Это было скорее неожиданностью и редкостью во времена, когда с наших полей, увитых лентами тумана, трактор уже изгнал последних быков и волов. Мой старый соратник, постановщик Робер Морис успел среагировать: он велел cadreur’y (такое официальное и французское название дано теперь cameraman’y[1]) ловить момент — перед нами же был святой Корнелий, его не следовало упускать. Тот остался запечатленным на пленке, как запечатлен на ней и вклад Робера Мориса, моего старого соратника и искреннего друга, уже отбывшего к берегам Иного Мира, но которого я не могу вспоминать без грусти. Это было, видите ли, во время, когда еще верили в чудеса

Но тем летом 1948 года я еще не мог бы вообразить себе столь отдаленного будущего. Я не имел ни малейшего понятия, что на самом деле представляют собой менгиры аллей Карнака. Я смутно знал, что они появились раньше галлов, вот и все, и был неспособен датировать их или включить в какой-то культурный контекст. Прежде всего это был край моих предков. Мне там было хорошо, но я был совершенно поражен массивностью камней и загадками, которые возникали в связи с ними. Еще юношей войдя в зрелый возраст, я прежде всего старался найти себя самого. Я писал стихи и печатал их в дешевом журнале, который основал и, кстати, полсотни номеров которого увидело свет при участии как неизвестных авторов, так и знаменитостей того времени: Шарля Лe Кентрека, Эрве Базена, Робера Сабатье и других, которых пыль пространства разметала по всему свету. Я любил Бретань. Карнак составлял часть Бретани. Я больше не задавался о ней вопросами и старался воспеть ее в лирике, иногда столь же неистовой, как гроза на Сене в виду острова. Благословенные годы, когда я иногда жертвовал своими — так называемыми серьезными — исследованиями ради страстной любви к поэзии и к Бретани, средоточию кельтского духа, который начинал неотвязно преследовать меня, дни будничных дел, ночи красновато-коричневых грез с золотистым отливом, проникавших под усталые веки…

Можно догадаться, что образ Карнака, пусть чисто эмоциональный, пусть пропитанный всеми предрассудками и клише, стал для меня эмоциональным шоком, последствий которого для эволюции моих собственных исканий я, конечно, не мог предвидеть. Мне тогда не было смысла задаваться вопросами о происхождении мегалитов, о их значении, о их религиозной или метафизической компоненте. Нужно было только смотреть, накапливать впечатления, осмыслять их, использовать их, двигаясь в направлении, которого я еще даже не мог найти. В те безумные годы Бретань казалась мне огромным полуостровом с хорошо знакомым лесом в центре — Броселиандой моего детства в окружении скалистых берегов, ведущих непрестанную борьбу с туманным океаном, ярость которого разжигала воображение. Между лесом и берегами, на которые обрушивались волны, был гранит. И этот гранит на продуваемых ландах выступал кристаллами менгиров и дольменов, словно свидетельствуя о древности этой земли и ее упорном желании вопрошать небо и вызывать бури. Почти карикатурная картина с менгиром и человеком в бретонском костюме, глуповатая, старомодная, как призрак, случайно попавший на фотопластинку, оставленную нерадивым фотографом. Были еще открытки, знаменитые старые открытки, которые я, разумеется, коллекционировал, с марками, штемпелями и аннотациями — настоящие святилища страны, которая уже умерла, но в исчезновение которой с карты мира я не хотел верить. Я был бретонцем и гордился этим, и если несущей конструкцией моего края оказались идиотские клише, тем хуже. В моем распоряжении других не было. И я ни о чем не жалею, пусть это сегодня и вызывает у меня улыбку. С тех пор я создал для себя идеальную Бретань, которой не существует, но которая совершенно реальна, взяв для нее элементы из всего, что мог найти в Ирландии, Уэльсе, Корнуолле, по ту сторону Ла-Манша и из той армориканской земли, которую я всегда узнаю, потому что она липнет к моей коже, как медицинская банка, готовая меня обескровить, высосав из моего существа невероятную энергию, доставшуюся мне от предков с гранитными головами, будь они с этого берега Ла-Манша или с того. Для меня это все едино, и океанские ворота во мне открыты для кельтского мира, где бы он ни находился, лишь бы я слышал в кустах яростный и хриплый клекот хищных птиц.

Традиция армориканской Бретани всегда описывает ifern yen, то есть «холодный ад», ледяной мир, где неуютно жить и где Дьявол посмеивается при мысли, как проповедники обманули верующих, обрисовав им жилища проклятых душ в виде серных и огненных пещер. Грешники, поджариваемые на вертелах или кипящие в добрых медных котлах? Шутка. Последняя шутка Дьявола, который всегда старается уверить в обратном по сравнению с тем, что есть на самом деле. В Плуинеке, недалеко от Карнака, в одном месте, где тоже есть аллеи менгиров, рассказывают, что под одним из менгиров Дьявол хранит сокровище. А ведь иными ночами менгиры снимаются с места и идут пить воду к реке; тогда-то и надо откапывать это сокровище. Но берегись: там бродит Дьявол. Горе тому, кто недостаточно проворен: он ощутит на затылке холод камня, и тот его придавит, втиснет в абсолютный холод, где противоречия стерты, потому что все сковано льдом, вечной неподвижностью. Холодный ад… Карнак и его внушительная масса непостижимых аллей менгиров — это тоже ifern yen. И красное проклятие тому, кто мне не верит…

Все это показывает, что первое знакомство с аллеями менгиров Карнака едва ли стало определяющим в исканиях самого себя, которые тогда я вел. Лишь намного позже, когда я погрузился в размышления, лишенные абсолютных опор, оказалось, что образ мегалита необходим, как наконечник копья, чтобы понять кельтскую цивилизацию и все ее составляющие. Сначала была совокупность понятий «менгир — дольмен — кромлех» и друидические церемонии. В то время я не мог представить себе друида иначе чем в тени огромного менгира или взгромоздившимся на стол дольмена, чтобы умертвить более или менее покорную жертву. Я прочел «Мучеников» Шатобриана, и эпизод с Велледой в туманной Арморике отпечатался у меня в памяти. Пусть даже я знаю, что весь этот текст — лишь порождение горячечного воображения виконта из Комбура, все равно меня волнует и захватывает — в магическом смысле слова — чтение этих романтических страниц за пределами времени и пространства, какие вскармливают и вспаивают искателей приключений. Коннотация была очевидной. Все, что было до римлян — кельтское. И я со страстью принялся за розыски друидических памятников. Моим проводником был г-н виконт де Шатобриан. Я чуть не заплутал на тропах, которые не вели никуда, кроме как в призрачный мир всех Люсиль, Атала, Веллед и прочих Полин де Бомон, в мир, который в конечном счете не был бы отталкивающим, но окончательно скрыл бы от меня самую суть того, что я смутно провидел, не умея выразить, в первый день своей встречи с аллеями менгиров Карнака. В то время я говорил о поэзии, и все было поэзией мгновения. Я мог бредить образом.

К счастью, вскоре я обрел другого проводника, человека, которого лично я никогда не знал, но работы и сочинения которого оказали невероятное влияние на мою жизнь: это был Захари Ле Рузик, бедный крестьянин из Карнака, начавший с должности «боя» при шотландском археологе Милне, неведомо как забредшем на поля менгиров Карнака. Ле Рузик втянулся в это дело. Он продолжил изыскания Милна. Он знал этот край, знал то, что иногда рассказывают о мегалитах по вечерам, во время посиделок. Он вышел на поприще совсем юным. Но из него вырос замечательный человек, который, хоть наука того времени еще не располагала удовлетворительными средствами, умел отличить правду от лжи, воображаемое от реального. После чтения его работ пейзаж Карнака выглядит совсем иным.

Это совершенно преобразило мой открыточный образ той немыслимой груды вожделеющих камней, тянущихся к небу в ожидании огненной руки, которая увенчает их туманами. В сентябре 1951 года я предпринял второй штурм, направленный, может быть, на изучение столь же придуманных реалий, но более глубокий, во время которого мир понемногу смещался.

В тот период я бродил по Бретани во всех направлениях, пешком, чтобы познакомиться с выдолбленными дорогами, которые, казалось мне, таят в себе нечто от старого времени, от открыток моего детства. Некоторые сохранились в моей памяти: гигант Эрдеван, огромный менгир, сфотографированный отдельно от всех остальных, но рядом с человеком в бретонской одежде, чтобы были видны масштабы: целительница из Пульдю, где на берегу источника, явно выбранного из-за живописности, старуха в чепце массирует запястье пациента, которому, похоже, нравится позировать. И главное, чудо из чудес, «бард Стерден Брейз-Изель (Звезда Нижней Бретани), набирающийся вдохновения на морском берегу». Изображался человек в самом расцвете лет, с усами, в шляпе с завязками, в жилете, от которого, наверное, отдавало нафталином, преклонивший колено и поставивший ногу на скалу, а на заднем плане — волны бушующего моря. К несчастью, внизу снимка явственно различалась линия, показывающая, что декорацией служил холст и что «бард» всего-навсего принял позу — а какой горделивый был у него вид… — в ателье фотографа. Было над чем усмехнуться и даже расхохотаться. Может быть, традиционная Бретань и вышла прямо из ателье фотографов и измышлений интеллектуалов XIX века, вроде Эрсара де Ла Виллемарке или Эмиля Сувестра? А папье-маше и расписной холст оказались прочнее и сильней, чем гранитные скалы, о которые в течение веков разбилось столько кораблей, благодаря чему процветал и промысел тех, кто искал обломки кораблекрушений, особенно в Стране Паган, то есть на берегах Северного Финистера, где ветер и море воистину объединились, чтобы лишить землю последних мысов? Боюсь, иногда и я верил этим фольклорным образам Бретани, Но теперь я знаю, что Бретань другая, что она, конечно, разочарует любителей живописности, но покажется намного прекрасней тому, кто примет ее в самое сердце — такой, какова она есть.

Итак, в то время я бродил по ландам и побережьям Бретани в обществе Клер, которая, не будучи бретонкой, не имела тех причин для поиска сути вещей, какие были у меня, но восхищенно смотрела во все глаза на то, что мы встречали. Посохом пилигрима служила нам молодость. Наш энтузиазм выражался в безумных, изнурительных переходах. Но мы были счастливы. Запах сидра, еще подававшегося в чашке, вкус соленого сливочного масла из маслобойки фермеров, едкий дым от сучьев утесника, горящих в очаге, узкоколейки, еще бороздившие этот край во всех направлениях, с осыпанными угольной пылью насыпями, вдоль которых мчались поезда, тряские автобусы на избитых дорогах, стойкий запах морских водорослей, высыхающих на песчаном берегу, — все это будило в нас желание погрузиться во тьму забытого прошлого. А наши сны берегла тень святой Анны.

Ведь святая Анна активно присутствовала при наших паломничествах по дорогам Бретани. Моя бабушка так рассказывала мне о той, что держала на руках Святую Деву, так описывала храм Керанна, то есть Сент-Анн-д’Оре, что этот таинственный персонаж обрел во мне плоть, став как бы мистическим двойником моей собственной бабушки. С тех пор я узнал, что под именем святой Анны скрывается образ Богини Начал, божества, порой бывающего грозным. С тех пор я узнал, что островное кельтское предание производит бретонцев от загадочной Аны, которую в валлийских текстах называют Дон, а в ирландских повествованиях — Дану, матерью богов древней Кельтии, Девой Дев, Virgo paritura старинных легенд, перенятых христианством. Я также узнал, что статуя, найденная в Керанне благочестивым Николазиком в XVII веке, в которой признали святую Анну, бабушку Иисуса, на самом деле была языческой статуей богини-матери и что по такому случаю ее тщательно переделали капуцины Оре, чтобы она стала приличной и достойной поклонения верующих. Я также узнал, что в те же времена на берегах реки Блаве, на склонах Кастеннека, в Бьези-лез-О, кельтском оппидуме, впоследствии романизованном, но не принявшем христианства, местное население отправляло любопытные сексуальные обряды под статуей, изображающей «Венеру» или «Исиду», в общем, языческую богиню, унаследовавшую странные литургии оплодотворения. Ну и что — святая Анна, которую бретонская агиография представляет уроженкой Арморики, вышедшей замуж за злого палестинского сеньора, составляла часть привычного мне мира, а оттого, что бабушка окружала ее совершенно особым культом, мой интерес к этой святой только возрастал. У меня было чувство, что я принадлежу к роду священников, продолжаю ритуал, который происходит из тьмы веков и делает меня хранителем тайн древнего кельтского христианства, не имеющего, кстати, абсолютно ничего общего с Римской церковью, Апостолической и Католической. Ересь держала меня в клещах уже в те времена страстного поиска моих корней, и я ощущал себя скорее учеником Пелагия, чем святого Августина, не умея, однако, сформулировать, что побуждает меня к такому выбору.

Итак, начав с Сент-Анн-д’Оре, мы добрались до полей менгиров Карнака, опять-таки до Ле-Менека. Мне тогда были неведомы ни Кермарио, ни Керлескан, которые не менее фантастичны и не менее интересны. Было очень жарко, очень душно. Солнце, сиявшее в начале дня, заволокла золотистая дымка, отчего тени сосен с соседних ланд вокруг нас расплывались. Из-за этого же кусты утесника сверкали всеми оттенками красного золота. От земли тяжелыми лентами поднимались испарения, словно солнце внезапно приоткрывалось и от этого вспыхивало пламя. Уже давно собиралась гроза. Она шла из глубины веков и пробудилась с нашим приходом, словно это широкое поле менгиров, в котором я уже видел святилище, ждало только нас, чтобы снова завибрировать — перед лицом неба, перед лицом земли, перед лицом моря, которое ощущалось невдалеке отсюда, за ширмой из деревьев и домов.

Вдоль аллей громыхнул долгий гром, и эхо его прокатилось от камня к камню, не спеша просочилось меж кустами утесника, проползло по дорожкам, раскалываясь, отдыхая, стихая, редея в тисках бесконечных туч. Гроза была не над нами. На самом деле, должно быть, она шла довольно далеко к югу, вероятно, на Кибероне, но она присутствовала здесь, как зверь, притаившийся в ожидании добычи. Кто был добычей, которую она подстерегала, — мы? Глухие раскаты, доносившиеся до нас, усиливали мою тревогу: в данных мне ощущениях я уже не мог отличать реалии повседневного мира от реалий Иного Мира, ворота которого разверзались под ногами.

Я не часто испытывал впечатления такого рода. В моей жизни они были редкими и краткими и всегда требовали присутствия женщины — посредницы между здешними и тамошними силами. Не могу удержаться и не вспомнить другую мегалитическую зону, очень небольшую, в Броселиандском лесу, которая называется «Сад Монахов» и находится вблизи обширных унылых ланд, выше Треорентека. В те времена, уже далекие от меня, я знал только, где она находится, и лишь отдельные куски камня поднимались в ней над землей, покрытой зарослями ежевики, дрока, вереска и утесника. Клер никогда ее не видела, не открывала, не скребла, не долбила, не углубляла. Лишь тридцать семь лет спустя я открыл эту зону в ее наготе, и тогда со мной была Мон. Каменные глыбы, странным образом выложенные тремя кольцами, загадывали нам загадки. Когда мы, Мон и я, впервые увидели это место, мы услышали глухой звук, который как будто предупреждал нас о чем-то. «Стучащие духи, — сказала Мон, — всегда приносят вести». Мы вернулись туда вечером 31 октября, то есть на великую ночь каждого года, ночь великого кельтского праздника Самайн, в час, когда холмы, укрывающие Богов и Мертвых, открываются и пропускают живых. Мы пробыли там долгий миг, словно навечно впав в прострацию. Я чувствовал себя растворенным в мире камней и пепла, чувствовал, что все мое существо размыто, уничтожено, опустошено, что я уже на другом берегу. Из оцепенения меня вывела Мон. Она испугалась. Она сказала мне, что мы погрузимся в землю и навсегда затеряемся в мире насилия и страха. «Это Атлантида, — сказала она мне, — это остатки цивилизации атлантов: вспомни, что они уничтожили себя своей гордыней и насилием». Я едва смог выйти из оцепенения. Влажный запах мертвых листьев парализовал меня. И я слышал в глубине ночи глухие раскаты — отзвуки былых катаклизмов.

Странный вечер. Мысль о насилии врезалась в мое сознание. Эти фаллические, агрессивные камни, дырявившие ночное небо, вибрировали как ужасные перфораторы. В какой бездне мы закончим головокружительный спуск в «преисподние», населенные чудовищами? Получается, в этих рядах менгиров следует видеть возвеличение силы, насилия? Или это просто капли энергии, зацепившиеся за поверхность земли и предоставленные в распоряжение людям, чтобы те могли пересечь сферу звезд?

Примерно такие чувства я испытывал в Карнаке, среди аллей менгиров Ле-Менека, в обществе Клер лет тридцать семь тому назад, в Бретани, пока едва показавшейся из туманов легенды. Эта отдаленная, но близкая гроза, эти удары грома, бесконечно отдающиеся среди огромных каменных глыб, — все это, разумеется, усиливало ощущение хаоса и первобытности, характерное для этого места. Откуда же поднялись эти каменные волны и, главное, какая весть, пришедшая извне, отзывалась в них раскатами? Я не мог ни разобрать звуков, доносившихся до меня, ни оценить их громкости. Все, что я могу утверждать: в тот день — ближе к вечеру, под серым небом, набухшим от испарений, — я понял, что под глыбами, презиравшими меня в своей шершавой ярости, притаилась загадка. Ле-Менек трясся, а вместе с ним и мир, готовый поколебаться в своих основах. Не сместится ли земная ось?

Вечер мы закончили на Кибероне. Мы долго бродили по тропам, по которым в то время только и можно было выйти на Дикий берег. Там тоже были менгиры, конечно, в гораздо меньшем количестве по сравнению с Карнаком, но, в конце концов, достаточно внушительные, чтобы их можно было считать вехами на дороге, ведущей в святилище. Главным было бы выяснить, для каких церемоний было предназначено это святилище. И кто отправлял в нем службы? Все эти вопросы остались бы без ответа. Напрашивалась только констатация, что тысячи лет тому назад люди, воодушевленные верой в неизвестное божество, сконцентрировали невероятную энергию, чтобы возвести этот гигантский храм на открытом воздухе, причем на сакральной земле, на границах населенного мира, напротив бурного океана, который мог быть только воротами в Иной Мир.

С тех пор я часто бывал в Карнаке и во всей этой области, в окрестностях Плуарнеля, Эрдевана, Локмариакера, а также на другом берегу реки Оре и в заливе Морбиан, в той удивительной зоне, где находятся прекраснейшие мегалитические памятники той самой Западной Европы, самая древняя традиция которой не давала мне покоя. Начав с помешательства на Бретани и артуровских легендах, я дошел до древних кельтов Галлии, Великобритании и Ирландии. Но за кельтами вырисовывались огромные тени мегалитов, и я почувствовал, что не смогу понять кельтов, не исследовав следы тех народов, которые предшествовали им на этой неблагодарной земле. Я прекрасно знал, что строители дольменов и менгиров принадлежали к совсем иной цивилизации, что они населяли Арморику более чем за две тысячи лет до прихода первых кельтов. Но у меня не хватало решимости признать существование разрывов между разными культурными слоями, один из которых сменяет другой, Я уже больше не мог воображать друида в длинном белом одеянии, приносящего человеческую жертву на столе дольмена в окружении орды свирепых воинов. Но я полагал, что в религии друидов должно было остаться что-то от верований строителей мегалитов.

Вот почему в такой восторг привели меня петроглифы, то есть резные изображения, которые иногда находят на опорах некоторых мегалитических памятников, дольменов и крытых аллей, реже на менгирах. Это было настоящим озарением: доисторические люди, не оставившие ни одного письменного следа своих мыслей, все-таки высекли на камне знаки, и даже если этим знакам грозило не скоро получить объяснения, я считал себя обязанным исходить из них, внимательно их рассмотреть и вернуть в философский и метафизический контекст западной Традиции. Итак, я был буквально околдован: люди самого неведомого прошлого оставили мне послание, и даже если я покажусь — и буду — человеком с избыточным самомнением, мой долг — попытаться расшифровать это послание.

В то время я часто посещал группу сюрреалистов, и у меня хватило энтузиазма и аргументов, чтобы заинтересовать своими поисками цивилизаций и, в частности, искусства, которое предшествовало «римскому миру», Андре Бретона и его друзей. Архаические области, неизвестные или вызывавшие подозрения в ереси, всегда страстно занимали Андре Бретона, этого великого поэта, который к тому же был любознательным человеком и неутомимым искателем «Золота Времени». Он увлекся моими первыми транскрипциями древних валлийских бардов и написал предисловие к первому их изданию, подготовленному мной. Он изводил антикваров и нумизматов поисками любых галльских монет, считая, что именно в монетах последних времен независимости кельтское искусство выразилось в самом чистом виде. Он устроил вместе с Ланселотом Лангьелем, заново открывшим галльское медальерное искусство, в парижском Педагогическом музее памятную выставку «Галльское искусство и его продолжения», куда, разумеется, входила сюрреалистическая живопись или та, которую так называют. Я не могу здесь равнодушно вспоминать свои встречи с тем, кого называли «папой сюрреализма» — на парижских улицах, перед витриной антиквара, музеем или Национальной библиотекой, а также долгие мгновения исступленного восторга, когда в своей мастерской на улице Бланш, окна которой, однако, выходили на бульвар, он мне чуть ли не с религиозным пиететом показывал последние из приобретенных произведений галльского искусства. Беседы с Андре Бретоном, его пламенное воздействие, его изумительная культура, его обостренное ощущение искусства, его интуитивное знание людей и вещей — все это было для меня существенно в те годы, которые я с удовольствием определяю как безумные и которые в той же мере сформировали мои взгляды, в какой развили во мне интерес к поиску и глубокое чувство подлинности.

Я проводил дни в Национальной библиотеке, расшифровывая старинные валлийские тексты, которые извлекал из журналов, где страницы даже не были разрезаны. Экскурсы в бардовскую поэзию я перемежал вылазками в бесконечный мир, который обнаружил в холмах. Я уже знал, что несколько вечеров в году эти холмы открываются для взора тех, кто способен разглядеть необычайный и золотистый черный свет, позволяющий смельчакам пройти через коридоры и лабиринты к чудесным и волшебным равнинам вечного Лета. Я поглощал книги. Я размышлял над начертанием знаков, зарытых в них и происходивших как из Ирландии и Великобритании, так и из Арморики моих предков. На острове Гавринис в заливе Морбиан, где внутри кургана, теперь восстановленного, находятся прекраснейшие из дольменических изображений, перекликающихся с рисунками таких памятников, как Нью-Грейндж, Сид-на-Бруг из ирландских легенд, спирали которого не давали мне покоя, или Брин-Целли-Дду на острове Мэн (Mon), то есть Англси, инициационный холм, внутри которого на камне вырезаны странные дороги. Тогда я не мог себе представить, что когда-нибудь у меня будет спутница по фамилии Мон (Mon). Мэн, Ynys Mon, остров друидов, очень далеко, у оконечности Гвинедда (точно так же называется край вокруг Ванна, Гвенед — Gwened), почти у самого Уэльса, откуда происходили некоторые из моих предков. Определенно, даже если мегалиты не были построены друидами, они неоспоримо воздействовали на верования кельтов и на их странные обряды на побережьях той неопределимой Бретани, у которой повсюду центр и нигде нет периферии.

Но я все еще обследовал глубинный Морбиан, порой даже места, которых невозможно найти. Помню, как спрашивал о дольменах, не существовавших уже самое меньшее лет сто, принимал за мегалиты обломки породы, восхищался круглыми углублениями в скалах, которые были всего лишь результатами эрозии. Однажды старушка, которая никак не могла взять в толк, что такое дольмен, наконец воскликнула: «А! Вы имеете в виду камни, которые принесла в подоле фея!» И вправду милая история, свидетельствующая о живучести мифов в среде сельского населения. Но из этих терпеливых объяснений вырисовывался один и тот же образ — Мегалитической богини, той, которую археологи называют идолом в форме щитка, которая властвует в памятниках Локмариакера, но изображение которой можно встретить почти повсюду, включая область Парижа, а именно Шанже-Сен-Пиа близ Шартра, в долине реки Эр, где мегалитическая цивилизация бесспорно послужила основой для друидического культа, о котором свидетельствуют исторические тексты. Этот образ Богини Холмов не давал мне покоя. Сопоставляя с результатами своих наблюдений то, что находил в самых архаичных кельтских легендах, а именно в рассказах языческой Ирландии, я устанавливал соответствия, по меньшей мере аналогии. В погребальной камере на острове Гавринис я обнаруживал очертания Грааля. Крытые аллеи я населял призраками, пришедшими прямо из «битвы при Маг Туиред», странной эпопеи, которая описывает перипетии борьбы между богами Tuatha De Danann (Племенами богини Дану, все той же святой Анны…) и великанами-фоморами, воплощением потусторонних зловещих сил, от которых отдает серой. Правду сказать, я очень надеялся, что в один из вечеров Самайна, то есть в ночь с 31 октября на 1 ноября, сумею обнаружить «тайный ход в закрытый дворец короля», что мне позволит побродить в свое удовольствие по чудесным равнинам и благоухающим садам Тир-на-ног, той «земли обетованной», которая представляет собой «соседний мир», параллельный видимому миру повседневности, где плоды круглый год спелые, где нет ни болезней, ни слабости, ни огорчений, ни смерти, а только вечное лето и в котором танцуют Моргана и ее сестры — последние явления Мегалитической богини.

Обо всем этом я написал статью, не такую уж плохую, и опубликовал ее в журнале «Сюрреализм — сам», которым тогда руководил Андре Бретон. Я озаглавил ее «Солнце холмов», пребывая в полном убеждении, что Свет, реальный свет духа, скрывается где-то внутри того, что англо-ирландцы называют fairies-mounds, а гэльские пуристы — sidhs, причем последнее слово означало «мир» [не война]. В конце концов, Прометей ради второго похищения огня, который он передал людям, отправился в подземный мир Гефеста, а не на туманный Олимп своего старого врага Зевса. И у меня уже возникло чувство, что так называемая «Богиня могильных курганов», будучи, конечно, покровительницей усопших, вместе с тем была также и прежде всего Богиней Света, Женщиной-Солнцем, которую я после этого увидел также в историзованных чертах Изольды Белокурой и ее ирландского прототипа — Гранине, чье имя происходит от слова grian, означающего просто-напросто «солнце». Да, в глубине холмов сияло солнце, настоящее солнце. И я страстно предавался поискам этого самого солнца. А в Локмариакере, в крытой аллее, которую называют Мане Люд (что значит «Холм Пепла»), внутренние опоры которой усеяны изображениями стилизованных лодок, волн и солнца, я охотно усматривал образ бога Луга, носителя Длинного Копья, Ремесленника, Искусного Во Многих Ремеслах, лик которого сияет всеми цветами радуги. Все-таки мечтать надо: к открытию глубинных реальностей ведет мечта.

Было еще и открытие Гавриниса. Для меня аллеи менгиров Карнака могли составлять только часть некоего еще более грандиозного целого, для которого оставалось лишь определить четкие контуры. Значит, я должен был исследовать все, даже самые незначительные холмы окрестностей Карнака, в убеждении, что вместе с аллеями менгиров они составляют некое огромное святилище, раскинувшееся по земле, которая с глубокой древности посвятила себя культу Иного Мира. Гавринис на островке в заливе Морбиан, дольмен, изображения великолепных резных опор которого я уже видел, казался мне важной точкой, чтобы не сказать — центром всей системы, созданной теологами третьего или четвертого тысячелетия до нашей эры, гениальными теологами, которые были также астрономами, астрологами и архитекторами и которым было точно известно, где расположены силовые линии, переполняющие землю, а также нервные узлы, где земля может сообщаться с небом. В конце концов неметон, «священная поляна» посреди леса, где отправляли свой культ друиды и название которой происходит от кельтского nem — небо, была придумана не галлами: друиды только расположились на более древних святилищах, как позже места неметонов заняли многочисленные часовни. На нашей непостоянной земле Сакральное — это то, что прочнее всего остается в памяти.

И вот чуть ненастным сентябрьским днем 1956 года мы, Клер и я, причалили к берегу Гавриниса, отплыв из Лармор-Бадена в лодке обычного рыбака, при надобности возившего по заливу отважных туристов, которые любили красивые пейзажи, но еще не привыкли к комфортабельным катерам, нарушающим в наши дни спокойствие Морбиана, этого «Маленького моря», которое щадят сильные ветра открытого океана и часто ласкают лучи такого солнца, от какого бы не отказались и жители Средиземноморья. Нас высадили на Гавринисе, но с противоположной стороны от кургана. Чтобы добраться до памятника, нам пришлось пересечь весь остров.

Это был странный переход. Мы шли по тропе меж двух изгородей. Слева на лугу паслись белые бараны. Справа, на другом лугу, были черные бараны. На память упорно приходил кельтский миф, и я не мог не вспомнить двух главных эпизодов из преданий, один из которых принадлежал к ирландскому тексту «Плавание Мэлдуина», а другой — к валлийской повести «Передур», архаическому рассказу о поиске Грааля, герой которого, эквивалент Персеваля, проводил время в поисках «Замка Чудес». Сюжет обоих эпизодов — один и тот же: когда белый баран переходит на территорию черных, он становится черным, а когда черный баран переходит на территорию белых, он становится белым. Этот сюжет много раз комментировали и пришли к выводу, что имеется в виду знаменитый «брод душ» из друидических верований: это символ взаимопроницаемости обоих миров, возможности перехода из одного в другой, но в обоих направлениях. Для кельтов, как сказал латинский поэт Лукан, повторив слова одного друида, «смерть — только средство продления жизни».

Не могу утверждать, чтобы в тот сентябрьский день 1956 года черные бараны становились белыми или белые — черными. Но элементы мифа там присутствовали. Конечно, для нас Гавринис мог быть лишь одной из тех странных пограничных территорий, чем-то вроде переходной зоны, где мирно встречаются, сближаются и иногда проникают друг в друга оба мира. Тем большую ценность получало наше странствие по острову, по этой тропинке, по двум аллеям вдоль холма, идущим сначала под буками, а потом под дубами. И наконец возник холм, смотрящий на закат и в то же время на море, потому что ясно различалась узкая бухта, отделяющая мыс Керпенир в Локмариакере от Пор-Навало на оконечности полуострова Рюис.

Мы вошли внутрь, как входят в храм, с благоговением, достойным самых торжественных служб. Мы почувствовали влажный воздух, но при свете свечей, которые одни только позволяли осознать великолепие этого места, нас охватил транс, та разновидность внутренней радости, которая освещает и самые темные коридоры земли. Да, это, конечно, был мир сида: перед нами открывались равнины, в океане бушевали волны, фруктовые сады протягивали нам спелые плоды, клумбы роз открывали для нас красновато-коричневые чаши с золотистым отливом, а в глубине стояли строения, пышные и простые, может быть, возведенные из чистого хрусталя, где ждала нас королева ночи в окружении служанок, камеристок, приближенных, чтобы указать на тайный огонь, укрытый внутри сосуда где-то в неведомой комнате Крепости Теней. Это было Чудо. И это было восхитительно. Это было вознаграждением за долгие переходы, за дождь, за грозу, за путь по тропинкам. Там были только роскошь, покой и наслаждение. Но все-таки это наслаждение было терпким. В конце концов крытая аллея Гавриниса с погребальной камерой в глубине не более чем могила. Там ощущался сырой запах смерти. Там ощущалось гниение, ощущалось, что камень медленно разрушается. Отовсюду сочилась вода. Гнилое место.

Но какое место! Я всегда был без ума от болот — мест, где смерть создает лучшее, что есть в жизни. Из разложения рождается победа деятельных сил; из мути и сырости высвобождается фантастическая энергия. Так и в Гавринисе. Эти резные изображения волн, хлебов, уж не знаю чего еще, а потом — топоров, змей, волос, контуры лиц, прячущиеся во тьме… Гробница? Но почему бы при этом и не святилище, в которое или на которое поколения жрецов, друидов или каких-то других приходили отправлять культ какой-то ночью при черной луне? Что мне в таком случае было за дело, в какой точно момент доисторической эпохи был возведен этот памятник. Я только смутно ощущал важность этого места в религиозной системе, некогда созданной людьми на земле этого края. Я представлял себе обряды, процессии. Я представлял себе голоса, доносившиеся с облаков и обращенные к толпе, речи, в которых звучали слова посвящения и обрывки пророчеств. Визит в холм Гавринис был моментом редкостным и, думаю, запечатлелся во мне на всю жизнь.