Голод

Голод

Советский Союз был голодной страной. Тюрьма – голодным местом в голодной стране. Есть хотелось все время. Даже в те исключительно редкие дни, когда удавалось наесться досыта, мозг все равно сверлила мысль, что сытость скоро пройдет, а голод останется. Как известно, пузо – злодей, старого добра не помнит.

К постоянному недоеданию постепенно привыкаешь. Желудок съеживается, организм смиряется со скудным рационом, и важно только сохранять питание на одном уровне, не уменьшая его и не увеличивая. Да, увеличивать тоже нельзя, потому что потом опять придется возвращаться к прежней норме, а это мучительно. Как говорят зэки, нельзя распускать кишку. Тем, у кого неумеренный по здешним меркам аппетит, зэки ставят диагноз «яма желудка».

В ПКТ кормили хоть и ежедневно, но скверно. Чувство голода не оставляло ни на минуту. Кормежка здесь официально именовалась «пониженной нормой питания». Понижена она была таким образом, что упитанного зэка в ПКТ встретить было невозможно. Впрочем, лагерная мудрость гласит, что зэк и должен быть тонким, звонким и прозрачным.

Существенным разнообразием для тюрьмы в тюрьме был продуктовый десант. Продукты в ПКТ закидывали двумя способами. Первый, самый спокойный и безобидный, – подкуп надзирателей. «Сапоги дорогу знают, только ленятся ходить», – утверждает лагерная пословица. За десять рублей (а это зарплата надзирателя примерно за два рабочих дня) «сапоги» приносили зэкам контрабандный майдан (вещмешок) с продуктами, которые собирали всем миром на зоне. Но чаще добровольцы с зоны перелезали ночью через колючку и забор ПКТ и просовывали продукты в окно какой-нибудь из камер. Тут были сухое молоко, картофельный порошок, упакованное в толстую полиэтиленовую кишку и перевязанное наподобие гирлянды сарделек вареное сгущенное молоко, сало, чай, сахар, брикеты сухого киселя, курево, спирт, столярный инструмент для оборудования тайников, а иногда и что-нибудь экзотическое вроде шоколада. Все это мгновенно распределялось по камерам через «кабуры» – пробитые в стенах дырки, которые надзиратели были не в состоянии найти, не простукивая стены, – настолько хорошо они были закамуфлированы на общем фоне. Время от времени в камерах устраивали детальный шмон с простукиванием стен и кабуры находили. На этот случай и нужен был инструмент. Как только надзиратели напивались, зэки долбили новые кабуры, через которые можно было передавать друг другу продукты, записки, одежду и все остальное.

С десантниками менты вели беспощадную борьбу. Тут надзиратели работали не за страх, а за совесть, точнее, за кошелек: ведь десантники отнимали у них доход – десять рублей за каждый майдан продуктов. Если ребят ловили на колючке, то зверски избивали резиновыми дубинками, и тогда, слыша крики истязуемых, мы в камерах начинали кричать и колотить в двери. В лагере слышали это, поднимался шум, зэки в отрядах начинали угрожающе шевелиться, градус беспокойства в лагере возрастал, и дополнительные наряды ментов прибегали в ПКТ на усмирение заволновавшихся зэков. Тут надзирателям было уже не до десантников – их бросали в ШИЗО и больше не трогали.

Сразу за удачным десантом в ПКТ наступал «праздник живота». Распределением продуктов, как и организацией десанта и всего общака, занимались авторитеты, сидящие в одной из камер ПКТ. За все годы, проведенные в уголовном лагере, я ни разу не слышал ни от кого ни одной жалобы на то, что продукты распределялись несправедливо. Некоторое время я и сам сидел в такой камере и видел, как это делается: всем поровну, скрупулезная честность, которая нечасто встречается и на воле. Никому и в голову не пришло бы оставить побольше себе или послать чего-то получше другу. Иногда лишь сообща решали получше «подогреть» какого-нибудь доходягу или тяжелобольного.

Поначалу с гревом у меня все было в порядке. Слева и справа от меня были общие камеры, с обеими – связь через кабуры, и я получал то же, что и все остальные зэки ПКТ. Я не комплексовал из-за отсутствия компании за столом. Единственно, что огорчало, – пить приходилось в одиночестве. Кабуры были узкие, и спирт или водку передавали из камеры в камеру в мыльницах. Я получал свою мыльницу и выпивал, как заправский пьяница, в полном одиночестве. Удовольствия от этого было немного, тем более что, захмелев, хотелось общаться, а не с кем. Но и отказаться я тоже не мог – алкоголь был атрибутом свободной жизни, бунтом против неволи. К тому же дополнительные калории.

К водке в лагере отношение было особое. Она и на воле давала людям ту свободу, которой у них не было в трезвой жизни, а в лагере все это удесятерялось. Пронести в лагерь водку считалось делом чести, почти трудовым подвигом! Если родные или друзья зэка жили поблизости от зоны, то они могли договориться о «перебросе». В условленный день, в назначенное время с вольной стороны кидали в зону двухлитровую медицинскую грелку, наполненную водкой или спиртом. Кидающий должен был не попасться на мушку автомата охранника с вышки, а принимающий – уберечь подарок от контролеров и стукачей.

Некоторые ухитрялись проносить водку на длительные свидания. Способов было много, но один превосходил по оригинальности все остальные. Шедший на свидание вольняшка заглатывал расправленный презерватив с длинной трубочкой. К горлышку презерватива, охватывая трубочку, была привязана толстая нитка. Через трубочку наливалась водка, презерватив раздувался, занимая собой все пространство пищевода. Бутылка водки, а то и две входили в такое устройство без труда. Затем трубочка вынималась, ниточка на конце презерватива затягивалась и аккуратно привязывалась свободным концом к самому дальнему зубу. Увидеть ее было практически невозможно, даже если бдительный мент велел вольняшке разинуть пасть. Водку так носили на свидания довольно часто.

Как-то раз на свидание к зэку приехала вся его семья, и брат перед свиданием затарился водкой в презервативе. Он благополучно прошел досмотр, но, когда уже собрался идти в комнату свиданий, дубак добродушно хлопнул его по спине – иди, мол, не задерживайся. От удара презерватив лопнул, и литр водки одномоментно оказался в желудке сердобольного брата. Он, правда, успел дойти до комнаты свиданий, а там рухнул как подкошенный и провалялся пьяным больше суток. Видно, человек был крепкий и с большим алкогольным стажем, другой бы мог и не выжить.

Я чаще всего выпивал свою мыльницу спирта, согревался и ложился спать. Пить было глупо, не пить – расточительно.

Примерно то же самое происходило и с чаем. Чифирить в одиночестве – глупое занятие. Смысл чаепития – не столько даже в самом крепко заваренном чае, сколько в ритуале, когда все садятся в кружок и передают по кругу кружку, чтобы каждый отхлебнул по два «магаданских» глотка. Этот ритуал очень важен в тюремном мире – он обозначает общность зэков, их взаимоуважение и братство, пусть даже и мимолетное. Зэк, приглашенный почифирить, признается равным всем остальным. Отказаться от такого приглашения невозможно. Если кто-то замешкался и не сел со всеми вовремя, его обязательно в шутку спросят: «Чего не идешь чифирить? Про нас что знаешь или за собой чего чувствуешь?»

Но в одиночке какая компания? Надо быть законченным чифиристом, чтобы пить чифирь одному. И все же иногда я заваривал себе чифирку. Четверть плиты на кружку кипятка – и заряд бодрости на целый день. Проблем с горючим обычно не возникало. Кружку воды можно было вскипятить на какой-нибудь тряпке, но я предпочитал газету. Если правильно разорвать ее на узкие полоски и грамотно жечь, то «Известий» с вкладышем хватало ровно на кружку кипятка.

Иногда с продуктами возникали смешные проблемы. Как-то утром, за час до проверки, мне передали в камеру сухой картофельный порошок. Надо было его срочно съесть. Я нагрел шленку воды и начал засыпать туда порошок, нежно помешивая ложкой. Должно было образоваться картофельное пюре. Я сыпал и сыпал порошок, а пюре не получалось – все растворялось без остатка! Я пришел в страшное негодование, не понимая, что происходит. В конце концов я высыпал в миску все, что у меня было, и сел, тупо уставившись в беловатую мутную жидкость. Что бы это ни было, это пища, а не яд, и надо это отправить внутрь, решил я. Я начал пить мутную жидкость и только тут обнаружил, что пью невероятной концентрации сгущенное молоко. По внешнему виду молочный порошок ничем не отличался от картофельного. Торжество мое было так же велико, как несколько минут назад разочарование.

В другой раз мне закинули в камеру с полкило сахарного песка. Съесть его за один день было бы непростительным расточительством. Я растворил весь сахар в горячей воде, а затем в миску с сахарным сиропом положил свою майку. Довольно быстро майка впитала весь сироп, и я повесил ее сушиться. Через пару часов у меня была картонная майка – что-то среднее между рыцарскими доспехами и сахарным бронежилетом. На обысках на майку никто внимания не обращал. Я между тем каждый день с удовольствием пил чай, отмачивая при этом в своей кружке по кусочку майки.

Через некоторое время лафа закончилась. За меня взялись всерьез. Увидев, что одиночкой меня не возьмешь, начальство перешло к более серьезным методам. Меня решили уморить голодом. Пресечь общак и остановить подогрев ПКТ начальство было не в состоянии. Поэтому меня перевели в другую, специально подготовленную для меня камеру. С одной стороны от нее был кумовский кабинет – камера для бесед и допросов, а с другой сделали каптерку с зэковскими вещами. У меня не стало соседей, меня отсекли от всех остальных.

Положение ухудшилось, но еще не стало катастрофичным. Каждый день всех зэков ПКТ выводили на получасовую прогулку. Прогулочных двориков было меньше, чем камер, и ПКТ гуляло в две смены. Я, к счастью, попадал во вторую. Уходя с прогулки, зэки из первой смены оставляли мне за дверью верхнего коридора пакет с продуктами. Я, возвращаясь с прогулки, его забирал. Так продолжалось довольно долго.

Как-то раз, когда первая смена уже ушла с прогулки, а вторая еще не пришла, мент поднялся наверх. То ли он что-то забыл, то ли что-то заподозрил. За дверью стоял пакетик с продуктами. Поднялся шухер. Прибежали кум, ДПНК, пидор-Быков, еще кто-то. Им бы, дуракам, подождать чуть-чуть и взять меня с поличным, но они не умеют так далеко рассчитывать и реагируют на всякую крамолу мгновенно, как сторожевые псы. Впрочем, догадаться, кому предназначался пакетик, было нетрудно.

Отменить прогулки в качестве наказания было нельзя. Однако в штрафном изоляторе прогулки не положены. На следующий день мне дали 15 суток ШИЗО по какому-то вздорному поводу, каких для каждого зэка можно сыскать по десятку в день. Я остался в той же камере, но у меня забрали бумагу, письма, книги, шахматы, теплую одежду и перестали выдавать на ночь матрас, подушку и одеяло. Превратить ПКТ в ШИЗО – плевое дело. Но самое главное – карцерная норма питания и отсутствие прогулок. Я оказался в полной изоляции от остального ПКТ.

Началась борьба за выживание. Одна пятнашка следовала за другой. Через три пятнашки зэка положено освобождать хотя бы на сутки, но об этом никто даже не вспомнил. Ежедневно 450 граммов хлеба. День – лётный, день – нелётный. В нелётный день утром дают миску жиденькой кашицы, которая едва закрывает дно, в обед – миску горячей воды, в которой плавает горстка крупы. В лётный день ничего не получаешь, пролетаешь, как фанера над Парижем.

Пацаны-уголовники пытались заплатить надзирателям, чтобы подогреть меня, но те категорически отказывались – офицерское начальство внушило им, что это нестандартная ситуация, и прапорщикам под страхом трибунала было запрещено делать мне какие-либо поблажки. Прапора были настолько запуганы, что даже денег не брали.

Иногда во время раздачи баланды контролер куда-то отлучался или играл в карты с другими надзирателями, и тогда баландер-уголовник молча протягивал мне одну-две лишние пайки хлеба. Но случалось такое нечасто. Не потому, что хлеба не было, а потому, что надзиратель был. Потом этот баландер освободился и на его место пришел новый – политический.

Литовец Витаутас Абрутис сидел за национальный флаг. В Литве частенько поднимали на зданиях довоенные государственные флаги и всегда за это кого-нибудь сажали. Абрутис получил 2,5 года по той же статье, что и я (только литовской), и попал в наш лагерь. А здесь неведомыми мне путями стал баландером.

В первый же раз, когда рядом не оказалось надзирателя, я попросил у Абрутиса хлеба. Его всегда приносили в ПКТ с избытком. Абрутис не стал врать, что у него нет лишней пайки или что надзиратель где-то поблизости. Этот политзаключенный ответил мне предельно вежливо и лаконично: «Не положено». Я опешил и даже не сразу нашелся что сказать. Но, уже очухавшись от шока, я популярно объяснил ему, кому здесь что положено, что вообще на кого кладут и кто есть кто в этом запроволочном мире. Эмоциональная речь моя была насыщена эпитетами, сравнениями и нешуточными обещаниями. Из ближайших камер начали интересоваться, что случилось. Прибежал надзиратель и пообещал составить рапорт на меня. Он и составил его потом, и мне к моим нескончаемым суткам добавили еще пятнадцать.

К слову сказать, в лагере был еще один политический – Володя Богородский. Это был молодой парень, одесский еврей, который очень хотел уехать в Израиль. Его не выпускали. Тогда он решил выбираться из Союза самостоятельно и перешел границу в том месте, которое ему показалось для этого самым подходящим. Это была граница с Китаем. Не знаю, как он рассчитывал попасть в Землю обетованную, но от китайцев он требовал только одного: отвести его в американское посольство, где он намеревался попросить политическое убежище. Разумеется, китайские коммунисты были ничем не лучше советских, и в американское посольство его не отвели. Из страны его не выпускали. У него был выбор: либо вернуться в Советский Союз под конвоем, либо работать на китайцев. Он выбрал последнее. Его поселили в Шанхае, где он стал преподавать в университете русский язык. Знал он его так себе, на разговорном уровне, но китайцев это устраивало. Три года он проработал в Шанхае, а потом между КНР и СССР случилось потепление отношений. Володю привезли на советско-китайскую границу и передали нашим пограничникам. Отделался Богородский легко. Ему бы запросто могли впаять десятку за «измену родине», но по каким-то своим соображениям ограничились «незаконным переходом границы». Он получил три года и отсидел их полностью.

Помочь Володя мне никак не мог. Никакой связи с зоной у меня не было. Придумать самому что-нибудь для спасения в этом каменном мешке было невозможно. Я бы, наверное, и не выкарабкался из этой передряги, если бы судьба не послала мне спасение в виде прапорщика Володи Суреля. Это был беззлобный, неторопливый, флегматичный надзиратель, который подписал контракт после срочной службы и был в этой системе уже лет пять или шесть. Дежурил он, как и все надзиратели, через три дня на четвертый. Вечером, когда поблизости не было других контролеров или баландера Абрутиса, он открывал кормушку моей камеры и молча клал в нее буханку хлеба. В моем положении это был царский подогрев. Ни слова не произносилось ни с его, ни с моей стороны. Никто в тюрьме не знал об этом. К сожалению, это случалось не в каждое его дежурство. Но даже то, что было, стало весомой добавкой к моему скудному рациону.

Между тем при таком питании долго протянуть было невозможно. Я понимал, что прогноз – самый неутешительный. Я ввел режим строгой экономии собственной энергии. Отменил ходьбу по камере. Старался меньше двигаться, больше лежать. Все силы – только на поддержание минимального уровня жизнедеятельности. Протянуть как можно дольше, чтобы не допустить необратимых изменений в организме.

Все было бесполезно. Килограммы веса стремительно уходили, и уже через два месяца я был похож на скелет, обтянутый кожей. На середине икр и плеч я без труда смыкал большой палец руки со средним. На третьем месяце началась цинга – появились ломящие боли в ногах, стали кровоточить десны и шататься зубы. Мне нужен был витамин С, но ни к приходящей в ПКТ медсестре, ни тем более к врачу в санчасть меня не выводили. Тогда я попросил Суреля принести мне аскорбиновую кислоту, и он купил ее в вольной аптеке и принес.

Как странно устроена жизнь – «политический» баландер равнодушно давал мне подыхать с голоду, а надзиратель спасал от голода и цинги. Уже гораздо позже прапорщик Сурель рассказал мне, что в Свердловске сидит под расстрельной статьей его брат. Володе казалось, что, помогая мне, он каким-то мистическим образом защищает брата. «Может, ему тоже кто-то поможет», – говорил он.

Живший еще тогда в моей камере Мишка, вероятно, тоже рассчитывал на помощь. Он суетился вокруг своей тряпки, поглядывая на меня выжидательно, но мышиная халява кончилась. Крошки я ему больше не давал. Пайку хлеба я ел на аккуратно расстеленном чистом носовом платке так, чтобы ни одна крошечка не пропала. Потом с платка все отправлялось в рот.

Через некоторое время я начал поглядывать на тараканов, которых в камере было в изобилии. Но это сколько же их надо съесть, чтоб была хоть какая-нибудь польза? Да и что там – в основном хитиновый покров: можно похрустеть, но вряд ли наешься.

С тараканов мои мысли плавно перенеслись на Мишку. Съесть прирученного мышонка казалось мне почти предательством. Я решил, что сделаю это только в самом крайнем случае.

Много лет спустя знаменитый китайский диссидент Гарри Ву рассказывал мне, как в голодной китайской тюрьме он со своими товарищами ловил и ел крыс и мышей. Ловил, убивал и ел сырыми. Я очень хорошо его понимаю. Разумеется, все это выглядит не очень элегантно, но настоящий голод заставляет забыть об изысканной кухне и видеть во всем живом только пищу, которая может продлить твою жизнь.

На четвертый месяц у меня начались голодные галлюцинации. Это было что-то среднее между сном и явью. Я перестал их достоверно различать. Я всегда спал на верхних нарах, потому что наверху теплее. Проснувшись как-то утром (а может, и не проснувшись), я поглядел вниз и увидел, что стол весь уставлен необыкновенными яствами. Чего там только не было! «Этого не может быть, – сказал я сам себе. – Я же не сплю, я не псих, я в тюрьме, а значит, этого не может быть». Тем не менее это было. Я быстро спрыгнул на нижнюю шконку, и в этот момент все на столе исчезло. После этого, лежа наверху, я отворачивался к стенке и старался на стол не смотреть.

Тогда же мне пришла в голову мысль, что всех изучающих поварское дело надо помещать в голодные условия – какая кулинарная фантазия просыпается в такие дни! Какие невероятные блюда я изобретал тогда, смешивая ингредиенты самых разнообразных продуктов и ощущая сочетания необычайных вкусов на своем языке!

После ста десяти дней карцера меня вызвал на беседу заместитель начальника колонии по политико-воспитательной работе. Он говорил со мной в соседней камере, той, что предназначалась для бесед и была для меня одной из полос отчуждения от остального мира. Некоторое время он с деловым видом листал мое личное дело, как будто не знал заранее, с кем и о чем он будет говорить. До чего же они все одинаковы в своей важной многозначительности и непроходимой глупости, думал я, глядя на него.

Наконец, отвлекшись от бумаг, он задал самый умный вопрос, на который был способен:

– Сколько вы уже в ШИЗО?

– Вчера было сто десять суток.

– И как вам здесь?

– Нормально, гражданин начальник, – отвечал я, помня, что ни при каких условиях нельзя показывать слабость, чтобы не спровоцировать их на еще больший прессинг.

– Столько у нас еще никто не сидел, – задумчиво констатировал замполит.

– Как освобожусь, непременно постараюсь записаться в Книгу рекордов Гиннесса, – пошутил я.

– Слушайте, – доверительным тоном начал замполит, – если вы не хотите остаться здесь навсегда, вам надо встать на путь исправления.

– Вступить в СВП, нацепить красную повязку и стучать на остальных?

– Нет, речь не об этом, – вздохнул офицер. – Вам надо исправиться по-настоящему. Вы должны пересмотреть отношение к своему уголовному делу и сделать соответствующие выводы.

– Поэтому вы меня четвертый месяц держите в карцере?

Замполит ничего не ответил, но неопределенно развел руками, как бы давая понять, что ничего другого им не остается.

– Ну, так что вы мне ответите? – спросил он после некоторого молчания.

– Ничего, – ответил я. – Ничего вам не отвечу.

– Тогда сидите и дальше, – разочарованно сказал замполит и позвал корпусного, чтобы меня вернули в камеру.

Так вот что им надо, думал я, вернувшись в свою камеру, – полноценное раскаяние. Придурки! Даже в КГБ об этом никто не помышлял, а это местное дубье возомнило, что я у них в руках! Во мне медленно закипала злоба и обида на то, что судьба свела меня с таким тупым противником.

Потратив много сил на разговор и эмоции, я заснул, сидя на полу у батареи, и проснулся только к вечеру. Тюрьма жила своей жизнью. Где-то гремел черпаками баландер, о чем-то матерились в своей дежурке контролеры, перекрикивались из камеры в камеру зэки. Я вдруг увидел всю тюрьму и самого себя как бы со стороны и подумал, что это не самое худшее место, где может закончиться жизнь. Я не уступлю ментам, это было бы слишком унизительно. Они отняли у меня всё, что могли, – свободу, семью, работу, друзей, одежду, пищу, здоровье. И вот теперь – надежду. Они меня отсюда не выпустят. Но и своего они тоже не добьются. Что они могут сделать с человеком, у которого уже нечего отнять? Ничего! Если смириться с тем, что они заберут жизнь, то станешь совершенно свободным.

В тот вечер я смирился со смертью. Я вскарабкался на самую высокую ступень своей свободы, и мир вокруг меня резко и неузнаваемо изменился. Я перестал думать о еде, и острое чувство голода постепенно отступило. Перестав цепляться за жизнь, я внутренне успокоился. Это было необыкновенное состояние – спокойствия, отрешенности и внутреннего торжества.

Свою победу я праздновал недолго. Они как будто поняли бесполезность своих усилий. Через четыре дня меня снова перевели на режим ПКТ. Жизнь внезапно вернулась. 115 суток карцера смирили меня с неизбежностью, но не отбили вкус к жизни.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.