Потерянная гробница
Потерянная гробница
Археолог начинал поиск. Впрочем, не совсем так. Археолога еще не было — был чиновник особых поручений. Не было и привычной обстановки раскопок — курганов, развалин, черепков. Просто монастырский сад, старый, дремуче заросший травой, гудевший сотнями пыльных пчел. Месяцы, проведенные над забытыми актами, позволяли предположить, что где-то здесь, в стенах Суздальского Спасо-Евфимиева монастыря, скрылась гробница человека, каждому знакомого и всеми забытого, — князя Дмитрия Михайловича Пожарского.
Символ и человек… Памятник Минину и Пожарскому, созданный на народные средства, уже полвека стоял на Красной площади, стал частью Москвы, но никто не знал, где и когда умер полководец, никто не поинтересовался местом его погребения. Символ жил в народной памяти, не тускнея, приобретая для каждого поколения все новый смысл — разве мало, что простое перечисление имен дарителей на московский памятник заняло целый специально напечатанный том! Зато следы живого человека исчезли быстро, непостижимо быстро.
Говорили разное. Одни — что похоронен Пожарский в Троице-Сергиевой лавре, другие — в Соловецком монастыре (не потому ли, что были это наиболее почитаемые, достойные прославленного человека места?), вспомнили и нижегородское сельцо, где он родился. Но чиновник особых поручений, будущий известный ученый А. С. Уваров думал иначе.
Портрет М. В. Скопина-Шуйского.
Около Суздаля лежали родные семье Пожарских места, здесь в Спасо-Евфимиевом монастыре были похоронены родители полководца, и, направляясь с нижегородским ополчением в Москву, он не пожалел нескольких дней, чтобы перед решающими сражениями проститься, по народному обычаю, у родных могил. В Евфимиев монастырь Пожарский делал постоянные вклады. Обо всем этом свидетельствовали документы. Предположение, что именно здесь находилась могила и самого князя, выглядело более чем правдоподобно. Вот только проверить его было нелегко: на монастырском кладбище могил семьи не существовало — вообще никаких.
Правда, ответ на эту загадку удалось найти. Как утверждали те же монастырские документы, один из местных архимандритов в приступе строительной лихорадки распорядился разобрать «палатку»-склеп Пожарских «на выстилку рундуков (отмостки) и в другие монастырские здания». Распоряжение с завидной поспешностью было выполнено, и воспоминание о месте, которое занимала «палатка», стерлось и у монахов, и у старожилов. Предстояло искать заново.
Перспектива подобных поисков не увлекла ни правительство, ни одно из официальных учреждений. Уварову вообще чудом удалось получить разрешение на вырубку части сада и ведение раскопок. Как и на какие средства — это уже было его личным делом. И вот из-под путаницы яблоневых корней, в крошеве кирпичей и земли встали 23 гробницы семьи Пожарских. Однако большинство из них были безымянными, и имя полководца не фигурировало среди названных. Оставался единственный выход — вскрытие погребений.
Подобное «святотатство» потребовало особого согласования с Синодом — другое дело, что самый склеп фактически уничтожили те же церковные власти. Новая победа Уварова оказалась едва ли не самой трудной. Тем не менее разрешение было получено, а вместе с ним создана и компетентная комиссия — как-никак речь шла о народном герое!
Гробницы были одинаковые — каменные, резные, со следами росписи синей краской, но одна выделялась пышностью и отдельно сооруженным над ней сводом. Обнаруженные в ней части боярской одежды с характерным золотым шитьем и дорогим поясом не оставляли сомнений, что принадлежала она боярину, а значит, именно Дмитрию Михайловичу. Звание боярина в Древней Руси не переходило по наследству — оно давалось за службу и оставалось личной наградой. В семье Пожарских его не имел никто, кроме полководца.
К тому же и по возрасту останки в гробнице соответствовали Пожарскому — он умер 63 лет. Решение комиссии было единогласным: могила Дмитрия Пожарского найдена. Шел 1852 год.
Открытие — и какое! Но было что-то странное и труднообъяснимое в его обстановке. Толпы суздальчан и приезжих хлынули в Спасо-Евфимиев монастырь, и как было не поддаться впечатлению — очевидцы изумленно писали об этом, — будто народ вспоминал и чтил близко и хорошо знакомого ему человека, героя, чей образ не потускнел и не стерся за прошедшие двести с лишним лет. Зато среди историков упорно раздавались голоса, опровергавшие не открытие Уварова, но значение личности Пожарского. Появлялись труды, прямо заявлявшие, что Пожарский был «тусклой личностью», выдвинутой разрухой и «безлюдьем» Смутных лет, а не действительными талантами и заслугами. Отыскивались его военные неудачи, падали прозрачные намеки на некую личную связь с Мининым — без нее не видать бы ему руководства ополчением, — придумывались просчеты в действиях ополчения. Может быть, забытая могила — всего лишь справедливый приговор истории?
Невольно возникало чувство, что не так-то прост и необразован был архимандрит, уничтоживший склеп Пожарских. Видно, администратор именно Спасо-Евфимиева монастыря знал много. Как-никак его «тихая обитель» использовалась для содержания особо важных государственных преступников — и тех, кто проповедовал шедшие против церкви ереси, и тех, кто принимал на себя царское имя, — самозванцев. Должность тюремщика на таком уровне несомненно обеспечивала полную информацию.
Но просматривая всю достаточно обширную литературу о Смутном времени, становилось все более очевидным и другое. Тенденция к принижению роли Пожарского не была результатом открытия новых фактов, обстоятельств. Вообще, она исходила не от передовых и ведущих ученых, а от тех, кто представлял в науке позицию официальных кругов. Официального ореола вокруг этого имени никто не стремился создавать. Почему же именно Пожарский становился дискуссионной фигурой, да и кем вообще он был?
Как ни удивительно, историки по существу не ответили на этот вопрос. Да, известен послужной список князя — далеко не полный, назначения по службе — некоторые, царские награды — редкие и вовсе не щедрые. И безвестная смерть. Может быть, виной тому условия тех лет, когда еще не существовало личных архивов, переписки, воспоминаний, а единичные их образцы были всегда посвящены делу — не человеку? Или то, что род Пожарских пресекся очень рано, в том же XVII веке, и просто некому было сохранить то, что, так или иначе, связывалось с полководцем? Наконец, пожары, болезни — «моровые поветрия», войны — да мало ли причин способствовало уничтожению следов. Несомненно, все они делали свое дело. Ну а все-таки из того, что сохранилось, что так или иначе доступно исследователю, неужели нельзя выжать хоть нескольких капель, благодаря которым явственнее стал бы прорисовываться облик Пожарского, его портрет?
Есть метод прямого использования документа, когда его содержание фиксируется в абсолютном значении. Но также возможен и метод сравнительный, когда значение содержания, его смысл раскрываются на сопоставлении. Был ли он до конца применен и использован? А ведь как часто простое упоминание имени человека позволяет раскрыть в нем больше, чем простыни документов, непосредственно с ним связанных. Скажем иначе. Был же Пожарский человеком своего времени, гражданином, представителем определенного сословия со всеми вытекающими отсюда правами и обязанностями, жителем данного города и конкретной его местности — частичкой огромного целого. И если из частей складывается представление в целом, то ведь и целое может многое сказать о каждой своей части — умей только его расспросить.
На задохнувшихся упрямым запахом прели, жестко покоробленных листах мешались следы Смутного времени и пришедших ему на смену столетий. Торопливые записи и плывущие пятна плесени, «скрепы»-подписи дьяков и выцветшие до дымчатой белизны чернила, телеграфной краткости деловой язык и затертые уголки листов — сколько рук перелистало их почти за четыре века! 1620 год, перепись московских дворов…
Конечно, возраст, но чем, казалось бы, кроме него, примечателен этот документ — обычная перепись обыкновенных дворов. А в действительности своим смыслом, самим фактом своего существования он представлял чудо — первое свидетельство о городе после Смутного времени.
Смутное время — его начало уходило глубоко в предыдущее столетие, связывалось со смертью Ивана Грозного. Лишенное былого могущества родовитое боярство, которое беспощадно ломал Грозный, и разоренные холопы одинаково были его основой. Знатные боролись за власть, «низшие» искали облегчения своей жизни. Государство остро нуждалось в переустройстве. В сплошном калейдоскопе замелькали на престоле фигуры молоденького Федора, слишком романтично обрисованного Алексеем Толстым в его известной драме, Бориса Годунова, Василия Шуйского, самозванцев, которые олицетворяли для боярства поддержку Польши в их собственной борьбе за постоянно ускользающую из рук власть. Родоначальнику будущего царствующего дома Романовых Федору, который за попытку самому занять престол поплатился пострижением в монахи под именем Филарета, ничего не стоило присягнуть и первому Самозванцу, и Лжедмитрию II, которого называли Тушинским вором, только бы не потерять положения и влияния. Увлеченные борьбой бояре меньше всего задумывались над тем, что их переговоры с иноземными правителями оборачивались все худшими и худшими формами интервенции, полным разграблением государства. Они перебирали все новых и новых кандидатов — австрийский эрцгерцог Максимилиан (с него-то все и началось!), шведский король, польский королевич Владислав, против которого поспешил выступить его собственный отец. Казалось, им не виделось конца, так же как и народным бедствиям.
Осенью 1610 года в Москву от имени королевича Владислава вступил иноземный гарнизон, и сразу же в городе стало неспокойно. Враждебно и зло «пошумливали» на торгах и площадях горожане, бесследно пропадали неосторожно показавшиеся на улицах ночным временем рейтары. Шла и «прельщала» все больше и больше людей смута.
Против разрухи и иноземного засилья начинал подниматься народ, и к марту 1611 года, когда подошли к Москве отряды первого — рязанского ополчения во главе с князем Пожарским, обстановка в столице была напряжена до предела.
Для настоящей осады закрывшихся в Кремле и Китай-городе сторонников Владислава у ополченцев сил еще не хватало, но контролировать действия иноземного гарнизона, мешать всяким его вылазкам, в ожидании пока соберется большее подкрепление, было возможно. Сам Пожарский занял наиболее напряженный пункт, которым стала Сретенская улица. К его отряду примкнули пушкари из близлежащего Пушечного двора. При их помощи почти мгновенно вырос здесь укрепленный орудиями острожец, боевая крепость, особенно досаждавшая иноземцам.
Впрочем, 19 марта не предвещало никаких особенных событий. Снова ссора москвичей с гарнизоном — извозчики отказались тащить своими лошадьми пушки на кремлевские стены, офицеры кричали, грозились. Никто не заметил, как взлетела над толпой жердь, и уже лежал на кремлевской площади убитый наповал иноземец. Первая мысль солдат — смута обернулась войной. В дикой панике они кинулись, избивая всех на пути, на Красную площадь, начали разносить торговые ряды, и тогда загремел набат.
Улицы наполнились народом. Поперек них в мгновение ока стали лавки, столы, кучи дров — баррикады на скорую руку. Легкие, удобные для перемещения, они опутали город непроходимой для чужих стрелков и конницы паутиной, исчезали в одном месте, чтобы тут же появиться в другом. И тогда командиры иноземного гарнизона приняли подсказанное стоявшими на их стороне боярами решение — сжечь город. В ночь с 19 на 20 марта отряды поджигателей разъехались по Москве.
Население и ополченцы сражались отчаянно, и все же беспримерной, отмеченной летописцами осталась отвага Пожарского и его отряда. Пали один за другим все пункты сопротивления — огонь никому не давал пощады. Предательски бежал оборонявший Замоскворечье Иван Колтовской. Острожец продолжал стоять. «Вышли из Китая многие люди (иноземные солдаты. — Н. М.), — рассказывает современник, — к Устретенской улице, там же с ними бился у Введенского Острожку и не пропустил их в каменный город (так называлась Москва в границах бульварного кольца. — Н. М.) князь Д. М. Пожарский через весь день, и многое время тое страны не дал жечь». Сопротивление здесь прекратилось само собой. Вышли из строя все защитники острожца, а сам Пожарский «изнемогши от великих ран паде на землю». Потерявшего сознание, его едва успели вывезти из города в Троице-Сергиев монастырь.
Днем позже, стоя на краю охватившего русскую столицу огненного океана, швед Петрей да Ерлезунда потрясенно записал: «Таков был страшный и грозный конец знаменитого города Москвы». Он не преувеличивал. В едко дымившемся от горизонта до горизонта пепелище исчезли посады, слободы, торговые ряды, улицы, проулки, тысячи и тысячи домов, погребов, сараи, скотина, утварь — все, что еще вчера было городом. Последним воспоминанием о нем остались Кремль и каменные стены Китая, прокопченные дочерна, затерявшиеся среди угарного жара развалин.
Проходит девять лет. Всего девять. И вот в переписи те же, что и прежде, улицы, те же, что были, дворы в сложнейших измерениях саженями и аршинами с «дробными» — третями, половинами, четвертями. Опаленная земля будто прорастала скрывшимися в ней корнями. Многие погибли, многие разорились и пошли «кормиться в миру», но власть памяти, привычек, внутренней целесообразности, которая когда-то определила появление того или иного проезда, кривизну проулка, положение дома, диктовала возрождение города таким, каким он только что был, и с такой же точностью! Когда в 1634 году Гольштинское посольство в своем отчете о поездке в Московию использовало план начала столетия, неточностей оказалось немало, но только неточностей. Старый план — «чертеж земли Московской» ожил и продолжал жить.
Документ 1620 года говорил, что на перекрестках-«крестцах» снова открылись бани, харчевные избы, блинные палатки, зашумели торговые ряды, рассыпались по городу лавки, заработали мастерские. Зажили привычной жизнью калашники, сапожники, колодезники, игольники, печатники, переплетчики, лекарь Олферей Олферьев — тогда еще единственный в городе и его соперники — рудомсты, врачевавшие от всех недугов пусканием крови, «торговые немчины» — иностранные купцы с Запада, пушкари, сарафанники, те, кто подбирал бобровые меха и кто делал сермяги, — каких только мастеров не знала Москва тех лет! И вот среди их имен и дворов двор князя Дмитрия Михайловича Пожарского.
Пожарский — народный герой, Пожарский — символ, а тут двор, простой московский двор на такой же обыкновенной московской улице, которую даже не стерли прошедшие столетия, — Сретенской. Правда, начиналась та «Устретенская» от самых стен Китай-города, с нынешней Лубянской площади. И «в межах» — рядом с Пожарским такие обыденные соседи — безвестный поп Семен да «Введенская проскурница» Катерина Федотьева, которая перебивалась тем, что пекла просфоры на церковь. Князь жил по тем временам просторно — на две трети гектара, у попа было в семь раз меньше, а у Катерины и вовсе еле набиралось полторы наших нынешних сотки.
Перепись еще раз называла Пожарского — теперь уже около нынешних Мясницких ворот, и не двор, а огород. Так и говорилось, что земля эта была дана царским указом князю, чтобы он пахал ее. Что ж, полтора гектара пахотной земли — немалое подспорье в любом хозяйстве. Вот и мерил Пожарский московскую землю от двора на улице Лубянка до огорода у Мясницких ворот и обратно. И не потому ли, что сажень за саженью, аршин за аршином можно было привязать его каждодневную жизнь к московским улицам, памятник оживал, становился будто более человечным.
Сретенская улица — двор Пожарского и острожец Пожарского. Какая между ними связь? Случайное совпадение, попытка князя сохранить от врага родной дом или что-то иное — кто ответит на этот вопрос? Оказывается, опять-таки перепись и… погонные метры. Указания летописи, воспоминания очевидцев, но главное — «чертеж земли московской». Обмеры сажень за саженью позволяли утверждать: нет, Пожарский не только не заботился о своем дворе, он пожертвовал им, построив острожец на собственном дворе. Его родного дома не осталось вместе с острожцем. В следующей, более обстоятельной московской переписи 1638 года та же земля будет названа не «двором», но «местом» Пожарского. Велика ли разница, но именно она говорила о том, что собственного дома князя здесь больше не существовало, зато выросли вместо него избы Тимошки серебренника, Петруши и Павлика бронников, Пронки портного мастера, Мотюшки алмазника, Аношки седельника — крепостных Пожарского.
Выгоды напрашивались сами собой: богато жил князь, раз требовались ему в его хозяйстве такие редкие мастера. И снова «но» — в действительности все это свидетельствовало не о богатстве Пожарского, а о его убеждениях. Роду Пожарских ни богатством, ни знатностью хвастаться не приходилось. И хоть велся он от одного из сыновей великого князя Всеволода Большое Гнездо, сын этот был седьмым по счету в многодетной семье, да и его потомкам не удалось улучшить своего материального положения. По службе занимали они невысокие должности, а при Иване Грозном и вовсе попали в опалу. Последние земли были у них отобраны царем, и род стал считаться «захудалым». А история с крепостными оказывалась и вовсе неожиданной.
Крепостному праву в XVII веке еще далеко до жесточайшей безысходности последующих столетий. Сама эта зависимость была пожизненной: умирал владелец крепостного, и тот оказывался на свободе. Да и формы ее отличались разнообразием — от полного рабства до относительной свободы. Существовала категория холопов, так и называвшихся «деловыми людьми». Предоставленные личной инициативе, они занимались ремеслами, заводили целые мастерские, торговали, сколачивали немалые деньги, даже имели собственных холопов. Далеко не все крепостники на это шли, а, предоставляя самостоятельность, норовили взыскивать за нее подороже. Пожарский во многом был исключением, и каким же редким! Он охотно «распускал» холопов, да и требовал с них немногого, удовлетворяясь главным образом тем, что в случае военной необходимости его «люди» выступали вместе с ним. Потому так много в Москве было ремесленников из «деловых» Пожарского, им не пожалел он уступить и собственный двор.
Все это так, но почему же все-таки остался неотстроенным княжеский дом на Сретенке? Не мог же Пожарский потерять все связи со столицей настолько, чтобы перестать нуждаться в московском жилье. Да и куда исчезла та огородная земля у Мясницких ворот, которую так торжественно передал ему царский указ? В переписи 1638 года она вообще не упоминалась. На ней успели вырасти дворы других владельцев. Сами собой такие перемены произойти не могли. Должны были существовать определенные причины, только где они крылись?
Документы разные, подчас случайные, будто мимоходом роняли все новые и новые подробности. Не оправившийся от полученных у острожца на Сретенке ран, Пожарский был избран руководить новым, теперь уже нижегородским, ополчением. В этом выборе, сделанном осторожными и предусмотрительными нижегородцами, сказалась память и о московских сражениях, и о всем опыте полководца. Пусть Пожарскому было немногим больше тридцати лет, посторонним наблюдателем раздиравшей страну смуты он не оставался ни одного дня. В октябре 1608 года он со своими частями разбил осаждавших сторонников королевича Владислава. Годом позже, уже как воевода Зарайска, отбил от своего города казаков, выступавших на стороне только что объявившегося второго по счету Самозванца. Ему удалось освободить от них и Пронск, где формировалось рязанское ополчение, с частями которого Пожарский и оказался в Москве в марте 1611 года.
Но документы рисовали не просто отважного и удачливого военачальника — да одно это и не убедило бы нижегородцев. Оказывается, как никто в те годы, думал он о тылах, умел организовать снабжение, стараясь приблизить свои отряды к регулярной армии, обладал талантом стратегически точно предугадать ход каждой операции и даже использовал неведомо какими путями оказавшихся на Руси военных специалистов-англичан. Месяц от месяца росло умение полководца, росла и его необычайная популярность.
Нижегородское ополчение освободило Москву. Пришла победа, за ней выборы нового царя, и вот тогда-то — невероятно, но факты не оставляли места для сомнений! — и началось затянувшееся на века, старательно скрытое от глаз непосвященных «дело Пожарского».
Кандидатов на престол, как всегда, было с избытком — обладающих родственными связями, богатством, способностью к интригам и при том одинаково лишенных государственных заслуг и популярности в народе. Пожарского не было в их числе — во всяком случае, формально, зато по существу… Не случайно кое-кто из современников, хоть и не слишком охотно, проговаривается, что, если бы князь обладал ловкостью и дипломатическими способностями Бориса Годунова, его кандидатура в цари могла оказаться вполне реальной. Выиграл же Годунов престол, в конце концов, вопреки воле бояр, опираясь на поддержку московских посадов. Не случайно находятся среди современников и такие, которые готовы обвинить Пожарского в тайной мечте о престоле, хотя никаких прямых доказательств тому и нет. Но главное — за его плечами маячит тень поднятого со всей Русской земли ополчения, тень народа. Опасность для всего боярства была слишком очевидной.
Престол выигрывают Романовы, что не удалось в свое время Федору-Филарету, удалось его сыну Михаилу, а это одно и то же. Получивший тут же сан патриарха отец даже именовать себя заставляет государем наравне с шестнадцатилетним сыном: «великие государи Михаил и Филарет». Но мало было взойти на престол, надо было еще удержаться на нем, а это за последние 30 лет русской истории никому надолго не удавалось. Сторонников Романовым предстояло, не теряя времени, покупать. Щедрой рукой «веяние государей» раздают вокруг себя земли и ценности, казалось бы, кому придется, на самом же деле с оглядкой — и еще какой.
Официальные историки в XIX веке, захлебываясь восторгом, рассказывали о царских милостях, осыпавших Пожарского: звание боярина, земли, богатые подарки. Буква документа — относительно нее все представлялось правильно. Но были другие документы, существовало сравнение, и оно-то вело к прямо противоположным выводам. Кто только не получил тогда боярского звания — и те, кто сражался вместе с Пожарским, и кто сражался против него, и кто ограничился плетением дворцовых интриг, не коснувшись за все Смутное время оружия. Сельцо под Рязанью, данное Пожарскому, по его собственным словам, «за кровь и за очищение Московское», — какой же ничтожной малостью смотрится оно рядом с целыми областями, передававшимися другим боярам. Подарки — они и вовсе выглядели скупыми: шуба, серебряный кубок…
Посольский приказ. 1591 г. (Рисунок).
Еще не кончилась борьба с интервентами, еще то там, то здесь появляются на Русской земле их отряды, но в царском окружении, как по тайному сговору, никто не вспоминает о заслугах Пожарского. Наоборот — бояре словно торопятся поставить его на свое место, место «худородного», незнатного, небогатого. Так им кажется спокойнее, надежнее.
Дела о местничестве — сложнейшие счеты дворян между собой о родовитости, знатности, а значит, и месте, которое один мог занять относительно другого. «Вместно ли» — вопрос, которым постоянно задавались все, кто находился на царской службе. Вместно ли — не унизительно для собственного достоинства сесть на пиру рядом с таким-то и «ниже» такого-то, можно ли принять назначение — а вдруг занимает или занимало подобную должность лицо «худшего» происхождения, и так без конца. Так вот, всем оказывается невместно быть рядом с Пожарским: одним — чтобы служить, другим — чтобы видеть своих сыновей рядом с его сыновьями, пусть и на самом обыкновенном дворцовом приеме.
Даже Иван Колтовской, тот самый, который предал Пожарского в бою, бросил оборону Замоскворечья, и тот отказывается от назначения вместе с князем на воеводство в Калугу. Правда, на него как раз управа находится очень быстро — слишком был нужен опытный военачальник в беспокойных тогда Калужских краях. А вот почти непосредственно после освобождения Москвы Пожарский «головой выдается» боярину Борису Салтыкову, который куда как верно служил польскому королевичу Владиславу и добивался его утверждения на русском престоле. Унижение вчерашнего героя входило в расчеты придворных кругов, как и возможность оставить его без средств, а уж это по тем временам было полностью в царских руках.
Земли — когда-то Иван Грозный перетасовал их исконных владельцев, чтобы порвать связи феодалов с привычными местами, поставить их в зависимость от царской власти, унять феодальную вольницу. Земли давались царем — едва ли не единственная форма жалованья для служилого дворянства — и так же просто передавались другим лицам. Еще в самом начале столетия Пожарский получил за службу несколько крохотных деревенек неподалеку от Владимира, в том числе и ту, которая известна теперь своим художественным промыслом, — Холуй. Оборона острожца на Сретенке открыто поставила князя в число врагов королевича Владислава, и тот по просьбе одного из своих русских сторонников передал ему эти деревеньки. Казалось бы, с победой над интервентами подобное решение отпадало само собой. Не тут-то было!
Пожарский должен был обратиться к Михаилу Романову с просьбой восстановить его в былых правах. Царский указ не заставил себя ждать, зато составлен был так искусно, что оставлял «в сомнительстве» — принадлежит ли все-таки земля Пожарскому или нет. Понадобилось еще немало лет, чтобы новый указ и с нужной формулировкой появился, но не в порядке восстановления справедливости, а как… награда за очередную службу. Да и исчезнувшая огородная земля у Мясницких ворот — она торжественно дана Пожарскому за ратное дело — удобный и дешевый вид награды: на виду и вместе с тем никакого сравнения по ценности с настоящим боярским поместьем. Данная при случае, она так же легко была отнята, едва успел Пожарский уехать на другое место назначения. А сколько переменил он их за свою жизнь!
Ни Романовы, ни родовитое боярство не поняли, что Пожарскому не нужна была их власть. Он не искал ее и не стремился к ней. Он просто делал то, что считал своим долгом — человеческим, военным. Глухие города Нижнего Поволжья, Сибирь, Тверь, Клин, Калуга, печально знаменитая Коломенская дорога, откуда Москва не переставала ждать нашествия татар, Переславль-Залесский — всюду свои трудности, необходимость в опыте и таланте военачальника. И Пожарский имел полное основание сказать со спокойным достоинством Михаилу Романову и его отцу: «И где я на ваших службах не бывал, тут яз у вас, государей, непотерпливал, везде вам, государем, прибыль учинял».
Пока жив был Пожарский, надо было бороться с его славой, стараться ее стереть, а после… Впрочем, о том, когда Пожарского не стало, исследователи могут судить только на основании дворцовых разрядов — документов, где отмечались события придворной жизни. Перестало встречаться там имя, значит, человека уже нет в живых. Утверждение официальных историков XIX века, будто умер князь в Москве, в своем доме и присутствовал на его погребении сам (!) Михаил Романов, не имеет никаких доказательств. Это легенда, скрывающая горькую правду.
Скорее всего, находился Пожарский в Переславле — на очередной службе, московский дом так и оставался недостроенным — с переписями не поспоришь, а что касается «царских выходов», то они слишком тщательно фиксировались. Нет, Михаил Романов и не подумал проститься с полководцем. Зависимость от руководителя народного ополчения и опасность, которая таилась в его авторитете, — как же самая мысль о них была ненавистна Романовым и как не оставляет она их на протяжении всего правления династии. А памятник на Красной площади — он был задуман в самом начале XIX столетия не ими, но Вольным обществом любителей словесности, наук и художеств, тем самым, которое стало известно своей приверженностью радищевским идеям. Радищевские идеи продиктовали и выбор образов Минина и Пожарского.
Страсти, разгоравшиеся при жизни Пожарского, продолжали кипеть и после его смерти. Ну а правда истории — она все равно заявила о себе. Сказали о ней свое слово и обойденные вниманием исследователей документы, обыкновенные свидетельства повседневной жизни города, страны. Через «чертеж земли Московской» яснее начинал прорисовываться портрет человека — портрет времени.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.