8. О смерти де Папильона и о находке сундучка
8. О смерти де Папильона и о находке сундучка
Безутешная мать глядела на меня так, словно мои слова с трудом доходили до нее, и затем, когда я указал на француза, повернулась и увидела убийцу своего сына. Прежде чем я смог воспротивиться, она прыгнула на него и вцепилась ногтями в лицо негодяя. Здоровенный верзила тщетно пытался освободиться, и я, боясь, как бы он не отправил мать вслед за сыном, оттащил старую даму в сторону и поручил трактирщику присмотреть за ней. Когда до меня донеслись ее рыдания, я понял, что заботиться о ее безопасности больше нет необходимости, и обратил свое внимание на бретёра 20. Тот уже покидал комнату, но я догнал его, схватил за плечо и повернул лицом к себе. Затем я обнажил рапиру и встал в позицию.
— К вашим услугам, сэр, — сказал я.
— В чем дело? — насупился он. — У меня нет причин ссориться с вами, красавчик!
— Зато у меня есть, — настойчиво возразил я, потому что кровь ударила мне в голову и ярость затуманила глаза.
— И по какому поводу? — поинтересовался он.
— Вы погубили этого несчастного мальчика!
— Погубил? — пожал он плечами. — Что за дурацкое слово, коротышка! Я убил его в честном поединке.
— Вы убили его так же подло, как и того человека на берегу Файфа! — выкрикнул я.
Он уставился на меня, и лицо его потемнело.
— Ты говоришь загадками, недомерок! — прохрипел он. Я ничего не ответил, но сжал кулак и с такой силой ударил его по лицу, что он едва удержался на ногах, сплевывая на пол кровь вместе с выбитым зубом.
— Mon Dieu! — в бешенстве заревел он, но тут же взял себя в руки и произнес: — Минутку, сударь, но если вы не благородного происхождения, то я просто задушу вас как собаку, потому что не намерен пользоваться шпагой, чтобы проучить canaille 21.
— Не беспокойтесь, — с той же холодной пренебрежительностью ответил я. — Мой дядя — сэр Роджер Клефан из Коннела.
— Вот как? — насмешливо процедил он. — Неужели? В таком случае его племянник сейчас умрет!
— Может, так, а может, и нет, — возразил я. — Но, когда я покончу с вами, на свете одним негодяем и убийцей станет меньше! И заметьте, сегодня между нами нет коричневого сундучка!
И тут он бросился на меня.
Даже сейчас, когда я вспоминаю эту драку в маленькой таверне, лучи солнца, проникающие сквозь пыльные окна и падающие на распростертое тело мертвого мальчика на запятнанном кровью полу, убитую горем мать и перепуганного трактирщика, разлитое вино и разбросанные остатки пищи, продолговатый шрам от пистолетной пули на щеке француза, — даже сейчас, повторяю, — я чувствую, как кровь быстрее струится в моих старых жилах, и я сжимаю свои костлявые кулаки и стискиваю еще оставшиеся зубы, ибо из всех поединков, в которых я принимал участие — а таковых было немало! — этот был самым тяжелым и яростным.
В полном безмолвии, нарушаемом только звоном клинков, скрипом половиц да изредка грохотом падающего стула, подвернувшегося нам под ноги, мы кружили друг перед другом, как хищные звери, нападали и защищались, наносили удары и парировали их, делали ложные выпады и уклонялись от истинных, непрестанно следя за каждым движением соперника, — и я не могу припомнить каких-либо других звуков, кроме тяжелого дыхания де Папильона и жужжания мух на оконном стекле.
И тем не менее я чувствовал, что в конце концов убью его — ведь разве де Кьюзак не одерживал над ним верх, пока тот не толкнул сундучок ему под ноги? — но мне и в голову не могло прийти, каким странным образом закончится наша схватка. Француз был чрезвычайно ловок и увертлив, несмотря на свою грузную фигуру, и я долгое время не мог его зацепить, хоть он уже задел меня дважды — в шею и руку; наконец я проколол ему предплечье, и он поморщился и выругался сквозь зубы, но продолжал сражаться.
Как я ни старался закончить поединок, мне никак не удавалось преодолеть его защиту; я чувствовал, что недоедание дает себя знать, и понимал, что слабею. Он тоже понимал это, о чем свидетельствовал зловещий блеск его черных выпученных глаз, которые, казалось, отделились от его лица и плавали передо мной в пространстве, пристально следя за каждым моим промахом. Однажды он чуть было не проткнул меня насквозь, воспользовавшись незначительной ошибкой, и губы его скривились в презрительной усмешке. Я понял, что мой единственный шанс заключается в особом приеме, которому научил меня де Кьюзак, — ловком повороте кисти, — но не представлял себе, как я в таком случае смогу убить безоружного человека, и поэтому исход поединка стал мне казаться сомнительным.
И все же лучше было добиться передышки, чем погибнуть из-за случайной оплошности, подумал я и, когда он снова атаковал меня, удачно применил прием де Кьюзака, но одновременно с тем, как его рапира отлетела в сторону, моя тоже выскользнула из ослабевших пальцев, и обе бренча покатились по полу. Мы замерли на мгновение, растерянно уставясь друг на друга, и затем француз, отскочив для разбега назад, низко пригнул голову и яростно бросился на меня, точно баран, собирающийся бодаться. Попади он в меня, некому было бы писать эти строки; однако судьба распорядилась иначе. Постоянные атлетические упражнения выработали во мне достаточно четкую реакцию, и в ответ на его бросок я выставил вперед колено, которое пришлось ему прямо в подбородок; резко повернувшись, я изо всех сил ударил его кулаком по затылку. Послышался тупой звук, точно разбился глиняный горшок с водой, и француз свалился, как бык на бойне, оглушенный ударом обуха по голове; перевернувшись навзничь, он пару раз судорожно дернул ногами, после чего вытянулся и замер неподвижно. Он представлял собой жуткое зрелище, лежа на полу с разбитым лицом, струйками крови из носа, стекавшими вдоль его отвислых щек, с глазами, выпученными сильнее, чем когда бы то ни было или, если уж на то пошло, чем это вообще было возможно без опасения, что они совсем выскочат из орбит. Трактирщик оставил несчастную старую даму подле ее мальчика, где она сидела, гладя его лицо и тихо плача, и склонился над французом, чтобы убедиться, нельзя ли ему помочь. Однако я знал, что это бесполезно, о чем и сказал трактирщику, ибо почувствовал, как череп бретёра раскололся, словно спелая тыква, во время удара, от которого у меня совершенно онемела рука — от кисти до самого плечевого сустава.
Я подобрал с пола рапиру и, поручив перепуганному трактирщику присмотреть за мертвецом, вышел, прихрамывая, из комнаты, но не в ту дверь, в которую вошел, а решив положить конец загадке коричневого сундучка, скользнул в проход, где впервые увидел де Папильона. Тихонько притворив за собой дверь, я очутился в узком коридорчике, ведущем во внутренние помещения таверны; отсюда же крутая лестница поднималась наверх, на второй этаж. Взбираясь по скрипучим ступенькам, я, помню, чувствовал себя отвратительно: меня шатало, и колени мои тряслись, поскольку до сих пор мне ни разу не приходилось убивать человека, да к тому же голова француза оказалась не из мягких 22.
Поднявшись по ступенькам, я оказался на лестничной площадке, куда выходили две двери. Прислушавшись у одной и не услышав ничего, я толкнул дверь и вошел в комнату покойного, о чем можно было судить по огромной шляпе с плюмажем и серебряной пряжкой на тулье и кинжалу в ножнах с замысловатой резьбой на рукоятке, лежавшему на столе. Комната была маленькая, хорошо освещенная через фонарь в потолке, но в ней не было и следа того, что я искал, а мне следовало поторапливаться, если я не хотел быть застигнутым в чужой комнате, да еще принадлежавшей человеку, убитому мной.
Повсюду искал я небольшой сундучок или шкатулку — под кроватью, под матрацем, под шляпой с плюмажем, в каждом углу, на двух балках, проходивших по потолку, — но нигде ничего не мог найти.
До меня донеслись голоса людей, собравшихся у дверей таверны; дольше оставаться здесь мне было нельзя, я осторожно, на цыпочках, направился к двери, чтобы незаметно выскользнуть из комнаты, но тут мой сапог зацепился за какой-то выступ, и я с грохотом растянулся на полу. Проклиная свое невезение и боясь, как бы шум не привлек к себе ненужное внимание, я поднялся на ноги и увидел торчавший из половицы толстый гвоздь, послуживший причиной моего падения. В следующее мгновение я чуть не закричал от радости, поскольку половица с гвоздем свободно двигалась, и я понял, что нашел тайник де Папильона. Выворотить доску оказалось делом нескольких секунд, и под ней, как я и предполагал, в уютной ямке, точно яйцо малиновки в гнезде, покоилась небольшая шкатулка. Отерев ее от пыли, я вернул половицу на место и, не забыв «прихватить с собой кинжал, поскольку, по моему разумению, он вполне мог пригодиться мне в будущем, украдкой спустился вниз. Пряча шкатулку под одеждой, я выскользнул через заднюю дверь на улицу, не встретив никого по пути.
Возвращение назад, в мою крохотную комнатку в Лакенбутсе, отняло у меня немного времени, ибо я не намерен был долго прохлаждаться в Лейте, так как перспектива поздней прогулки по пустынной дороге, заросшей густым кустарником, вовсе мне не улыбалась. Очутившись снова в своем старом жилище, я плотно прикрыл дверь и, позаботившись о том, чтобы никто не смог подглядеть за мной через окно с улицы, поставил шкатулку на стол и попытался ее открыть. Шкатулка была заперта, но это было не таким уж серьезным препятствием, и вскоре ее содержимое открылось моим глазам. Под крышкой шкатулки находилась связка бумаг, немного попорченных морской водой и местами обесцвеченных, завернутых в квадратный кусок красного шелка, запечатанный большой желтой восковой печатью, сломанной пополам.
Под бумагами лежал небольшой холщовый мешочек, и когда я осторожно поднял его, то почувствовал, как мое настроение тоже поднялось: по весу мешочка и на ощупь можно было определить, что в нем находятся деньги, и немалые. Я тут же развязал мешочек и высыпал на стол целый водопад золотых и серебряных монет, с веселым звоном раскатившихся по столешнице, норовя свалиться через край на пол. Подцепив пригоршню монет, я обнаружил, что большинство из них французские — кроны и ливры 23, если память мне не изменяет, — и лишь немного шотландских мерков 24 или пенни; впрочем, поскольку французские деньги в ту пору были повсюду в ходу, это не имело особого значения. Больше в шкатулке ничего не было, и я, решив рассмотреть бумаги, сорвал печать, не носившую на себе никакого герба или эмблемы; в эту минуту, однако, раздался резкий стук, и голос моей квартирной хозяйки потребовал, чтобы я открыл дверь. Я поспешно рассовал монеты по карманам и сунул шкатулку под тюфяк. Затем, словно только что проснувшись, я громко зевнул и спросил, кто там и чего от меня хотят.
— Мне надо поговорить с вами, мастер Клефан, — послышался из-за двери визгливый голос хозяйки.
— Очень хорошо, — ответил я и, подойдя к двери, толчком распахнул ее настежь. — Итак, сударыня, — спросил я, — в чем дело? Кто-нибудь пришел за мной, да?
— Никого здесь нет, кроме меня, мастер Клефан, но я больше не могу терпеть вас в своем доме, потому что мне нужна комната, а вы мне уже неделю не платите!
— О, только и всего, сударыня? — небрежно пожал я плечами. — В таком случае я, пожалуй, расплачусь с вами немедленно, — и я, вытащив из кармана кошелек, высыпал на ладонь пригоршню монет.
Хозяйка при виде денег несказанно удивилась.
— Прошу меня извинить, — пробормотала она. — Торопиться нет никакой надобности…
— Нет-нет, — возразил я. — Ни в коем случае! Простите мне мою рассеянность: я забыл, что пора платить за квартиру. Кажется, столько я вам должен? — И я уплатил ей в основном шотландскими монетами. — Спасибо, что напомнили, и, пожалуйста, пришлите мне ужин через час!
С этим я захлопнул дверь и запер ее на замок, оставив старуху в недоумении, каким образом я так неожиданно разбогател; впрочем, я не очень опасался ее длинного языка, поскольку знал ее как весьма неразговорчивую женщину, да и недавно поселившуюся в здешних местах.
Я вновь достал сверток с бумагами и развернул его, отбросив шелковую тряпку, когда-то явно промокшую насквозь, причем я догадывался, где и когда. Наконец я добрался до самих бумаг и развернул их перед собой на столе, но первый же взгляд на них заставил меня вздрогнуть от волнения и тревоги; проведя внезапно ослабевшей рукой по лбу, я подумал, существуют ли на свете правда и справедливость. Ибо из бумаг, лежавших передо мной, я понял без малейшей тени сомнения, что де Кьюзак мне лгал. Ничего удивительного не было в его нежелании появляться в Керктауне. Ничего удивительного не было в его странном предпочтении вести жизнь отшельника на сыром и безлюдном берегу Файфа и нырять нагишом у дальнего рифа, дрожа и стуча зубами от холода. Теперь для меня в этом не было ничего удивительного, потому что его секрет перестал быть секретом.
Шкатулка, очевидно, оказалась достаточно плотной, поскольку бумаги в ней почти не подмокли и чернила расплылись лишь в отдельных местах, да и то написанное здесь нетрудно было разобрать. Они содержали не больше и не меньше, как грандиозный заговор, направленный на освобождение королевы Шотландии и возведение ее на английский трон, заговор настолько тонкий и продуманный, что у меня не возникло ни малейшего сомнения в возможности успешного его осуществления, тем более что его поддерживали люди, чьи имена были известны даже в Керктауне, — могущественные люди из Шотландии, Англии, Франции и даже из Испании!
Невероятное везение! Меня даже в жар бросило, когда я обнаружил, что держу в руках, с одной стороны, жизнь прекрасной, несчастной и порочной королевы, а с другой — жизнь и судьбу более сотни аристократов и благородных джентльменов высокого ранга.
Пальцы мои дрожали и мысли путались, когда я читал документы, поражаясь странному стечению обстоятельств, взваливших такой непомерный груз на мои плечи. Я читал и перечитывал бумаги, в оцепенении глядя на них, пока стук в дверь не напомнил мне о хозяйке и моем ужине.
Несмотря на голод, я был слишком возбужден, чтобы уделить достойное внимание содержимому моей тарелки, и вскоре отодвинул ее, вновь погрузившись в размышления и вновь перечитывая бесценные документы. Чем больше я вчитывался в них, тем более впадал в сомнения относительно того, какого пути следует мне придерживаться, пока наконец бесцельное сидение не стало мне невмоготу; спрятав бумаги в безопасное место, я выскочил из комнаты и, заперев за собой дверь, бросился вниз по лестнице в надежде, что свежий вечерний ветерок охладит мой разгоряченный мозг и позволит привести мысли в порядок. Стало уже темнеть, и в воздухе носилась промозглая водяная пыль, но я не обращал внимания на сырость и торопливо шагал по узкой и крутой улочке», а в голове у меня роились сотни фантазий и предположений, точно пчелы в растревоженном улье.
Насколько я понимал, с имеющимися у меня бумагами я мог поступить тремя способами, но решить, какой из них выбрать, было не так-то просто: ведь если мой ход будет удачным, то меня ждет, бесспорно, немалое вознаграждение, однако в противном случае я лишусь головы с такой же очевидностью, как то, что меня зовут Коротышкой. Конечно, был еще вариант, при котором я ничего бы не выиграл и не проиграл: уничтожить бумаги, и дело с концом; но у меня душа не лежала поступить с ними таким образом, хотя по примеру своего деда мне следовало бы знать, насколько опасно вмешиваться в государственные дела. Так должен ли я был использовать попавшую мне в руки страшную силу так, как это, несомненно, сделал бы де Кьюзак, если бы не погиб от руки де Папильона?
Должен ли я пойти в некий аристократический дом — расположенный, кстати, не так далеко от того места, где я находился, — и стать причиной войны и всенародной кровавой смуты; стать инструментом, при помощи которого старая религия вновь будет восстановлена не только в Шотландии, но и в Англии; стать, по сути дела, освободителем несчастной пленницы, губящей свою молодость и красоту в подземельях английской темницы? Мысль об этом взволновала меня больше всего. Я был шотландцем, и королева тоже была шотландкой, представительницей королевской династии Стюартов, наследницей древнего рода Брюсов, — и теперь она томится в заточении, а ее судьба находится в моих руках, в руках бывшего школьного учителя из Керктауна!
Затем другая мысль пришла мне в голову, и я вспомнил рассказы отца о кострах и пытках, о жирных и порочных священниках, истинном проклятии для страны, о голосе Великого Реформатора, гремящем с кафедры старинного собора, о пролитой крови и героических подвигах, совершенных ради освобождения родной земли и уничтожения покрова невежества и суеверия, ослеплявшего глаза и души мужественных людей, населяющих эту землю. Я подумал обо всем этом, и протестантская кровь в моих жилах отмела прочь всякие сомнения. Я решил, что делать: новой вере ничего не будет угрожать, а Елизавета останется царствовать в Англии, как и до сих пор.
Видит Бог, я был наивным глупцом, полагая, будто все зависит от меня, что судьбы народов находятся в моих руках и я могу одним ударом изменить ход истории; но я был молод тогда, молод и горяч, и, быть может, немного чересчур легко поддавался возбуждению и азарту великих надежд. Впрочем, в тот вечер это не играло большой роли, ибо когда я принял решение и остановился, чтобы продумать свои дальнейшие действия, то краем уха уловил за собой шум шагов, крадущихся и осторожных, как у кота, охотящегося за птичкой.
С трудом подавив желание обернуться, я проверил, легко ли вынимается моя шпага из ножен, и пожалел, что не захватил с собой кинжал де Папильона; затем я как ни в чем не бывало двинулся дальше, нарочно выискивая темные углы, чтобы иметь больше шансов разгадать намерения таинственного преследователя. Напрягая слух, я убедился в том, что шорох шагов становится все ближе и ближе, и вновь холодная дрожь пробежала у меня вдоль спины, как тогда, во время нападения стада коров.
В следующий миг я нырнул в тень, отбрасываемую широким балконом; шаги ускорились, стали раздаваться совсем рядом и остановились; не долго думая, я молча мгновенно повернулся на каблуках и перехватил занесенную надо мной руку с ножом.
Рука убийцы уже начала описывать свою роковую дугу, когда я, воспользовавшись направлением ее движения, помог ей продолжиться и резко завернул руку за спину: владелец руки и ножа завопил от боли, согнувшись пополам и пряча лицо в полах плаща; нож выпал из его обессиленных пальцев и со звоном отлетел куда-то в темноту.
— В чем дело, сэр? — прошипел я, доставая шпагу из ножен. Яростно брыкаясь и изворачиваясь, бандит пытался вырваться из моих цепких пальцев, но я держал его, точно в клещах, все сильнее загибая ему руку, пока боль в неестественно вывернутых суставах не стала невыносимой. Видя бесполезность своих попыток освободиться, он перестал сопротивляться и лишь продолжал проклинать меня на чем свет стоит, требуя немедленно отпустить его. Я еще пару раз поддернул ему руку и, когда он наконец замолк, приставил острие шпаги к его спине и приказал идти вперед; в таком необычном виде я привел его к себе домой, поскольку в столь поздний час помешать нам было некому, да еще и дождь усилился, а ночь, как я уже сказал, была темная, хоть глаз выколи.