Полк. А. А. МОРДВИНОВ. Последние дни императора.

Полк. А. А. МОРДВИНОВ.

Последние дни императора.

Во вторник, 21 февраля 1917 года, вечером, находясь у себя дома, в Гатчинском дворце, я получил уведомление от командующего императорской главной квартирой, графа Фредерикса, что, согласно высочайшему повелению, я назначен сопровождать государя в путешествии в Ставку для несения дежурства при его императорском величестве. Отбытие императорского поезда из Царского Села было назначено около трех часов дня, в среду 22 февраля.

Это уведомление явилось несколько неожиданным. Я накануне только что вернулся из Царского Села с дежурства по военно-походной канцелярии, и тогда еще не было никаких разговоров об отъезде. Внутреннее политическое положение было в те дни особенно бурно и сложно, в виду чего государь все рождественские праздники, весь январь и большую часть февраля находился в Царском Селе и медлил с отбытием в Ставку.

Отчасти государя удерживала и болезнь наследника и великих княжен, заболевших корью, положение которых вызывало большую тревогу Этой болезнью Алексей Николаевич заразился от одного из товарищей его детских игр в Ставке. Их было двое случайно встреченных во время прогулок в Могилеве: один кадет Орловского, другой, кажется, Псковского или Полтавского корпусов. Очень милые, скромные мальчики, полусироты, дети очень бедных матерей, они были переведены затем в Петроградские корпуса, изредка навещали Алексея Николаевича, полюбившего их и во время минувших рождественских праздников занесли корь из своего корпуса и во дворец. У великих княжен болезнь, хотя и в тяжелой форме, протекала нормально, но хрупкое здоровье Алексея Николаевича очень заботило их величества и не предвещало близкого улучшения.

Я наскоро сделал необходимые распоряжения, простился с взволнованной женой и с тяжелым чувством выехал из Гатчины утром 22 февраля. Вместе со мною поехал и преданный нашей семье дворцовый лакей, добродушный старик ворчун В. А. Лукзен, всегда сопровождавший меня в различных поездках и служивший еще отцу моей жены.

Я приехал в Царское Село около 12 часов, переоделся в служебную форму и пошел завтракать в соседнее помещение, к товарищу по службе, флигель-адъютанту Ден, помощнику начальника военно-походной канцелярии. Кроме самого хозяина и Киры Нарышкина я застал там и жену Дена, Софью Владимировну, рожденную Шереметьеву. Завтрак прошел в очень тягостном настроении, в каком мы находились все за последнее время. Всем хотелось больше думать, чем говорить, а тогдашние злобы дня не могли сделать разговор для меня очень занимательным. Вспоминаю только, что пребывание в Ставке предполагалось непродолжительным и намечалось скорое возвращение.

Около трех часов мы с Нарышкиным поехали в царский павильон, где уже собрались для проводов все обычные в этих случаях лица.

Вскоре прибыли их величества. Государь обошел всех собравшихся, простился в своем вагоне с императрицей, мы вошли в поезд, и он незаметно тронулся в путь.

В эту последнюю поездку государя сопровождали:

Министр двора, граф Фредерике, флаг-капитан его величества, адмирал К. Д. Нилов, дворцовый комендант B. Н. Воейков, гофмаршал, князь В. А. Долгорукий, командир конвоя, граф А. Н. Граббе, лейб-хирург, профессор C. П. Федоров, начальник военно-походной канцелярии К. А. Нарышкин и дежурные флигель-адъютанты герцог Н. Н. Лейхтенбергский и я. Комендантом императорского поезда был начальник дворцовой полиции полковник Герарди, помещавшийся в служебном вагоне вместе с начальником императорских поездов, инженером Ежовым.

В другом, служебном, почему-то называемом «свитским», поезде, следовавшем обыкновенно в часовом расстоянии от императорского, насколько я помню, находились: генерал Цабель, командир железнодорожного полка, барон Штакельберг, чиновник канцелярии министерства двора, генерал Дубенский, описывавший в издаваемых периодически книжках, пребывание государя в действующей армии, чиновник гофмаршальской части Суслов и находившиеся в наряде офицеры собственного его величества полка, конвоя государя и железнодорожного батальона.

Потянулась обычная в наших путешествиях жизнь, столь мне знакомая и привычная за последние годы.

Императорский поезд был невелик. Он состоял в центре из вагона его величества, где находились спальня и кабинет государя; рядом с этим вагоном был, с одной стороны, наш свитский вагон из восьми отделений, а с другой – вагон-столовая, с отделением салона для приемов. Далее шле кухня с буфетом, вагон, где помещалась военно-походная канцелярия, и последний служебный вагон, где помещались железнодорожные инженеры и начальник той дороги, по которой приходилось следовать поезду.

Время в путешествиях, если не было смотров и приемов, распределялось обыкновенно, как и дома, следующим образом: завтрак в час дня, обед в восемь часов, дневной чай в пять часов, вечерний около одиннадцати. Государь вставал рано, но выходил в столовую не раньше девяти или девяти с половиною часов. Лица свиты к утреннему брек-фасту появлялись в разное время; некоторые из нас пили утром кофе у себя в купэ, но все неизменно собирались вместе к обеду, завтраку и дневному чаю. К высочайшему обеду, кроме лиц свиты, приглашались всегда начальник императорского поезда и начальник дороги.

Обед бывал всегда очень скромный, непродолжительный и состоял из трех блюд, как и в Ставке, где, даже несмотря на приемы «знатных иностранцев», изредка наезжавших в Могилев, ничего не прибавлялось лишнего. Вопреки кем-то пущенным слухам, вина государь совершенно не любил и выпивал иногда у себя за обедом лишь одну небольшую рюмку портвейна, довольствуясь большею частью превосходным сухарным квасом.

Встав из-за стола, государь немедленно удалялся в свой вагон, где продолжал заниматься делами. Иногда, на какой-нибудь продолжительной остановке, государь выходил с противоположной стороны от платформы для небольшой прогулки. Его всегда сопровождали дежурный флигель-адъютант, ординарец-урядник конвоя и кто-нибудь из лиц свиты, вышедших также подышать свежим воздухом. Иногда вечером, когда не было очередного фельдъегеря с бумагами, перед вечерним чаем, его величество, закончив текущие дела, предлагал сыграть две-три партии в домино. Обычными партнерами государя при этом бывали: адмирал Нилов, граф Граббе и я.

Во время движения, в поезде получались на имя его величества агентские телеграммы, и государь обыкновенно просматривал их за утренним, дневным и вечерним чаем, передавая их затем для прочтения и нам. Тут завязывались всегда очень оживленные беседы на известия со всего мира, в которых войне было отводимо главное место.

Вопросов о нашей внутренней политике и «злобах дня» государь видимо избегал касаться. Чувствовалось, что это было отнюдь не из-за недоверия к нам, а лишь невольное нежелание его величества касаться в редкие минуты отдыха того, о чем ему и без того часами и днями приходилось. Мучительно думать одному и говорить с многочисленными правительственными лицами во время докладов и приемов В эту поездку государь, как всегда, был спокоен и ровен, но что-то озабоченное, порою очень грустное, на мгновение появлялось на его лице и опять исчезало…

На другой день, в четверг, 23 февраля, поезд подошел к Могилеву. На платформе обычная встреча из начальников отделов в Ставке во главе с генералом Алексеевым – начальником штаба, только что вернувшимся после болезни из Крыма.

Государь обошел всех собравшихся, а затем в автомобиле, вместе с графом Фредериксом проехал в губернаторский дом – «дворец» как его называли.

В тот день я не был дежурным и направился прямо в свою гостиницу «Франция», которая была снята гофмаршальской частью под помещение для лиц свиты.

В четверг, пятницу, субботу и воскресенье потянулась обычная однообразная жизнь в Могилеве, где один день походил на другой, как две капли воды.

В Ставке государь жил в довольно неуютном губернаторском доме, в котором наверху занимал две комнаты: одна служила кабинетом, другая спальней, где, вместе с походной кроватью государя стояла такая же походная кровать для наследника, на которой он спал во время своих частых пребываний в Могилеве. Рядом с кабинетом находилась пустынная приемная зала и столовая, а низ дома занимала часть свиты.

Неизменно в десять часов утра, после утреннего чая, к которому постепенно собиралась вся ближайшая свита, государь направлялся пешком, в сопровождении дежурного флигель-адъютанта и дворцового коменданта, в штаб верховного главнокомандующего, где и занимался с генералом Алексеевым до завтрака, который был в час дня, и к которому, как и к обеду в семь с половиною часов вечера, приглашались все начальники иностранных военных миссий и, по очереди, начальники разных отделов Ставки, а также и приезжавшие в Могилев с докладом министры и чины фронта.

После завтрака государь занимался у себя в кабинете, подготовляя необходимые бумаги для отправки с отъезжавшим фельдъегерем, а затем до дневного чая его величество и желающие из свиты выезжали за город на автомобилях и делали несколько верст прогулки пешком, всегда быстрым шагом, и возвращались к короткому дневному чаю, после которого государь снова направлялся в кабинет для работы или принимал доклады разных лиц, прибывавших из Петрограда или с фронта.

Я не помню, чтобы в эти предпоследние дни кто-либо из министров или общественных деятелей приезжал в Могилев. Настроение в Ставке, обыкновенно более бодрое и серьезное, более «разное», чем в столичном тылу, в эти дни мало отличалось от угнетенного петроградского.

Мне удалось лишь мельком видеть генерала Алексеева к сказать с ним несколько незначительных фраз.

Скромный до застенчивости, мало разговорчивый всегда, он был на этот раз особенно замкнутый и ушедший в себя. Видимо, он еще далеко не оправился от болезни, страдал очень сильно от нее, хотя и бодрился и не бросал даже мелочной работы, которая поглощала все его свободное время.

С остальными чинами Ставки меня и не тянуло говорить в эти дни; – я знал заранее, к каким сетованиям сведутся разговоры и на какие сплетни будут осторожно, но настойчиво намекать.

Генерала Алексеева, я хотя знал и давно – еще молодым армейским пехотным офицером, только что окончившим академию – но все же знал очень мало, почти не знал совсем.

Я его тогда же потерял из виду и встретился с ним мельком лишь как с главнокомандующим западного фронта, в Барановичах.

Он и через 26 лет остался тем же скромным, застенчивым человеком, далеким от карьеризма и, как мне казалось, сплетен, к которому я чувствовал поэтому невольную симпатию.

Эти основные качества его натуры были, по моему, очень схожи с простотою и замкнутым же скромным, стесняющимся характером государя, и я убежден, по многим признакам, что его величество относился к генералу Алексееву с большей симпатией и любовью, чем к другим, не обладавшим такими чертами характера.

Понимал ли генерал Алексеев государя настолько, чтобы любить его как человека, был ли предан ему, как настоящий русский своему настоящему русскому царю – вот те вопросы, которые я задавал себе неоднократно тогда и потом и как тогда, так и потом, вплоть до настоящего времени, не мог себе с достаточной ясностью на них ответить.

Многое, а после отречения и, судя по искренним рассказам его семьи – очень многое мне говорило «да», но всегда с неизменной во мне прибавкою «вероятно, недостаточно крепко, хотя бы до забвения сплетен».

Генерал Борисов, близкий друг М. В. Алексеева, в частных разговорах со мною уже после отречения неоднократно выражал сожаление, что государь «не сумел с достаточной силой привязать к себе Михаила Васильевича |? мало оказывал ему особенного внимания, недостаточно выделяя его, якобы, из других». «Тогда все было бы, конечно, иначе», неизменно, с полным убеждением, доказывал мне Борисов.

Я не думаю, чтобы это было так.

Генерал Алексеев, по свойству своего характера, ничего, наверное, показного не требовал и тем менее домогался. Он даже отказывался от звания генерал-адъютанта, говоря графу Фредериксу, «что такой милости пока еще не заслужил».

Все же нельзя сказать, чтобы к генералу Алексееву в те тяжелые и смутные дни, свита, находившаяся в Ставке, относилась с безусловным доверием и надеждой.

Что-то очень неопределенное, хотя и совершенно неподозрительное, заставляло большинство из нас желать постоянной, а не временной лишь в виду болезни генерала Алексеева, замены его генералом Гурко, обладавшим, по нашему разумению, более решительными качествами характера и более прочно сложившимися традициями, чем генерал Алексеев, нуждавшийся к тому же в продолжительном отдыхе.

Желание это высказывалось неоднократно в наших интимных беседах за последние месяцы, было, конечно, совершенно далеким даже от намека на какую-либо интригу и осталось в числе тех многих платонических пожеланий, которыми мы иногда себя тешили в те дни.

В субботу 25 февраля была наша последняя продолжительная прогулка с государем по живописному могилевскому шоссе к часовне, выстроенной в память сражения в 1812 году, бывшего между нашими и Наполеоновскими войсками.

Был очень морозный день, с сильным леденящим ветром, но государь, по обыкновению, был лишь в одной защитной рубашке, как и все мы, его сопровождавшие. Его величество был спокоен и ровен, как всегда, хотя и очень задумчив, как все последнее время. Навстречу нам попадалось много людей, ехавших в город и с любопытным недоумением смотревших на нас.

Помню, что во время этой прогулки его величество сообщил нам, что получил печальное известие о том, что великая княжна Анастасия Николаевна заболела корью, и что теперь из всей семьи только Мария Николаевна еще на ногах, но что он опасается, что и она скоро разделит участь своих сестер.

Вечером в этот день государь был по обыкновению у всенощной. В воскресенье, 26 февраля утром, как всегда, пешком в сопровождении свиты, его величество отправился в штабную церковь к обедне, и, как всегда, большая толпа собралась по сторонам прохода и на площади, чтобы посмотреть на царя.

После церкви государь пошел на занятия в штаб, где оставался очень долго. Прогулки в этот день не было, чем я воспользовался и прошел в Могилевскую городскую думу, где находились портреты императора Павла работы Боровиковского, с которых я просил нашего фотографа Гана снять фотографии, так как намеревался заказать с этих портретов копии, в замен сгоревших у меня вместе с домом таких же точно картин Боровиковского. Мне этих портретов было более жаль, чем самого дома, так как они были единственными в своем роде.

Я тогда еще мог думать о таких мелочах и даже строить предположения о близком будущем.

Вечер этого последнего, относительно спокойного для меня, дня прошел обычным порядком. В виду воскресения, посторонних докладов не было, и после долгого промежутка, мы – адмирал Нилов, граф Граббе и я, по предложению его величества, сыграли две партии в домино, но государю, видимо, было не по себе, и мы вскоре разошлись. В понедельник 27 февраля я был дежурным при его величестве. Утром государь отправился, по обыкновению, в штаб, где и оставался необычно долго.

В ожидании выхода государя от генерала Алексеева, я прошел в одну из комнат генерал-квартирмейстерской части, где встретил генерала Лукомского, бывшего тогда генерал-квартирмейстером в Ставке.

Он был, видимо, чем-то очень взволнован и удручен. На мой вопрос, «что нового и что случилось», он ответил, что «на фронте, слава богу, ничего худого, но что ночью получилось известие, что в Петрограде со вчерашнего дня начались сильные беспорядки среди рабочих, что толпа громит лавки, требует хлеба и настолько буйствует, что приходится употреблять в дело войска, среди которых много ненадежных».

Генерал Беляев, бывший тогда военным министром, хотя и успокаивает, что беспорядки будут прекращены, но генерал Хабалов, командующий войсками округа, говорит Другое и просит подкреплений, так как не надеется на свои запасные части.

Была получена и телеграмма от Родзянки, указывавшего, что единственная возможность прекратить беспорядки – это немедленное формирование ответственного министерства.

По имевшимся сведениям, в то время из-за снежных Заносов Петроград был обеспечен продовольствием на восемь дней, а войска северного фронта на пол-месяца. Государь оставался долго у генерала Алексеева и вернулся, опоздав к завтраку, озабоченный. Иностранные представители, вероятно, уже получившие тревожные сведения, были очень смущены, но, видимо, и они надеялись, что беспорядки будут вскоре прекращены. По крайней мере, они это высказывали довольно искренно и убежденно.

После завтрака, около двух часов дня, когда я спускался по лестнице вместе со всеми приглашенными, чтобы пойти на свободный час домой, на нижней плещадке меня остановил с крайне озабоченным видом дежурный полковник штаба, кажется Гюленбегель, с открытыми телеграммами в руке. «Генерал Алексеев» – обратился он ко мне – «приказал передать лично вам эти телеграммы и просит вас, чтобы вы лично же, не передавая никому другому, немедленно же доложили его величеству». На мой вопрос, что это за телеграммы, полковник отвел меня в сторону, к окну, и сказал: «вот прочтите сами, что делается в Петрограде. Сейчас, когда я уходил из штаба, я мельком видел, что получились и еще более ужасные известия».

Я наскоро, взволнованный, просмотрел протянутые мне телеграммы: их было две, одна от генерала Беляева, другая от генерала Хабалова, обе на имя начальника штаба для доклада государю. В обеих говорилось почти одно и то же, что войска, отказываются употреблять оружие и переходят на сторону бунтующей черни; что взбунтовались запасные батальоны гренадерского и волынского полков, перебили часть своих офицеров и что волнения охватывают и другие части. Они прилагают все усилия, чтобы с оставшимися немногими верными присяге частями подавить бунтующих, но что положение стало угрожающим и необходима немедленная помощь.

«Генерал Алексеев», добавил мне штаб-офицер, «уже докладывал утром его величеству о серьезности положения, и подкрепления будут посланы, но с каждым часом положение становится все хуже и хуже».

Не буду говорить, что перечувствовал я в эти три-четыре минуты, читая такие неожиданные для меня известия и подымаясь наверх к кабинету государя. Я постучал и вошел.

Его величество стоял около своего письменного стола и разбирал какие-то бумаги. «В чем дело, Мордвинов?», спросил государь. Наружно он был совершенно спокоен, но я чувствовал по тону его голоса, что ему не по себе, и что внутренно его что-то очень заботит и волнует. «Ваше величество», начал я, «генерал Алексеев просил вам представить эти, только что полученные телеграммы… они ужасны… в Петрограде с запасными творится что-то невозможное»…

Государь молча взял телеграммы, бегло просмотрел их, положил на стол и немного задумался. «Ваше величество, что прикажете передать генералу Алексееву» прервал я эту мучительную до физической боли паузу. «Я уже знаю об этом и сделал нужные распоряжения генералу Алексееву. Надо надеяться, что все это безобразие будет скоро прекращено», ответил с сильной горечью и немного раздраженно государь.

«Ваше величество, мне дежурный штаб-офицер сказал, что видел в штабе новые, уже после этих полученные телеграммы, где говорится, что положение стало еще хуже, и просят поторопить присылкою подкреплений…

«Я еще увижу генерала Алексеева и переговорю с ним», спокойно, но, как мне почувствовалось, тоже довольно нетерпеливо сказал государь и снова взял со стола положенные телеграммы, чтобы их перечитать.

Я вышел, как сейчас помню, с мучительной болью за своего дорогого государя, со жгучим стыдом за изменившие ему и родине, хотя и запасные, но все же гвардейские части.!

Я хотел верить и успокаивал себя, что присланные настоящие военные части сумеют восстановить порядок и образумить свихнувшихся мирных тыловиков… Я не помню, как прошел остаток этого тяжелого волнующего дня.

Помню только, что генерал Алексеев приходил с коротким докладом к государю и затем его величество сам отправился в штаб с телеграммой на имя председателя совета министров князя Голицына, в которой не соглашался, в виду создавшегося положения, на испрашиваемые перемены в составе правительства. Генерал Алексеев был очень болен, вид У него был лихорадочный, он был апатичен и угнетен. Он мне сказал, что получены были еще телеграммы от Родзянко и князя Голицына. Первый просил вновь о сформировании ответственного министерства, второй об отставке.

Вечером, около десяти часов, во время чая, когда ни граф Фредерике, ни Воейков обыкновенно не появлялись, они оба неожиданно вошли к нам в столовую. Граф Фреде-Рикс приблизился к государю и попросил разрешения доложить о чем-то срочном, полученном из Царского Села. Его величество встал и вышел вместе с ним и Воейковым в соседнее зало, где доклад и переговоры продолжались довольно долго. Государь затем вернулся к нам один, но был видимо очень озабочен и вскоре удалился в свой кабинет, Не сказав нам ни слова.

Мы совершенно не знали, в чем заключался неурочный доклад министра двора, но, судя по озабоченности государя, и по отрывкам долетавшего до нас разговора, догадывались, что положение в Царском Селе становилось серьезным и опасным, о чем сообщал по телефону из Алексадровского дворца граф Бенкендорф.

Встревоженные мы начали расходиться по своим помещениям, а проф. Федоров отправился к графу Фредериксу, чтобы узнать подробности волновавших нас событий. Внизу, в передней, ко мне подошел скороход Климов и предупредил, что, по имевшимся у него сведениям, на завтра утром назначено наше отбытие в Царское Село, что час отъезда еще не установлен и будет сообщен дополнительно, но что всей свите приказано готовиться к отъезду.

Я направился к себе в гостиницу Франция, чтобы отдать распоряжения своему старику Лукзену, и к своему удивлению нашел его уже почти готовым к отъезду, с уложенными вещами, ожидающим присылки автомобиля, чтобы ехать на вокзал.

Оказывается, что за несколько минут до моего прихода было передано по телефону извещение всем быть немедленно готовыми к отъезду, так как императорский поезд отойдет не завтра утром, а сегодня же, около 12 час. ночи Было уже около половины двенадцатого. Я был дежурным и потому поспешил вернуться в губернаторский дом.

Внизу шла обычная перед отъездом суматоха; наверху, в полуосвещенном большом зале, перед кабинетом государя было пусто и мрачно. Пришел и генерал Алексеев, чтобы проститься с его величеством. Он оставался довольно долго в кабинете и наконец вышел оттуда. На вид был еще более измучен, чем днем. Его сильно лихорадило, он совсем осу нулся и говорил апатично, но прощаясь оживился и, как мне показалось, с особенной сердечностью пожелал нам счастливого пути, добавив: «напрасно все-таки государь уезжает из Ставки, в такое время лучше оставаться здесь. Я пытался его отговорить, но его величество очень беспокоится за императрицу и за детей, и я не решился очень уж настаивать».

На мой вопрос, не наступило ли улучшение в Петрограде, Алексеев только безнадежно махнул рукою: «какое там, еще хуже. Теперь и моряки начинают и в Царском ужо началась стрельба».

«Что же теперь делать?», спросил я волнуясь.

«Я только что говорил государю», отвечал Алексеев «Теперь остается лишь одно: собрать порядочный отряд где-нибудь примерно около Царского и наступать на бунтующий Петроград. Все распоряжения мною уже сделана но конечно, нужно время… пройдет не менее пяти-шести дней, пока все части смогут собраться. До этого с малыми силами ничего не стоит и предпринимать».

Генерал Алексеев говорил все это таким утомленным голосом, что мне показалось, что он лично сам не особенно верит в успешность и надежность предложенной меры.

«Ну, дай вам всем бог всего лучшего в вашей поездке», в заключение немного оживляясь сказал он, «чтобы все кончилось у вас благополучно. На всякий случай впереди рас пойдет Георгиевский батальон с Ивановым, но вряд ли вам будет возможность выехать ранее утра, ведь надо время, чтобы уведомить все пути о вашем маршруте»…

Двери кабинета раскрылись и вышел государь, уже одетый в походную, солдатского сукна, шинель и папаху. Его величество еще раз простился с генералом Алексеевым, пожав ему руку, сел в автомобиль с графом Фредериксом, я сел в другой с дворцовым комендантом Воейковым, и мы поехали на вокзал. Было уже около часа ночи. В. Н. Воейков по дороге, как всегда, был неразговорчив о служебных делах и на мои попытки подробнее узнать, чем вызван такой внезапный отъезд, отвечал многозначительным молчанием или уклончиво; с раздражением отзывался о Родзянке и К0 и был убежден, что генерал Иванов сумеет справиться с бунтующими запасными.

Этим же иллюзиям невольно поддавался и я… Без них было бы слишком тяжело на душе…

При входе в поезд нас встретил дожидавшийся у вагона генерал-адъютант Иванов, спокойный, видимо уверенный в себе и в возможности справиться, с бунтом и защитить царскую семью. Впоследствии он мне довольно подробно рассказывал о своем вынужденном тогда бездействии, К сожалению туманный и неопределенный рассказ его не сохранился хорошо в моей памяти. Вспоминаю только то, что он рассказывал о полученной им 2 марта телеграмме от государя, предписывавшей ему ничего не предпринимать До возвращения его величества в Царское, а также высказывал искреннее удовлетворение, что его действия «не вызвали пролития ни одной капли русской крови», что было бы полным отчаянием для ее величества, которую он посетил немедленно после своего беспрепятственного Прибытия в Царское Село.

Генерал Иванов вошел в вагон вместе с государем и оставался долго у его величества, Георгиевский батальон был уже погружен и должен был отправиться раньше нас по более ближнему направлению на Витебск – Царское Село.

Проходя в свое купэ, я зашел в отделение профессора Федорова, где были и другие мои сослуживцы. Из разговоров выяснилось, что наш внезапный отъезд вызван был: сильным беспокойством государя за императрицу и больных детей, так как Царское Село с утра было уже охвачено волнениями, и пребывание там было не безопасно. Государыня через графа Бенкендорфа, гофмаршала, спрашивала у государя по телефону совета, как ей поступить. Ее величество намеревалась сначала выехать в Могилев или по направлению нашего движения, чтобы соединиться в дороге но после вечерних переговоров графа Фредерикса с государем было решено, чтобы вся царская семья, до прибытия генерала Иванова, а затем и нас, оставалась в Царском Селе, или, если бы обстоятельства этого потребовали, переехала в Гатчинский дворец в 40 верстах от Петрограда Генерал Лукомский и другие, говоря в своих воспоминаниях об отъезде государя из Могилева, останавливаются на одном предположении, «что, находясь в Могилеве го сударь, якобы, не чувствовал твердой опоры в своем начальнике штаба генерале Алексееве и надеялся найти более твердую опору в генерале Рузском в Пскове».

Это, конечно, совершенно далеко от действительности. К генералу Рузскому и его прежнему, до генерала Даш лова, начальнику штаба генералу Бонч-Бруевичу его величество, как и мы все, относился с безусловно меньшим доверием, чем к своему начальнику штаба, и наше прибыл в Псков явилось вынужденным и совершенно непредвиденным при отъезде. Государь, стремясь возможно скоро соединиться с семьей, вместе с тем стремился быть ближе и к центру управления страною, удаленному от Могилева.

Мы оставались еще долго в купэ у С. П. Федоров взволнованно строя разные догадки и предположение о разыгравшихся событиях, и узнав, что поезд отойдет раньше шести утра, наконец разошлись по своим отделениям.

28 февраля утром я проснулся, когда поезд был уже в движении. Погода изменилась, в окно вагона светило солнце и как-то невольно стало спокойнее на душе после мучительной, в полузабытье проведенной ночи.

Размеренная обычная жизнь вступала в свои права, и хоть ненадолго вместе с надеждой, отгоняла тяжелые мысли от всего того, что совершилось тогда далеко еще за пределами моего уютного вагона.

Я быстро оделся и вышел в столовую. Государь был уже там, более бледный, чем обыкновенно, но спокойно ровный и приветливый, как всегда. Разговор был очень не оживлен и касался самых обыденных вещей. Мы проезжали замедленным ходом какую-то небольшую станцию, на которой стоял встречный поезд с эшелоном направлявшегося на фронт пехотного полка. Им, видимо, было уже известно о проходе императорского поезда: часть людей с оркестром стояла выстроенная на платформе, часть выскакивала из теплушек и пристроивалась к остальным, часть густой толпой бежала около наших вагонов, заглядывая в окна и сопровождая поезд. Его величество встал из-за стола и подошел к окну. Звуки гимна и громовое «ура», почти такой же искренней силы, как я слышал на последнем смотру запасных в Петрограде, раздались с платформы при виде государя и невольно наполнили меня вновь чувством надежды и веры в нашу великую военную семью и благоразумие русского народа. Но это было только мгновение. Стоявший рядом со мною у окна Нарышкин, отвечая видимо на свои невеселые мысли, шепнул мне тихо: «кто знает, быть может это последнее «ура» государю, которое мы слышим». Мои горячие переживания были облиты холодной водою, но надежда все же не остывала и разум ей не противился. Не хотелось верить, что эти неожиданные тогда радостные переживания, действительно, окажутся последними и что дальше кроме беспросветного мрака длинных годов ничего более уж не будет.

Императорский поезд продолжал беспрепятственно двигаться вперед через Оршу – Смоленск на Вязьму – Лихославль – Бологое и Тосну, согласно маршруту, на этот раз не напечатанному на толстом картоне, а лишь наскоро написанному на клочке бумаги и лежавшему у меня на столе.

На мелькавших станциях и во время остановок текла обычная мирная жизнь и не было даже намека на что-либо революционное. Но агентских телеграмм, как бывало раньше, уже не приносили, и мы не знали, что делается в Петрограде. Генерал Воейков тоже, видимо, не имел сведений и по обычаю шутливо отмалчивался. Из разговоров а течение дня с другими моими товарищами и Нарышкиным я узнал, что была получена утром лишь телеграмма, посланлая вслед поезда генералом Алексеевым и уведомлявшая, что восстание разгорается, что Беляев доносит, что остались верными лишь четыре роты и один эскадрон, и он покинул морское министерство, где находился, что необходимо ответственное министерство, что думские деятели, руководимые Родзянко, еще смогут остановить всеобщий развал и что утрата всякого часа уменьшает надежду на восстановление порядка.

Телеграмма была на имя государя, и его величество телеграфировал из поезда Родзянко, назначая его, вместо Князя Голицына, председателем совета министров и предлагая ему выехать для доклада на одну из промежуточных станций навстречу императорскому поезду. От Родзянко был уже получен в то время около трех часов дня и ответ, что он выезжает нам навстречу.

Тогда же из разговоров выяснилось, что предполагалось предоставить Родзянко выбор лишь некоторых министров, а министры двора, военный, морской и иностранных дел должны были назначаться по усмотрению государя императора и все министерство должно было оставаться ответственным не перед государственной думой, а перед его величеством. В три часа дня мы прибыли в Вязьму, откуда государь послал государыне телеграмму в Царское Село, уведомляя о скором приезде.

Вечером, около девяти часов, после обеда, мы прибыли в Лихославль, где была назначена остановка. В служебный, задний вагон нашего поезда вошли несколько железнодорожных инженеров и два жандармские генерала, только что прибывшие из Петрограда для встречи и дальнейшего сопровождения императорского поезда по их участку.

Я прошел туда. Генералы рассказывали, что при их отъезда из Петрограда они слышали частые и беспорядочные выстрелы и видели взбунтовавшихся солдат. Говорили также, что, по слухам, много перебито офицеров. По их словам, рабочие и народ очень возбуждены, требуют понижения цен на хлеб и на другие припасы, но что из толпы в течение целого дня не было слышно ни одного резкого слова ни против государя, ни против императрицы и что вообще в толпе «политика» не играла еще главной роли, хотя несомненно, что волнения вызваны искусственно разными политическими проходимцами.

Генералы были очень взволнованы, обеспокоены, говорили о тех мерах предосторожности, которые они приняли для безопасного проезда государя через Тосну в Царское Село, и надеялись, что все обойдется благополучно. Они же сообщили, что, находясь уже в вагоне, на вокзале, для следования к нам, они перед самым своим отъездом увидели, как большая, беспорядочная толпа революционных солдат начала занимать Николаевский вокзал. Что потом было на вокзале после их отъезда – они не знали, так как не могли по дороге соединиться с Петроградом.

Думая с беспокойством о своих, я спросил, что делаете в Гатчине, и в частности в Гатчинском дворце, где жиле моя семья. Приехавшие в один голос успокоили меня говоря, что в Гатчине совершенно спокойно, но что в Царском хуже и что было видно, как по дорогам к нему и: Петрограда двигались какие-то кучки не то солдат, не то вооруженных рабочих. Они же сообщили, что дума, не смотря на указ о роспуске, в виду волнений, постановила не расходиться и. что около таврического дворца толчется много народу, солдат и т. п.

Во время этого разговора в служебный вагон вошел кто-то из местных железнодорожных инженеров и, обращаясь ко всем, сказал: «вот, посмотрите, что сейчас получено». Один из жандармских офицеров взял протянутую телеграмму и вполголоса, с трудом разбирая торопливо записанные слова, начал читать. Это была телеграмма, разосланная членом государственной думы Бубликовым по всем железным дорогам и объявлявшая, что по поручению какого-то комитета государственной думы он занял сего числа министерство путей сообщения.

В этой же телеграмме Бубликов объявлял слова приказа Родзянко, обращенные ко всем начальствующим лицам: «Железнодорожники, старая власть, создавшая разруху всех отраслей государственного управления, оказалась бессильной. Государственная дума взяла в свои руки создание новой власти. Обращаюсь к вам от имени отечества (или родины, не помню…), от вас теперь зависит» и т. д.

Я сначала не понял, в чем было дело, и думал, что это Родзянко, уже получивший телеграмму государя, объявляет в громких словах о. своем назначении главою правительства и Бубликов, назначенный, вероятно, министром путей сообщения, сообщает о своем вступлении в должность, и даже спросил: «кто это Бубликов?», и помню, что мне кто-то ответил: «это один из думских железнодорожников – всегда стремился играть какую-то роль».

Но видя сначала недоумение, а потом какую-то растерянность остальных и воцарившееся затем молчание, я взял телеграмму и перечитал сам. Помню, что фраза «занял сего числа министерство» меня особенно поразила боевым тоном генерала, уведомлявшего о занятии важной неприятельской крепости. Приевшиеся уже давно слова «приказа» Родзянко о власти, создавшей разруху, о новой власти, необходимой для спасения родины, на меня произвели гораздо меньшее впечатление, и только потом, через несколько мгновений, поняв наконец о каких действиях шла речь, эти слова легли на мое сознание тем гнетущим чувством, от которого я не могу отделаться и до сих пор…

Впечатление от этой телеграммы на остальных, видимо, сказалось не менее сильно, но мне было не до обмена впечатлениями. Я ушел к себе в купэ и забился в угол дивана…

Поезд двинулся дальше и дошел до Бологого.

Новая остановка и новые более определенные, но еще более тяжелые вести: почти все войска взбунтовались, Николаевский вокзал занят восставшими, и одному офицеру железнодорожного батальона лишь с трудом, без оружия удалось выбраться из Петрограда. Он рассказал, что все же горсть верных солдат и в особенности юнкера Николаевского кавалерийского училища продолжают геройски защищаться, что много офицеров перебито. Любань уже занята какой-то небольшой кучкой революционеров; про занятие Тосно он ничего не знал. Кто-то показал и новую телеграмму и листок, подписанный Родзянко, где объявлялось об образовании временного комитета государственной думы, к которому перешла вся власть от устраненного совета министров, и что этот комитет взял в свои руки восстановление порядка.

О положении Царского ничего не было известно: ожидавшийся навстречу фельдъегерь в Бологое не прибыл. Но путь на Петроград, по справкам, был еще свободен, и выставленная по железнодорожному пути охрана для прохода императорского поезда стояла на своих постах.

Решено было двигаться далее.

Профессору Федорову принесли записку от генерала Дубенского, ехавшего впереди нас в часовом расстоянии в другом служебном поезде, в которой он предупреждал, что, по имеющимся у них сведениям, Тосно также занято, и советовал из Бологого повернуть на Псков.

Было уже поздно, но спать не хотелось. К тому же мы приближались к моей родной Новгородской губернии, и я надеялся увидать в Малой Вишере губернатора или кого-нибудь из губернского начальства, обыкновенно выезжавших для встречи государя на эту станцию, и от них разузнать, что делается в наших краях: ожидать было еще долго, оставаться одному – невыносимо. Я зашел в купэ к Долгорукову, моему б. товарищу по корпусу, с которым я еще смолоду был очень близок и впоследствии очень любил за его обычную скромность, невозмутимость и всегдашнее более, чем равнодушное отношение ко всем слухам и сплетням, волновавшим большинство.

Он и на этот раз был спокоен и выдержан, как всегда, и занят был своими гофмаршальскими расчетами. Помню, что это мне показалось в те часы чересчур обидным и я даже резко упрекнул его: «Это все ничего», сказал мне своим ровным почти апатичным голосом, – «с этим справимся; а вот подумай-ка лучше, как справиться с немцами-то».

– Как ничего? – воскликнул я, – разве ты не видишь?

– Да, так ничего; это все обойдется, а то пока главное. И удивительное дело, эти невозмутимые слова, несмотря на всю их неопределенность, как-то сразу успокоили меня своим напоминанием о немцах, о которых я в те часы и совсем забыл «Быть может и действительно обойдется, не может не обойтись», – подумал я, неисправимый оптимист. «Какая там революция в самом разгаре войны – революции бывают при ее окончании или когда армия бывает приперта к стене. Нам до этого далеко, да и успех не за горами. Это просто бунт, один лишь Петроград с окрестностями бун. тует, а кругом ведь все спокойно».

И снова вспомнилась мирная жизнь около тех станций, через которые мы проезжали, вспомнился и восторженно встретивший нас несколько часов назад пехотный эшелон, направлявшийся на фронт.

«Вот войдет Иванов в Петроград с двумя-тремя такими частями, и уж одно их появление приведет там все в порядок», успокаивал я себя и даже радовался, что утром буду со своею взволнованной семьей, которую наверно успокоит мое неожиданно скорое возвращение…

Но мечтам этим было суждено остаться мечтами на час. Поезд замедлил ход. Мы подходили к Малой Вишере Я высунулся из выходной двери и смотрел на приближающуюся станцию. Она была слабо освещена, но на платформе было довольно много народу. На путях стоял какой-то ярко освещенный поезд. Я вышел и столкнулся с генералом Дубенским, ехавшим в служебном вагоне далеко впереди нас.

– Вы какими судьбами остались здесь? – удивленно спросил я.

– Мы все здесь, весь наш поезд, – с озабоченной тревогой ответил Дубенский. «Нам не советуют ехать дальше, так как, по слухам, Любань и Тосно тоже заняты революционерами, и мы решили подождать вас, чтобы спросить, как поступить дальше. Я еще послал об этом записку Сергею Петровичу (Федорову) из Бологого. Получили ли вы ее?»

На платформу вышел генерал Воейков. Его сейчас же обступили разные лица из начальства и начали докладывать. Мне не хотелось присутствовать при служебных разговорах. Было очень холодно, и, не найдя на платформе никого из своих новгородских знакомых и ожидавшегося фельдъегеря, я поспешил войти в служебный вагон нашего Поезда, надеясь там получить более подробные сведения о причинах задержки.

Отделение, в котором помещалось сопровождавшее нас Железнодорожное начальство, было пусто – все были на Платформе. На столе лежала брошенная служебная телеграмма. Я машинально взял ее и прочел: какой-то поручик Греков – называвший себя комендантом Николаевского вокзала, – в резких выражениях и, кажется, с угрозами за неисполнение, приказывал, чтобы императорский поезд, без захода в Царское был направлен прямым маршрутом в Петроград на Николаевский вокзал в его распоряжение.

Этот, «приказ» неизвестного поручика всероссийскому императору, рассмешивший бы меня несколько часов назад, теперь наполнил душу таким тяжелым негодованием, от которого я не скоро мог оправиться. Я вышел снова на платформу и увидел нашего общего любимца, инженера М. Ежова, начальника императорских поездов. Он мне подтвердил, что действительно телеграмма неведомого поручика Грекова была разослана по всей дороге и что, Конечно, на нее никто не обращает внимания. И вероятно, по получении уведомления от соседней станции, мы, дав отойти свитскому поезду, скоро двинемся вперед, так как путь не испорчен и пока до Любани свободен. Он добавил, что Тосна и Гатчина, через которые нам приходилось сворачивать на Царское, лишь только по слухам заняты бунтующими и теперь идет проверка этих слухов.

Было уже очень поздно, часов около трех ночи, на утро, согласно маршруту, приходилось рано вставать. Большинство спутников по вагону уже спали, я сам был очень утомлен своими дневными переживаниями. Слова Ежова меня временно успокоили и, не ожидая отправления поезда, я прилег не раздеваясь на приготовленную уже кровать и сейчас же крепко заснул. Спал я, как мне показалось, довольно долго, проснулся около шести утра, когда, по маршруту, мы должны были проходить Гатчину и час, который, засыпая, я мысленно назначил себе для вставания.

Поезд двигался, как мне показалось, более быстро, чем обыкновенно. «Слава богу», – подумал я, – «несмотря не строжайший приказ Грекова, мы все же двигаемся, куда хотим, и скоро будем дома, а не на Николаевском вокзале с его обнаглевшими запасными».

Я выглянул в окошко, надеясь издали разглядеть купола Гатчинского собора, и к изумлению увидел не хорошо знакомые мне окрестности Гатчины, а совершенно неизвестную местность; к тому же поезд двигался не к Петрограду и Гатчине, а в совершенно обратном направлении.

Встревоженный, я вышел в коридор и натолкнулся на генерала Воейкова, в шинели, проходившего из служебного вагона в свое купэ. «Владимир Николаевич, что такое, почему мы едем назад и куда?» – спросил я его. – «Молчите, молчите, не ваше дело», – как-будто шутливо, но с сильным раздражением ответил он и скрылся в своем купэ.

Убеждение В. Н. Воейкова, что он должен знать все, а мы – ничего, и что даже касавшиеся близко нас распоряжения о разных передвижениях, известные мелкому служебному люду – «не наше дело» – мы знали давно и с этим кое-как свыклись.

Но, тогда его столь требовательная таинственность показалась мне особенно неуместной. Видимо, он был сильно взволнован и не хотел этого показывать.

Коридор вагона был пуст, купэ были закрыты; все спали, и только у моего соседа, командира конвоя, графа Граббе, слышалось какое-то движение. Он видимо не спал. Я вошел к нему и узнал, что вскоре после моего возвращения в вагон получилось подтверждение, что Любань уже занята большою толпою взбунтовавшихся солдат, вероятно, испортивших путь и что проехать через Тосну будет нельзя. Было решено поэтому вернуться назад в Бологое и кружным путем через Старую Руссу, Дно и Вырицу проехать в Царское Село. В Бологом была назначена смена паровозной бригады, но машинисты и другие, не смотря на свое утомление, не хотели сменяться и выразили непреклонное намерение ехать с императорским поездом и далее.

Наши железнодорожники свитского поезда разъединили путевой телеграфный провод на Петроград, перевели на другой конец паровоз, и наш поезд быстрым ходом двинулся назад. Теперь мы приближались снова к Бологому. Впереди нас не было уже никого – служебный поезд остался позади и следовал в близком расстоянии за нами. О непредусмотренном движении императорского поезда предупреждались только соседние станции.

Началась среда, 1 марта, новый тяжелый день, когда томительные передвижения не облегчались уже ни надеждой на скорое окончание бунта, ни мыслью о скором свидании с семьей.

День был ясный, чувствовалось начало весны, на станциях и в частности в Старой Руссе текла обычная мирная жизнь, задержек в пути не было, государь не выходил во время остановок для прогулки, и то короткое время, которое мы обыкновенно проводили с его величеством, ничем не отличалось в разговорах от обыденных нетревожных Дней.

Не легко, конечно, было и нам и ему говорить о ничтожных вещах, поддерживать разговор и лишь думать о том, что так мучительно волновало каждого из нас и его в особенности.

В течение дня получилось благоприятное известие, что генерал Иванов со своим эшелоном благополучно, без задержки проследовал через Дно и должен был быть уже в Царском Селе, откуда все еще сведений не было. Получилась и непонятная телеграмма от Родзянко, ожидавшегося На станцию Дно и кратко уведомлявшего, что «по изменившимся обстоятельствам он выехать навстречу его величеству не может».

До получения этой телеграммы и до прибытия нашего на станцию Старой Руссы, никаких предположений о перемене нашего маршрута на Псков не было и лишь по приезде на эту станцию получилось известие, что мост по Виндавской дороге якобы испорчен или ненадежен, и только тогда было решено двигаться на Псков и оттуда по Варшавской дороге прямым путем через Лугу и Гатчину на Царское Село.