В поисках истины (окончание)
В поисках истины (окончание)
Войдя в кабинет, Конрад лихим жестом бросил кожаную папку на стол так, чтобы, шлепнувшись с треском, она еще покрутилась и замерла, наподобие рулетки.
— Шеф меня уважил, — объявил он с наигранной важностью, — состоится беседа с гражданкой Ласе! Вот так.
— С кем, с кем? — спросил Казик.
— С мамой Фредиса.
— С кем, с кем? — повторил Казик, ничего еще не понимая.
— Да, да, да, с нею. Это будет, мне сдается, первый большой, хороший человек в нашем деле.
— Ты можешь толком рассказать? — стал наседать приятель.
— Могу. Я убедил шефа пойти на разговор с матерью Зарса. Без нее нам не обойтись. Как ни крути, но она единственная, кто знает о всей его несознательной жизни, переходном возрасте и может знать или догадываться о сознательной жизни дорогого ей человека. Я поклялся шефу, что не обижу ее ни словом, ни жестом, ни недоверием, ни ворчанием. Шеф особо предупредил: ни намека, что он выдавал коминтерновцев. Это никому ничего не даст, кроме возникновения стрессовых ситуаций, у пожилых хороший людей. Суду он вряд ли будет предан. Статья о сотрудничестве с охранкой на грани вылета. В новом кодексе ее не будет. Генеральная линия — идти по немецкому периоду: Антония, Ольга, знакомство с ней Фредиса. Так мать его зовет, — и Конрад в такт трем перечисленным вопросам три раза хлопнул линейкой по столу. — Затем опять сделаем поворот к тридцатым, к этим типографиям, которые по сравнению с предательством Ольги для него мелочь. Он должен рассыпаться и заговорить по-другому.
— И что потом? Допустим, мать прольет свет на истинные события, что тогда? Очная ставка? — спросил Казимир.
— Ни в коем случае. Ни я, ни шеф на это не пойдем. Обойдемся пересказом о материнских переживаниях. Так мне указано, — и Франц впервые за вечер сбросил маску играемого им персонажа чиновника, вернувшегося от патрона. — Шеф сказал, что самое главное во время ее допроса — это не ухудшить состояние здоровья тетушки Аустры. Вначале он даже предложил, что сам поговорит, но Онуфриевич его отговорил: будто она совершенно испугается. Шеф даже обиделся, Онуфриевич выкрутился, сказал, у вас стол на людей давит. Беседа может быть обращена на все, кроме ее чада, так выразился шеф. Как нам удастся использовать полученные от нее сведения — это наша забота.
— И когда?
— Я поеду за ней завтра на автомобиле шефа. Он предложил сам, мотивируя, что его Станкевич — это единственный шофер, который способен плавно ездить и возить солидных людей, остальные гоняют и курят в салоне.
…Где-то на двадцатой минуте разговора, после выяснения обстоятельств знакомства с Антонией, Конрад осмелился спросить об Ольге.
— Да, да, я только что хотела продолжить рассказ об этой удивительной женщине. Мне пришлось прикоснуться к ее судьбе благодаря Антонии, с которой она встретилась еще осенью сорок первого. Восемь месяцев в тюрьме! Но ко мне она зашла только перед Рождеством сорок третьего. Она спасала своих друзей и просила у меня помощи. О себе не думала. О, она была как загнанна лань! Она искала моего Фредиса, с которым познакомилась у Антонии, но того не было в городе господин случай привёл ее ко мне. Визитку Фредиса она забыла у своего дядьки, так кажется, но по памяти переписала все данные на листок бумаги и ним пришла ко мне. Густав, ее друг, муж ее двоюродной сестры, знал, что я мать Фредиса…
…Тетушка выложила все, вплоть до канделябра с пятью свечками, из которых две не были зажжены, и Фредиса, читающего текст записки для Антонии. Здесь по ее лицу пробежала тень и она спросила:
— Вы подозреваете Фредиса в причастности к этому делу?
Конрад промолчал, давая возможность Ласе выбрать самой вариант объяснения событий, наиболее безобидный и нейтральный для Зарса.
— Как я понимаю, тех двух беглецов, которые поехали с Густавом к Антонии, поймали или убили. И Густав пропал, его арестовали. Все погибли. И Ольга, и Антония. Иначе кто-то из них всех нашел бы ко мне дорогу.
Аустра Ласе стала вытирать набежавшие слезы. Конрад посмотрел на платочек, который она приложила к глазам, и подумал, что для нее Ольга и двое неизвестных солдат — это очередные могилы в ее жизни, за которыми ей ухаживать придется только в памяти.
«Сколько же пришлось выдержать хрупкой женщине, ровеснице века, ударов судьбы, выслушать горестных вестей об обманах там, в великой социалистической стране, где гибли латыши, строившие свою новую Родину! И она спасала их здесь, одна, по дороге оттуда для работы в подполье, в своем ветхом деревянном доме, при наличии соглядатая — этого кретина, урода, но сына, разбей его молния! Идеалы, идеалы! Как их сохранить в себе, когда на них плюют, над ними издеваются и искажают? Сумела же она это сделать. Неужели она не догадалась о роли Фредиса, когда он стоял с обожженными пальцами и пытался проникнуть в смысл примитивной условности, о чем мог бы спросить мать вслух? И бог с ним! Никаких намеков с нашей стороны! Нельзя же мне забирать у нее последние душевные силы, чтобы бить по железобетонному упорству ее сынули. Иначе я перестану уважать себя».
— Вы сказали, что знали родителей Ольги, — постарался перейти на другую волну Конрад.
— О да, это было фантастично. Я смотрю на Ольгу, а перед глазами Полина, ее мать. Я не выдержала и спросила о ее фамилию. Она ответила. Боже мой, такая встреча, — она опять расстроилась.
Конрад свел весь разговор к Ольге. Он печалился и радовался даже не подыгрывая ни собеседнице, ни делаясь неискренним перед собой. Все стало на свои места. Все! Даже записка Ольги с координатами Зарса и посланием Антонии, которую Аустра предоставит Конраду только на несколько дней, чтобы снять с нее копию и отправить в музей партизанского движения в Москву. Под конец старушка спросила Конрада, в чем обвиняется ее сын?
— Контрабанда, отправка за границу ценных картин, приобретенных им в оккупационное время, тривиальная контрабанда, на которую Альфреда подбили его дружки из Германии, — сочинял Конрад. Он помог надеть Аустре пальто и отвез ее домой с невозмутимым Станкевичем, сверстником Шефа, который, когда приехал, вышел первым из машины и открыл дверцу даме, отметил для себя Конрад.
Записку скопировали, увеличили, уменьшили. Сделали в разных ракурсах. Еще раз прикинули, как все было: Даугавпилс — Антония — Ольга — Зарс — визитка — тюрьма — дядька — визитка — Рига — группа Ольги — попытка спасения двоих через Антонию — роль Зарса — гибель двоих — смерть Ольги. Конечно, вопросы оставались. Но картина прояснилась. Трудно было, да. Ни одного свидетеля, который бы поведал о прямой причастности Зарса к этим делам. Эх, Пуриньша или Эриса сюда бы! Все на косвенных уликах, на его признании, которого нет. Завтра, допустим, оно появится, почувствует же он слабину, но придет в другое настроение и… послезавтра окажется. Надо думать, как его показания закрепить. Каждый рассуждает по-своему. Следователи пусть тоже думают.
Шеф не давал разрешения на допрос матери Зарса до последнего. Один раз обмолвился, что секретарь ЦК запретил ему дергать стариков-партийцев со всякого рода любительскими вопросами. «Ты подумай сам, — втолковывал Конраду шеф, — мать против сына? Никогда не разрешу. Уволь!» Но, когда зашли в тупик, то сам поехал к партийному начальству, доказал, что заставлять свидетельствовать против чада не будем, нам это не с руки, она не свидетель, ничего не знает о его поганых делах, а до суда дело вряд ли дойдет.
Федя, тот наоборот, бегал по этажу и делал заявления на каждом углу прямоугольного построения коридоров, что надо из старухи вытрясти все, нечего церемониться.
Станкевич сочувственно вздыхал, молчал, а в натренированной немоте старого шофера скрывалось многое. Но один раз, когда возвращались, отвезя мать Зарса домой, сказал:
— Это хорошо, что вы теперь в любом человека видите, а в сороковом… — и он покачал отрицательно головой, — людей не считали за людей. Ничуть. Я возил здесь, в Риге Шустина, комиссара госбезопасности, маленького такого росточка. Так он списки, кого в расход, кого выселить, вот здесь, в машине подписывал. А в сорок девятом что делалось? — и старик еще раз покачал головой.
…Очередную беседу Конрад начал стремительно:
— Зарс, я полагаю, вам надо сдаваться. Я вчера беседовал с вашей мамой. Кстати, она передала вам личный привет. Спросила, за что вы здесь. Ответил — за контрабанду. Улавливаете?
— Значит, у вас ничего нет, если вы взялись за мою мать. Вы хотите ее угробить? Где же ваша порядочность, о которой вы все нашептывали!? Заставить мать свидетельствовать против сына! Это ваши методы, гражданин Конрад.
— Ошибаетесь, Зарс. Я сказал, что вы здесь за чистую, даже интеллектуальную по части живописи контрабанду с грязными доходами. Пришлось и мне выкручиваться. Но картина, которую я бы создал, будучи художником, выглядела бы так. Вечер. Небогатая комната. Стоит маленькая елочка на столе. Рождество. Здесь же и монументальный канделябр на пять свечей, отливающий старой медью. Три свечи горят. Две — нет. У стола — мужчина. В левой руке у него записка, на которую и обращен его взволнованный взор. В пальцах правой — обгоревшая спичка, поднесенная к одной из незажженных свечей. В дверях комнаты стоит мать. Ваша мама, Альфред, которая в тот момент еще не понимала к чему бы это…
— Хватит, перестаньте, — закричал вдруг Зарс, — Не издевайтесь. Побойтесь бога! Я стоял и ничего вначале не мог понять: мои координаты, перевернул — какой-то текст, все вместе как абракадабра. Почему мои телефоны, адрес? Почему?..
— Я вам объясню. Ольга была благородной, как… — Конрад сразу не мог подобрать слова, — … та благородная графиня из старых, добрых романов. Она не могла себе разрешить таскать вашу вонючую визитную карточку с собой, думая, что ее опять задержат, начнут выспрашивать о владельце. Так? Я вам в тот раз показывал вашу подлинную карточку, я не блефовал. И вы ее узнали. Так?
— Так-то так. Но зачем она в тюрьму ее тогда потащила? Тотчас на меня тогда выскочили и стали допрашивать, как вы тут стараетесь. Сколько оплеух я получил…
Конрад перебил его:
— Когда вы вручали карточку, то делали это так, на всякий случай. Наверное, мысль сдать ее вашим хозяевам пришла потом, к концу разговора. Ну, думали, поговорят с нею и отпустят, а она к вам прибежит. А ее — раз, да на восемь месяцев упекли. У нее что, было предчувствие идти в тюрьму? Такого не было. Но там вас просто прикрыли, и при выходе среди своих вещей она ее обнаружила. Подумаешь, у Антонии оказался старый знакомый. Никто не думал, что история будет иметь продолжение аж до сорок четвертого года. И была ли карточка в тюрьме?.. Это еще вопрос!
— Если бы не этот дурацкий канделябр, который я снял с серванта, и записка, вылетевшая так некстати, о которой я понятия не имел, — и он покрутил головой. — Если бы я не взял ее в руки, то ничего не заметила бы мать и никаких разговоров об; Антонии и Ольге не было. Прорвались бы беглецы? Ну и черт с ними. И так все к концу шло… Когда мать мне как-то рассказала о визите Антонии в Ригу, то это было для меня так, ерундой. Но эта записка! Мать сохранила ее?
— Да, вот она, — Конрад показал фотокопию.
— Почему копия? Боитесь, что вырву оригинал и проглочу?
— Не боюсь. Не хочу показывать вас матери тем, кто вы есть. Сказал, что отправлю фотокопию в музей, а оригинал верну ей. Улавливаете?
— Великодушием берете, — исподлобья посмотрел Зарс.
— Да, в данном эпизоде беру искренней жалостью к вашей маме, Зарс.
— Это нечто новое в этом доме.
— Не больше чем основательно забытое старое, — сказал Конрад.
— Ко второму аресту и гибели Ольги я не причастен. Не клейте.
— Но к первому? — спросил Конрад.
— Но мать ничего не подозревает. Не надо ее травмировать. Я ей даже имя Ольги не назвал. Это потом все Антония выложила.
— О том, что вы и там руку приложили, Антония не подозревала. Так ваша мать все изображает. Пуриньш тоже был в этот момент в Даугавпилсе?
Наступила пауза. Зарс вздохнул и ответил:
— Я ему позвонил.
— Значит, Пуриньш был-таки рядом всю войну?
— Был, был! Он связал меня по рукам. Я продал ему свою душу, всего себя. После вашего бегства из Прибалтики в сорок первом, я был уверен, что теперь наша возьмет. Когда немцы забрали мою мать, Пуриньш сделал все, чтобы ее выпустили. Он тоже сыграл на ней, как и вы.
— Я не играю. Мы вообще хотели обойтись без нее. Вы видели это. Вы вынудили нас прибегнуть к ее помощи. Да и в конце концов у матери из веры вы стали выходить: она же не сказала вам, побоялась, что Ольга была у нее?
— Нет, не сказала, но я догадался. Иначе не могло и быть. По памяти она все с моей визитки на лист бумаги воспроизвела и пошла к матери за помощью. Не другой же кто-то ходил. Но я не причастен к ее второму аресту, — вновь повторил Зарс.
— Кто же?
— Тейдеманис, Пуриньш с помощью Рагозина, он же Панченко. Знаете такого?
— Этого фрукта мы знаем.
— Какова его судьба, если не секрет?
— Отчего же секрет? Его расстреляли еще в сорок шестом. Он назвал в числе многих, кого предал, и Ольгу.
— Расстреляли? Вот как! Не знал, не слышал, — его заметно передернуло.
— Может, не хотели слышать? Зарс замолчал.
— А кто выдал группу, как ее звали у Пуриньша, «Кольцо», вы знаете? — наконец спросил он.
— Нет, не знаю, — ответил Конрад.
— Этого никто не знает, даже сами участники «Кольца», ибо этот человек занимает и сейчас неплохой пост, готовится получать персональную пенсию. Я вам многое могу рассказать, — прорвало Зарса. — Но вы мне должны помочь вылезти отсюда.
— Я вам ничего не должен…
Долго, до позднего вечера беседовал Конрад с Зарсом, а бобины с пленкой вертелись в такт разговору, выдавая звук в колонку усилителя, стоявшего на столе у шефа, около которого, помимо хозяина, сидели Онуфриевич и Казимир. Федор болел…
…Еще через месяц шеф ушел на пенсию. Болен он, безусловно, был. И во время решения об уходе находился в госпитале. Новый шеф не стал дожидаться выхода предшественника на день или на два. Он занял кабинет старого сразу с выходом приказа. Собственно говоря, ему для этого надо было лишь пересечь приемную. Их кабинеты были напротив. Одни говорили, что мог бы и подождать. Другие настаивали, что такое учреждение не может оставаться без главы ни на минуту. Стол старого шефа был из кабинета нового шефа вынесен, его взял себе Онуфриевич, а года через три он оказался в кабинете у Конрада. Новый шеф сразу же приблизил к себе Федора, тот хорошо писал любые речи. Исполнять обязанности Федора поставили Конрада. Казимир не обиделся. Он сказал, что все, что делается, делается к лучшему.
— Посмотри, — сказал раз Казимир, — копия брачного свидетельства Панченко. Весна 1944 года. Все цветет. Друзья — кто в тюрьме, кто в земле. Счастливый жених! — и положил на стол копию свидетельства.
— Ты дальше все обработал?
— Естественно.
— Ну и?
— Невеста известная. Подлинная. Свидетели жениха — фальшивые, выступали под чужими фамилиями. Таких в природе нет и не было. Такие же поддельные, как и жених. Заметь, женился как фельдфебель немецкой армии. Но не под своей настоящей фамилией.
— Как ему навесили звание на фальшивую, под такой и жену решил осчастливить? Она здесь?
— Жена? Нет, что ты. Рагозин смылся в Лиепаю летом сорок четвертого. Ригу освободили 13 октября, и она вышла замуж за солдата, уехала с мужем отсюда и вскоре родила. Дочь у них.
— Искать мы будем? — спросил Конрад. Казик подумал и ответил:
— Шеф бы не искал. Он сказал бы так: «Дочери пятнадцать лет, ну поговорите вы с матерью. Поиграете ей на нервах. А ей вспоминать об этом убийце — себя убивать. Слезы. Дочь с расспросами. Матери врать надо».
— Думаю, что шеф правильно рассуждал. И еще он бы закончил так: «Хотите заниматься видимостью работы? Не советую», — дополнил Конрад. — Ты помнишь, при одном из разборов дела он сказал, что мы выйдем на непростые фигуры германской разведки?
— Если мы с тобой будем так много цитировать шефа или выражать свои мысли под маркой его изречений, то смотри, можем и перестать быть понятыми, — заметил Казик.
— Ладно, не будем зарываться, но и пугаться-то нам некого. Дело общее.
— Это ты так думаешь. Однако учти, новое начальство обычно начинает с того, что забраковывает дела и особенно методы старого, — учил Казимир, — хотя само в профессиональном плане еще «плавает».
— Слушай, у нас свои дела: Зарс — раз, бывший Граф, а ныне гражданин Шелестов Петр Анисимович — два. Я его тоже беру на себя. За тобой славная тройка из купе вагона Рига-Гамбург: Лицис, Кромс и этот, как его, когда Зарс чуть не забыл, что купе обычно рассчитано на четверых и выдал нам еще напоследок Брокана Антона, поехавшего учиться в Римскую духовную академию. Попозже перераспределимся. Согласен? — спросил Конрад.
— По рукам. Но это надо доказать еще, что Шелестов в прошлом носил дворянский титул, — пожал плечами Казик.
— Возможно, я этого и не докажу. Он из крестьян, откуда-то из-под Запорожья, это точно. Рассказывать прямо, как его абвер ввел в лагере в дворянское сословие и при этом он потерял свою невинность командира Красной Армии, — смысла особого у него нет. Но с фактами ему придется считаться, — ответил Конрад.
— Слушай, а ты на Артиллерийской давно был?
— Ты имеешь в виду у Елены и Анны? Я стараюсь там не бывать. Зачем расстраивать людей? Они же не помнят, кто привел туда этого турка. Им было не до него. Гостей полно, как хороших знакомых, так и не очень. Невеста с женихом заняты друг другом, Анна была на подхвате.
— Интересно, участвовал ли он потом в их допросах?
— Тогда бы вспомнили. Рагозина и Штайера они помнят отлично.
— Ты упоминал, что жена бухгалтера Лидумса всю жизнь практически у окна просидела, будучи парализованной. А дом-то наискось, почти напротив, — задумчиво произнес Казимир.
— Прошло семнадцать лет! Это нереально.
— Подожди, подожди! Представь себе: жена бухгалтера была тоже на семнадцать лет моложе. Свадьба напротив в доме запоминается. Улица тихая. Сколько на этой улице было свадеб во время войны? Сделай снимки сильно увеличенных голов Эриса и Графа со свадебной фотографии. Это все неофициально покажешь. Попробуй.
— Ну что ж, уговорил. Попробуем. Ты посмотри лучше сюда. Этот ворох — копии его автобиографий после войны. И ни в одной не пишет, что участвовал в деятельности «Рижского партизанского центра», — воскликнул Конрад. — О чем это говорит?
— Парирую. Организация-то оказалась аферистов. Стеснялся. На себя тень бросит.
— Откуда же ему было знать об этом?
— Руководство партизан поделилось. От тех же Балода и Грома.
— Но все равно задания «центра» выполнял, под его флагом в отряд шел. Мог и попытаться опровергнуть такую характеристику, — не сдавался Конрад.
— Не в его интересах это было. Для него главное — проникнуть в отряд. Он проник. А дальше, как все. Что он тебе будет писать: вступил в патриотическую организацию, а потом выяснилось, что это группа аферистов? — настаивал на своем Казик.
— Все у тебя славно выходит, но вот в автобиографии сорок третьего года он указал, что с мая сорок третьего работал в Риге в партизанской организации, — и Конрад выложил на стол найденный документ. — Сколько за этими его походами тайн скрывается! Послезавтра начнем с ним первый разговор.
Петр Анисимович явился точно вовремя. Как важную фигуру Конрад его встретил. Пока ждали лифта, он успел уже назвать пару фамилий партизанских вожаков, а в кабинете сыпал их именами, показывая этим свое панибратское знакомство с ними. Был Петр Анисимович подвижным, выцветшие голубые глаза смотрели живо, но немножко испуганно. Можно было предположить, что в молодые годы он был привлекательным парнем.
— Итак, начнем. Скажите, Петр Анисимович, почему вы носите не принадлежащую вам фамилию?
— Как это?
— Да так. Ваша настоящая фамилия Шелест. В оккупации, в отряде вы были Шелестом, а после войны появился в Риге гражданин Шелестов. Метаморфоза, да и только!
— Ну, две буковки прибавились. Это когда паспорт выдавали первый после войны, в 1944 году. Дописали по ошибке. Так и пошло. Я тоже заметил, а мне сказали, какая там разница.
— Вот здорово! Постеснялись, значит, другой бланк заполнить. Следовательно, вы и в партию вступили под чужой фамилией и должности руководящие занимали не под настоящим именем, разве не так?
— Ну, если так строго судить…
— А как судить по-вашему? Мало того, что вы себе фамилию поменяли, но везде и о родителях во всех анкетах пишете как о Шелестовых. К чему бы это, позвольте вас спросить? Это же суперложь!
— Это… это, чтобы путаницы не было. У меня так, у родителей — эдак. Пусть одинаково будет, иначе же нельзя.
— В логике, только в логике неправды вам не откажешь. Естественно, любой удивится, когда прочитает, что у матери с отцом одна фамилия, а у сына — иная.
«Да, — подумал Конрад, — этот себе присвоил чужую фамилию и жил припеваючи, а бедняга Кульчицкий сам отказался взять в руки не положенный ему паспорт и благодаря этому не получил так долго ожидаемой свободы, которой был лишен по несправедливости».
— Скажите, Петр Анисимович, где и когда вы поступили на службу к немецким властям?
— Как это? Я же по заданию, как его, Шабаса Ивана внедрился в батальон охраны здесь, в Риге, когда меня перевели.
— Вас одного перевели или других тоже?
— Вот это я не помню.
— Неужели такое обстоятельство забыли? — пытался нащупать хоть какого завалящего свидетеля по моменту перевода Конрад.
— Совершенно вылетело из головы.
— Откуда же перевели?
— Из Валги, из лагеря.
— И год?
— В конце сорок второго — начале сорок третьего года.
— С ваших слов, сколько раз из лагеря в Валге вы бежали?
— Да раза три бежал, ловили, в тюрьме, карцере сидел. Страшное время было, сколько лишений перенес.
— Здорово у вас получается. Бежал, бежал, в карцере отсидел 21 сутки. Причем ведь помните, что не 20 суток, а в других случаях память отшибает у вас. В тюрьме побывали и… в унтер-офицеры выбились, с правом ношения оружия и свободного передвижения согласно местным предписаниям, а?
— Это вы вспомнили про этот аусвайс? Я его сдал в отряде и все объяснил там.
— Все, да не совсем, гражданин Шелест. Из карцеров и тюрем в унтер-офицеры не производят. Не было такого. Без особых заслуг, конечно. К тому же опять вы врете, как сивый мерин, Петр Анисимович, — уже зло бросил Конрад.
— Как, как вы сказали?
— Как врете? Как сивый мерин. Довольно изощренно, но я вас опровергну. Аусвайс вам выдан был когда? 1 августа 1942 года, т. е. когда вы считались еще за лагерем № 351 в Валге, и удостоверение подписано тогдашним начальником лагеря подполковником Ярцибекки там, в Валге. Начальником лагеря № 350 в Риге он стал только в сентябре 1943 года. В Риге у вас было удостоверение валгского лагеря, откуда вы побеги совершали. Доходит? Ни по чьему заданию, Шабаса или еще кого-то, вы не поступали на службу к немцам. Рижских подпольщиков в Валге не было. По приглашению врага, за особые заслуги вы стали унтер-офицером там, в Валге. Потом вас перевели сюда, в лагерь 350. Исполняли вы здесь разные роли: и сидевшего в лагере, и бежавшего, и скрывавшегося. Не в тюрьмы вас сажали за побеги, а услуги вы в это время оказывали по разным лагерям.
— Ну как вы можете так говорить? — пробовал тихим голоском возразить Шелест. Он буквально на глазах терял дар речи.
— Скажите, вы от Родины отреклись? Присягу в Красной Армии перечеркнули? — Конрад давил на собеседника, как асфальтовый каток на мостовую.
— Как это понимать? Я не отрекался, я сражался в отряде.
— Но на верность фюреру и рейху вы принимали присягу, до августа сорок второго, перед тем, как вам дали звание унтер-офицера? Иначе вы бы его не получили. Улавливаете?
— Принимал.
— Следовательно, от присяги в Красной Армии тем самым вы освободились?
Шелест молчал.
— Скажите, вы наших пленных в Германию конвоировали?
— Да, эшелон сопровождал. С пленными.
— Почему вы не указываете нигде, что были в Германии, даже в отряде об этом не рассказывали, равно как и о присяге в армии врага?
Шелест замолк. Что было сказать? Так с ним еще никто не разговаривал. Мысли выхватывали картины прошлого, все путалось, страх обуял его. Если докопаются до Вали, Марии, Эмилии, до Екатерины, до Елены, что тогда? Тогда все?! Как во сне он слышал слова:
— Идите, думайте. Наш шеф, вы знаете его по партизанским краям, распорядился дать вам возможность, если сочтете нужным, описать все подвиги собственноручно. Протоколы потом будем отделывать. Кстати, вы на Парковой жили?
— Это в здании публичного дома? Жил. А что?
— Да так, я засомневался в своей памяти, — сказал Конрад.
Положим, в свою память он верил. Он проверил гипотезу Зарса, который давал Пуриньшу рекомендацию на предъявителя для мадам Бергман. Значит, на свет божий выплывал Эрис. Он жил напротив этого дома.
…После второй встречи с Шелестом, Конрад делился с Казимиром:
— От кого он получил документы «центра», он толком объяснить не может. За обнаружение таких серьезно компрометирующих антифашистских документов их владельца к стенке поставили бы, а он не помнит, кто именно ему их дал. Фантастическая ложь! То Федя, то парк с неизвестными партизанами, то какая-то женщина. Патологический врун! Немцы ему все изготовили в единственном экземпляре. Текст под диктовку он писал или даже сочинил сам. Но переписаны они другим человеком. Почерк не его. Я ему говорю: «Вы автор?» — «Нет, я не писал эти документы, это не мой почерк». Я говорю: «С изготовленных вами образцов эти документы скопированы другим человеком, повторившим все ваши ошибки и особенности. Почерк явно не ваш, но вы автор документов или соавтор. Ошибки все ваши».
— Действительно так? — удивился Казик.
— Полюбуйся. Два эксперта изучали. Да и я кое-что соображаю. Он же по существу малограмотный человек, несмотря на высшее заочное.
— Если бы он один. Поэтому я всегда стремился на очное, — вздохнул Казик.
— Не расстраивайся. Я тебе продиктую из этих бумаг: слова, отдельные фразы из отношения в ряд, присяги и его удостоверения. Ты напишешь, затем я покажу, как он пишет в этих документах и в течение всей своей жизни. Вот образцы. Пиши!
Конрад продиктовал: «Рига, Рижский». Казимир написал.
— Так, верно. А он пишет: «Рыга, Рыжский». Причем до сих пор. Дальше. Пиши: сентябрь, октябрь, ноябрь. Написал? Смотри, он всюду пишет название месяцев с большой буквы. По своей привычке или из-за уважения к немецкому написанию? Напиши слова «военнопленные», «ваш отряд». Написал? Смотри, как у него — «в/пленные», «в/отряд». И так он пишет всю жизнь. Не смешно, а? С переносами слов у него дела до старости так и не отрегулировались: он оканчивает слово на строчке загибая его в конце до вертикального состояния. Почему? Правил и знаков переноса не знает. Не признает, бедный, что деепричастный оборот выделяется запятыми. Аббревиатуры разделяет точками. Индивидуальные признаки? Смотри — С.С.С.Р., Н.С.Ш. и так до сих пор, все двадцать лет. Большей устойчивости быть не может.
Казик с интересом смотрел на письмена, выводимые другом, и на образцы оригинальных текстов Шелеста.
— До чего все просто, когда изучил предмет. Вот тебе и зав. отделом министерства, и зампредрайисполкома, и кем он только не был! И пронес дружбу с начальником разведки, который после войны его к орденам еще представлял, — воскликнул Казимир.
— Послушай, как его вранье отлилось в железные строки характеристики: «В апреле 1942 года совершил побег из лазарета военнопленных, после чего в составе партизанской бригады руководил группой разведки, а впоследствии являлся начальником штаба партизанского отряда, действовавшего на оккупированной немцами территории Латвийской ССР», — процитировал Конрад. — Сколько преступлений эти пять строчек закрыли собой; как занавесом сцену, где все совершалось?
— Он что, действительно руководил разведгруппой?
— Выходит так. Гром ему верил. Шелест мне втолковывал, что Судмалиса именно он через боевые порядки провожал, дескать, умел ориентироваться ночью по компасу.
— Ага, другие не могли, и вообще, как они без него с войной справились? А к захвату Иманта он тоже приложился?
Конрад пожал плечами.
— Жалованье же он получал. Марок тридцать, верно, — заметил Казимир.
— Естественно, как все у них служащие. Но за что получал, вот вопрос. Что входило в его службу? — ответил Конрад.
— В отряд он попал и стал как все, — раздумывал Казик, — дрался, ходил в разведку, отмывал грязь, которая на нем скопилась. Другого ему ничего не оставалось.
— И все скрывает до сегодняшнего дня. Нет, надо следствие проводить. Он что, исключение? — спросил Конрад.
— Надо. Но шефа нет, тебя не поймут. Скажи, что будем делать с Зарсом? — переключился Казимир на другого персонажа.
— Доказательств вменить ему предательство Ольги у нас не хватит. Их попросту нет. Его признание? С ним в суд не пойдешь. Так? — спросил Конрад. — Тупик. Побудет до нового кодекса — выберется.
Казимир кивнул головой:
— От признания по Ольге он побежит, как олень, а 30-е годы не страшны.
Оба замолчали.
— Не знаю, не знаю. Я был на докладе у нового шефа. Он выслушивает содержание основных дел, постоянно принимает народ, как он говорит. Но сам дел не читает. Понимаешь? Не чи-та-ет. — Конрад сказал это по слогам. — Сидит и слушает. Когда что-то ему не нравится, то прикладывает ладонь с растопыренными пальцами к лицу, смотрит на тебя через пальцы и выговаривает. Странно как-то! Голоса, правда, не повышает, но красным делается. Нервничает в себе где-то, внутри.
— Ах, ах, вы изволили заметить. Это все уже изучили. У каждого свои причуды: старый шеф раскачивался у окна, готовый взлететь от досады на небо, а новый вот так — приземленно, пальчиками закрывается, чур-чур от галиматьи, о которой мне здесь вещают. И не забывай, что он считается одним из руководителей партизанского движения.
— Ты знаешь, я кажется глупость в его присутствии сморозил. Докладывал я нормально о подполье, о Шелесте, ну об этих провокаторах, о гибели Судмалиса, а в конце я процитировал депешу старого шефа в Москву, когда по горячим следам в сорок четвертом стали разбираться, что все-таки в Риге произошло. Шеф тогда отписал: «Балод и Гром завалили агентурную разведку в Риге». Прямо вот так. И с приветом. Новый шеф сразу пальцы раздвинул и к лицу и через них мне говорит: «Не увлекайтесь чужими выводами». Вот так.
— Да что ты наделал! Франц, дурак! Извини, голубчик. Какой из тебя дипломат? Наш новый начальник в партизанском руководстве в тех местах занимал значительное положение. Ни ты, ни я, мы не знаем, как он контролировал работу тех, кто засылал людей на верную гибель, должен ли он вообще был контролировать их по возложенным на него функциям. Но морально руководитель любого ранга за провалы своих подчиненных, тем более повлекшие гибель людей, отвечает. А ты вылез с таким намеком!
— Но я же нечаянно, в рабочем, так сказать, порядке, не думая задеть.
— Ты о Веронике Слосман тоже ему докладывал?
— Безусловно. Я упомянул о ее гибели в числе других в связи с цепочкой, по которой шагал в отряд Шелест, а затем назад в Ригу Валя с Антониной.
— Да, здесь даже не знаю как и сказать. Он с Валей был знаком с юношеских лет. Она училась в Даугавпилсской белорусской школе. Я тоже из тех мест. Новый шеф на собраниях не раз говорил о ее героических делах в подполье, в Риге. Но того, что знаем или к чему приближаемся мы, — он не знает. По его словам, он был в курсе ее направления на подпольную работу в Ригу, даже виделся с нею перед ее уходом.
— Но не он же планировал и разрабатывал ее маршрут? Причем здесь он? — задал вопрос Конрад.
— Все это так. Но ему, возможно, неприятно слушать напоминание о том, что она погибла, а он остался жив. А еще он узнает причины ее гибели. И будет знать, что ты осведомлен о них. Это для него удар будет.
— Ты, Казимир, по-моему, все преувеличиваешь. Он просил докладывать о развитии дела Шелеста. Посмотрим. Да, сказал, что по тем годам не помнит его. Но после войны Шелест подходил к нему, напоминал о себе, однако получил от ворот поворот. Наш новый шеф человек сдержанный. В конце приема он меня спросил: «Как вы думаете, почему он после войны остался жить все-таки в Риге, а не уехал к себе в Запорожье. Ведь там бы он оказался вдали от своей, как вы утверждаете, провокационной роли». Я и ответил, что всей своей карьерой здесь он доказал, что сделал правильный выбор. В Латвии, Риге многие партизаны — его друзья, он его уважали, поддерживали как товарища по борьбе. Все правильно. Став партизаном, он стрелял по фашистам. Хотел он этого или нет. Но если бы он вернулся в родные места, сразу бы возник вопрос разнице в фамилиях его и отца с матерью. Он не мог туда вернуться под чужой фамилией, а у нас не мог жить под своей, ибо проходил по ней по немецким документам. Так что две буковки явились для него спасательным кругом, на котором он продержался столько лет. На Украине друзей — товарищей по отряду, которые в случае чего прикроют, у него не было. Такой ловкой связки его героических дел, как в той характеристике, там, в Запорожье, он не получил бы. Шеф выслушал эти выкладки и ничего не сказал. Переваривает.
— Ладно, посмотрим, когда ты составишь обзорную справку и положишь ее на стол. Какую еще реакцию это вызовет в высших сферах, — сказал Казимир.
— Слушай, Казик, — попросил Франц, — у меня голова разболелась от всего этого разговора. Я на завтра у Онуфриевича отпрошусь. А ты сходи к Лидумсам, на Артиллерийскую, попробуй поговорить на тему о свадьбе. Идея-то твоя, а? Мне просто неудобно идти в четвертый раз и что-то уточнять. Подумают еще, что слаб я на голову.
— Ладно, схожу.
Казик в своих расчетах почти не ошибся. С помощью Лидумса, чтобы супруга не испугалась такого неожиданного вторжения, Казимир начал разговор о военных годах, о событиях в ближайшем округе, на этой тихой улочке, где жили скромные служащие и рабочий народ. Жена Лидумса втянулась в разговор, постепенно оживилась.
— Свадьба? — ответила она на вопрос Казимира, — конечно помню. По-моему это была единственная свадьба на нашей улочке за всю войну. Здесь жили две работящие девушки. Дом был у них боевой. Я как наблюдатель видела, — она улыбнулась, — что приходили русские пленные, одетые кое-как, а выходили в приличной одежде, бедной, но без дыр хотя бы. Да, свадьба была. Скромная. Большинство было в униформе, я так и не поняла какой, но не в немецкой. Свадьба когда? Где-то осенью сорок третьего, так по-моему. А в декабре, на рождественские дни, их всех арестовали. О, это было страшно! Крики, шум, плач! Заломленные назад руки, какую-то типографскую машину у них якобы нашли. Так соседи говорили. Знаю ли я этих двоих? Черного в очках я точно знаю. Это Мухамед. Фамилия? Не помню. Сын владельца единственной в городе турецкой кондитерской, куда я девчонкой бегала и ему завидовала, что он может все сладости есть каждый день и сколько хочет. Да, я его знала, у нас были общие друзья, в юности все друзья. Вспомнила, вспомнила! Мальчишки его «рисом» прозвали. Значит, или «Ирис», или «Урис», как-то так. Вы хотите спросить, был ли он в этом доме? Как я догадалась, увидев его фотографию? Я видела его, когда он и еще один приехали на извозчике, остановились вот там, за углом, расплатились и пошли в дом на свадьбу. Почему я запомнила? Скажите, какая связь между сыном миллионера и этими бедными людьми? Он им, что, сладости принес? Он в гестапо работал, мне уже потом рассказали. Как я его узнала? У него была кличка Ушастый. Вы видели его уши? Они уникальны! Ну и главное, я знала его, знала. Приезжал ли кто-либо еще на извозчике? По-моему нет. Только он. Извините, да, был и второй, его попутчик. Но этот ли блондин? Не запомнила. Возможно. Но возможно и нет. Понимаете, когда видишь знакомого тебе человека, то все внимание ему. Он заслоняет. Ну, как это объяснить? Если бы с ним еще девушка была, то что-то отложилось бы в памяти. А так… да, приехали на извозчике вдвоем, но с этим ли? Не помню… Да, вот он стоит на свадебной фотографии. Каков подлец! Был ли Эрис при их аресте? Не могу сказать. Не заметила. Когда началась эта сцена, я от окна отъехала. Стала пить валерьянку…
Казимир рассыпался в благодарностях, хотя новостей особых не выведал. Но все-таки живой свидетель. Не помешает, да вряд ли поможет.
…Отпустив Конрада, новый шеф погрузился в раздумья. Воспоминания о Веронике приблизились, стали осязаемыми. «Кто организовал всю эту акцию по ее засылке? Все вмешались: и Балод, и Гром, и Лайвиньш, и сам я. Чья-то непродуманная идейка появилась, и все стали ее обсуждать с серьезным видом, хотя ее надо было выбросить, как окурок, и затоптать, чтобы он не тлел даже. К чему вообще женщину надо было посылать? Что, мужиками отряд иссяк? Кто-то сказал: женщина незаметней, а если две поедут вместе — и вовсе незаметно. Пальто пошить надо? Надо. Пошили - ну вовсе невидимкой Валя стала. Обо всем партизанские вожаки наговорились вдосталь на уровне деревенских баб на скамейке у дома. Но оперлись-то на кого? На какую-то непонятную личность! Шелест, Шелестов… В отряде месяца не пробыл, не проверен, подозрителен, о чем в Москву сами сообщили, прибыл от какой-то неизвестной организации и по проторенной им тропе отправляем в Ригу наших Валю с Тоней, двух девчонок. Какая-то чертовщина! А здесь еще эти крутятся: Рагозин, Гудловский. И тоже в Ригу. И Валю с Тоней они знают. Все смешали! Никакого понятия о конспирации, о построении нелегальных звеньев. Да, сейчас этот выдвиженец Конрад все по полочкам раскладывает. Надо отдать ему должное — парень с головой. Нам бы таких в те годы. А то Гром Сашка — главный разведчик, ни образования, ни опыта! Начать по Шелесту следствие? Это же тучи наших недоработок приплывут! Такую огласку вся наша прошлая неразбериха получит, что страшно подумать. Надо все взвесить основательно…»
Между тем Казимир бегал по следам Кромса, Лициса и Брокана. Тройка была совершенно разнокалиберной. Николай Кроме был здоровяком сорока пяти лет отроду, могучего сложения, с густыми рано поседевшими волосами, крупными чертами лица. Смотрел прямо выразительными темными глазами. Когда Казимир впервые увидел его, то восхитился такой яркой мужской красотой. «Прямо как римский воин — одень ему на голову шлем с перстня Зарса». В молодости он был шофером, жил в окрестностях Лиепаи, не бедствовал, жениться не торопился, образ жизни вел вольный, независимый. Везде в документах писал, что был немцами мобилизован на трудовой фронт и насильно вывезен в Германию. В те годы это было событием ординарным. Однако он написал заявление, что хочет поработать в Германии, и отправился. Не думал, что когда-нибудь эта его маленькая хитрость откроется и надо будет сидеть перед чуть моложе его лет крепышом с хитрыми глазами и плести ему всякую чушь. Как-никак он был директором сельской школы, районным депутатом. Не пристало ему бурчать о разных несусветных историях, которыми обычно баловали его мальчишки и девчонки в школе; А с другой стороны, что поделать? Казимир слушал внимательно, в своей манере, мало веря в его россказни, но усиленно кивая в знак согласия тому, что тот говорил. Где-то в апогее рассказа, как насильно угоняли молодежь из его уезда в Германию, Казимир молча сунул ему под нос его же заявление о горячем желании помочь рейху в решении задач промышленного строительства. Кроме одел очки, взял бумагу, поднес ее к глазам, прочитал, оставил на уровне вытянутой руки, покачал головой и сказал с кривой ухмылкой:
— Все копите?
— Ничуть, — помотал головой Казик, — просто наткнулись случайно. Сохранили ее немцы. Верно? Чтобы отчитаться, сколько добровольцев трудового фронта у них было. Мы получили эти бумаги без акта приема-передачи. А я сейчас сравниваю с нашими сведениями. У нас расхождения с ними: у нас добровольцев меньше зафиксировано, чем у них. Должно же уравнение быть решено? Вы детей так учите?
— Не издевайтесь, причем здесь дети?
— Притом, что директор у них доброволец, а директора не могут быть добровольцами немецкого трудового фронта и молчать об этом пятнадцать лет.
— Так что, мне из школы уходить?
— Решайте это с районо. Меня сейчас интересуют другие вопросы, и при их рассмотрении я надеюсь найти с вами взаимопонимание. Не знаю как вы. Так что вы в Гамбурге делали?
— Работал на заводе сельхозмашин.
— Не там, где танки ремонтировали?
— У меня свидетели есть, с которыми я на заводе работал. Сеялки, культиваторы клепали. От зари и до вечера. Не верите? — обиделся Кромс.
— Верю. Раз свидетели есть, то верю. Как тут не поверишь? Но свободное время тоже было? Тоже свидетели есть. Не все же силы рейху отдавались и себе что-то надо было оставить.
Здесь Кромса прорвало. Он стал посвящать Казимира в вечернюю жизнь Гамбурга. Названия кабаков, пивных, ресторанов так и посыпались на Казика, который стал активно разделять восторги Кромса и в такт им кивать головой, когда тот закатывал глаза, и с умыслом недоверчиво посматривать на него, когда он расхваливал сорта пива с тем, чтобы Кромс окончательно утвердился в его, Казимира, бескорыстном интересе. Апофеозом повествования Кромса были зарисовки гамбургских борделей, где, по его словам, учитывая морскую специфику города, сосредоточились наиболее стойкие силы Европы. Успехи Кромса на сексуальной ниве не имели аналогов в Гамбурге. Все буквально бросались и пожирали его, и одна немка захотела даже устроить его по этой самой причине в войска СС, но он сбежал от такой чести. Когда Кроме стал повторяться, то Казик вдруг поднял свою левую ладонь, обратил ее к собеседнику и спросил:
— Послушайте, когда вы дали немцам подписку о сотрудничестве?
— В июне сорок третьего, — автоматически ответил тот, поперхнулся и закашлялся от такого признания.
— Продолжайте.
— О чем? — глупо спросил Кроме.
— О сотрудничестве с германскими властями. Насчет дам пока антракт. С кем имели вы дела?
Только здесь до Кромса дошло, в какую яму его на ходу посадил этот вроде бы сельский дядька с неуемным желанием слушать о ночной жизни больших европейских городов и разомлевший от описания дамских линий. Кромс сник.
— Но, послушайте, это было вынуждено. Они подловили меня…
— Всех ловят, — мирно заметил Казик. — На чем, на дамах или на чревоугодной похоти по отношению к слепым еще поросятам? — внезапно рявкнул Казик.
— На автоаварии, я же был шофером и вот… за два месяца до выезда…
— Попали под знак? — вспомнил Казик рассказ Зарса о профессоре и гаишнике.
— Нет, ребята стащили муку с немецкого склада, я повез и перевернулся. Немцы, полиция думали, что это для партизан, ну и началось. Допросы, вопросы, угрозы, предложения. Я и согласился.
— Сколько вы выдали наших патриотов?
— Поверьте, до сентября сорок третьего — никого, не было никакой нужды.
— А потом?
— Потом поездки в Германию, полгода в Гамбурге, затем вернулся к себе домой в Гробини под Лиепаей.
— Ну и?
— Тогда выловили двух парашютистов — диверсантов. Я принимал участие в облаве. Там и другие участвовали. У меня свидетели есть.
— Раз есть, то хорошо.
«Не отвертишься, если даже передумаешь, — про себя улыбнулся Казимир. — Но он же был им нужен до поездки в Германию? И не для заштатного завода по производству сеялок, и не для гамбургских борделей».
— Вы сказали — за два месяца до поездки?
— Да.
— А поездку предложили после того, как вы пошли на сотрудничество?
— Да.
— Какую же просьбу высказали вам перед выездом?
— Да особо никакой, сказали, что надо за одним из троих особо понаблюдать: не будет ли он отлучаться на остановках, бросать письма, с кем-то встречаться в поезде…
— Это за кем же?
— Из нашего купе. Лицис. Эвалд, по-моему. Но он никакой не латыш, он еврей. У него документы поддельные.
— Почему вы так думаете? Вы уверены? Как это — еврей и бежит в Германию? Вы что-то, дорогой Кромc, путаете.
— Я ничего не путаю. Вы что, думаете, я из пальца сделанный и только в заморских бабах разбираюсь? Он ни словом, ни жестом себя не раскрыл. Но ведь акцент-то был, да мало ли по какому признаку можно было определить! И вся эта поездка была каким-то темным делом…
— Еще бы, личности в купе собрались далеко не святые и даже не светлые, — откомментировал Казик…
— Последним в купе влетел некий Брокан Антон, — прервал его расхрабрившийся Кромс.
— Подожди, подожди, дядя, — перешел на свойский язык Казимир, нащупавший слабую жилку Кромса, желавшего каким-то образом заинтриговать своими наблюдениями над попутчиками по купе, и посчитавший Кромса созревшим, чтобы открыть его скважины сведений, как до него приоткрывали их Зарс и десятки других умников, спасавших свои шкуры.
— Подожди, подожди, дядя, — повторил Казик, — Кто тебя инструктировал перед выездом в Германию?
— Насколько я понял немцев, сотрудник военной разведки, в форме подполковника люфтваффе, фамилию он прошамкал неразборчиво, и латыш один с безукоризненным пробором, средних лет.
— Пуриньш?
— Я фамилию не знаю, но подполковник называл его Александром. Вот так. Вспомнил.
— Думаю, ты этого и не забывал. Что известно еще о Лицисе?
— Документы ему в Лиепае, как и мне, оформлял мой брат, работавший там в гебитскомиссариате. Я Лициса у него встречал.
— Куда же ваш брат девался?
— Он погиб при бомбежке.
«Жалко, — подумал Казимир, — вот это был бы свидетель».
— Так чем был интересен Антон Брокан?
— Этот совершенно непонятным типом оказался. Он до последнего времени в Лиепае был в команде расстрельщиков. Они убивали советских активистов, евреев. Вечно бегал по городу, как оглашенный, кого еще схватить. И вот появляется в нашем купе прилично одетым и заводит любезные разговоры с Лицисом. Я глазам своим не поверил. Всю дорогу только нас и посвящал в то, что он правоверный католик и едет в Рим на учебу.
— Надо понимать, делал из вас троих свидетелей, которые могли бы в случае нужды тоже подтвердить его католический статус. Куда он исчез? — спросил Казик.
— В Гамбурге он как вылетел из купе, так его и видели. В сорок четвертом он объявился ксендзом в Литве. Но больше я о нем ничего не слышал.
— Ну а Зарc, Лицис, эти что?
— Зарса я в Гамбурге встретил в одном борделе. Рассказать? — несмело предложил Кроме.