Глава 5. Миф об «избранной раде». Начало реформаторской деятельности Ивана Грозного
Глава 5. Миф об «избранной раде». Начало реформаторской деятельности Ивана Грозного
Дело в том, что звучный термин «Избранная. Рада», вкупе с мифом о «царском наставнике Сильвестре», пришел в нашу литературу прямиком из сочинений князя Курбского. Это именно он первый «несколько на литовский манер», как сообщает г-н Радзинский, назвал так правительство молодого Ивана IV. Только… только если уж быть до конца точным, то скорее не «на литовский», а на польский, западнорусский, украинский, в конце концов, «манер» — князь ведь писал свои «мемуары» на Волыни… Слово в слово за Курбским называет автор и основных участников сей «рады» («думы», «совета» по-русски) — Сильвестр, Алексей Адашев, наконец, сам славный потомок древнего рода князей ростовских — Андрей Михайлович Курбский. Вот кто, выходит, по их общему мнению — то бишь по мнению Радзинского и Курбского, — встал тогда во главе России, вот кто думал о реформах, о будущем! Вовсе ни к чему здесь ни какие-то еще другие людишки, ни сам царь — мальчишка, осиновым листом дрожащий перед попом!..
А может быть, красочная, будоражащая воображение легенда о громогласном попе как раз и была выдумана в свое время Курбским для того, чтобы ярко, убедительно обосновать необходимость и «выдающееся значение» той «Избранной Рады», которая будто бы возникла при «усмиренном» Сильвестром государе? Для того, чтобы затемнить, а еще лучше, на веки вечные исказить для потомков память о подлинной роли Ивана и вместе с тем сделать героями совсем не тех, кто являлся таковыми на самом деле? Наконец, для оправдания своей собственной политической деятельности и, прежде всего, своей измены, бегства из действующей армии?.. Была ли «Избранная Рада» действительно стихийно сформировавшимся кружком великих реформаторов, как вслед за Курбским старательно убеждает нас Эдвард Радзинский? Какие цели ставила она? Кого объединяла? Кому служила? Да и существовала ли вообще?..
Надо признать: талантливая мистификация князя Курбского полностью выполнила свое назначение — спор об «Избранной Раде», причине ее появления, составе, характере деятельности не утихает по сей день. Именно участников Рады считают непосредственными авторами реформ, осуществленных в России в первое десятилетие царствования Грозного. Правда, если раньше наиболее распространенным было мнение о том, что Рада — исключительно детище княжеско-боярских кругов, сумевших с помощью Сильвестра вновь получить власть над царем (Соловьев, Ключевский, Платонов. Кстати, эти историки, аргументируя указанную позицию, ссылались не только на Курбского, но и на слова самого Ивана IV, который в своих посланиях резко характеризовал Сильвестра как верного пособника именно князей и бояр), то нынче наши исследователи в основном склоняются к тому, чтобы считать «Избранную Раду» неким «правительством компромисса», преобразования которого отвечали «пожеланиям дворянства и дальновидных кругов боярства».[130] Более того, в последних работах Р. Г. Скрынников даже уточняет, что реформы начали родственники жены царя Ивана — не слишком родовитые бояре Захарьины, «а закончила враждебная им Рада во главе с князем Д. И. Курлятевым-Оболенским»…[131]
Таким образом, налицо потрясающе живучее стремление поставить во главе реформ (да и во главе всего государства в целом) кого угодно, но только не самого Ивана Грозного — точь-в-точь по «идее», запущенной в оборот еще Курбским. Лишь бы не отступить от сего основополагающего догмата, допускается вполне явный абсурд в смысле того, что преобразования, направленные прежде всего на дальнейшее развитие единого централизованного Русского государства, могли «начать» и «закончить» представители таких различных по положению и идеологии социальных групп, представителями каковых были нетитулованные бояре Захарьины и знатнейшие князья Курлятевы.
Тогда как… тогда как еще в 1885 г. по сему поводу было высказано и совсем другое мнение. Полемизируя с той чрезмерно высокой оценкой, даваемой в исторической литературе «кружку мудрецов» при молодом Иване, русский историк К. Бестужев-Рюмин указывал на весьма ничтожную вероятность в те времена того, «чтобы много могли сделать какие-либо советники без полного убеждения со стороны царя в необходимости» преобразований3, без его личной на то воли.
Тогда как потом, более полувека спустя, уже советский историк И. И. Смирнов, говоря об этом же известном, в сущности, факте быстрого роста и укрепления в XVI столетии самодержавной царской власти в России — власти московского правителя — вполне резонно отмечал, что «усиление роли царской власти в делах руководства государством выражается как непосредственно в усилении личной власти государя, так и в такой форме, как появление особого типа политиков-временщиков, размеры влияния и власти которых определялись личным доверием к ним государя, чьим именем они и действовали». Взгляд на проблему именно с такой стороны позволил исследователю совершенно иначе подойти и к вопросу о так называемой «Избранной Раде». Проследив по документам постепенное изменение в 50-х годах состава боярской Думы, историк доказал: «Избранной Рады» во главе с Сильвестром, Адашевым и Курбским при Иване IV никогда не было.[132]
Реальное русское правительство вовсе не представляло собой «узкий кружок» каким-то случайным образом сошедшихся «мудрых советников». Его состав был строго продуманным, менялся по мере необходимости на всем протяжении 50-х годов, пополняясь как членами боярской Думы (родовитой аристократии), так и путем все более активного привлечения к управлению государственными делами представителей служилого дворянства. Как говорили современники, «великие роды» все явственнее оттеснялись от власти людьми «молодыми», незнатными, и, разумеется, этот сложный, во многом болезненный процесс не мог осуществиться без твердой политической воли самого государя, без его ощутимой поддержки именно тех людей, которых он сам выбирал себе в помощники независимо от происхождения, но в первую очередь оценивая их личные деловые качества. Именно они и составили «ядро» правительства 50-х гг., «ближнюю думу» при государе. Почти с самого начала наиболее значительными участниками этой «ближней думы» были митрополит Макарий, двое братьев царицы Анастасии — нетитулованные бояре Захарьины, благовещенский протопоп Сильвестр, А. Ф. Адашев и думный дьяк И. М. Висковатый; что же касается князя A. M. Курбского (почти ровесника 18-летнего царя!), то он вошел в нее уже значительно позднее — таковы исторические факты.
Эти упрямые факты снова и снова обнажают не одну лишь неосведомленность автора, но выдают его логическую непоследовательность, внутреннюю противоречивость рисуемого им «образа» молодого царя, который, с одной стороны, вроде бы находится в полной духовной зависимости от своих «советников» и фактически полновластных правителей государства, а с другой — сам же набирает сих «советников», руководствуясь лишь исключительно своей прихотью, своим стремлением приблизить «новых людей, обязанных не знатности и славе рода, но безвестных, вознесенных его милостью людишек».
А ведь столь легко и беззастенчиво извращая историческую действительность касательно «Избранной Рады», пытаясь представить молодого Ивана этаким малодушным и мстительным сатрапом, только для внешнего эффекта лично призвавшим народ на Земском соборе 1550 г. «простить друг другу все», что совершилось плохого и несправедливого за годы боярского правления, но сам, однако, ничего не забывший и не простивший, потому что «не умел забывать», с «документальной точностью» передавая даже, как в момент произнесения той соборной речи «горели бешено глаза царя… и голос срывался от волнения», сам Э. Радзинский «позабыл» сказать вот о чем… Первый Земский собор, или, как его еще называют некоторые исследователи, собор Примирения, открылся не в 1550 г., а 27 февраля 1549 г. и представлял собой даже не Земский собор в полном составе — т. е. с участием представителей высшей аристократии, дворянства и посадского населения страны, как это будет принято немного позже, а только крупное расширенное совещание митрополита, бояр и дворян под председательством самого царя.[133] Царя, который, по словам летописца, «видя государство свое в великия тузе и печали от насилья сильных и от неправды… умысли смирити всех в любовь; и советовав со отцом своим Макарием митрополитом, како бы оуставити (остановить) крамолы и вражду оутолити, повеле собрати… всякого чину» людей,[134] с тем чтобы совместно обсудить и наметить пути разрешения сих давно наболевших вопросов. Вероятно, во время одного из заседаний этого совещания восемнадцатилетний Иван действительно счел нужным выйти на площадь, дабы именно там произнести главную речь, в которой он открыто, как перед богом, испросил у своего народа прощения за все насилия и преступления, совершенные боярами за время его малолетства. «Люди божие и нам богом дарованные! — глубоко поклонившись во все четыре стороны, говорил царь. — Молю вашу веру к нему и любовь ко мне, будьте великодушны! Нельзя исправить минувшего зла: могу только спасать вас от подобных притеснений и грабительств. Забудьте, чего уже нет и не будет! Оставьте ненависть, вражду, соединимся все любовью христианскою. Отныне я судья вам и защитник!..»[135]
И это были не просто слова, не просто проявление склонности к показной «игре на публику», как пытается убедить читателя Эдвард Радзинский. Напротив, в том, что Иван, столь страстно и недвусмысленно осудив боярский произвол, все-таки призвал народ не к мести, но к прощению и примирению, непредвзятому взгляду, скорее видны глубокий разум, сила духа молодого государя, понимавшего (пусть не без совета митрополита Макария) необходимость такого шага ради успокоения в стране, без чего невозможным стало бы и сколько-нибудь успешное проведение уже готовившихся преобразований…
Ведь ярко повествуя о том знаменитом обращении Ивана, наш уважаемый автор поведал лишь об одной части этого обращения, где говорилось о прошлом, но из поля зрения рассказчика совершенно выпала другая, не менее важная часть выступления государя перед народом. Между тем профессиональный исследователь доказывает: речь, произнесенная Иваном 27 февраля 1549 г., содержала в себе краткую программу реформ, которые намеревался он осуществить и которые острием своим направлены были как раз на преодоление негативных последствий периода боярского правления2,[136] а значит, именно на защиту самых насущных интересов всего народа, на решение общих его проблем.
Ввиду того, что больше всего беззаконий творилось во времена боярщины в судах, где пышным цветом расцвело мздоимство, хронологически первым преобразованием, осуществленным правительством Ивана IV, стала судебная реформа. В строгом соответствии с заявлением царя от 27 февраля 1549 г., провозгласившим, что отныне он сам будет главным «судьей и защитником» своим подданным, уже 28 февраля вышел его указ о новых формах суда, резко ограничивших влияние старой аристократии. Очень примечательно: этим указом под особое покровительство государь брал мелких помещиков — «детей боярских», дворян, — костяк вооруженных сил страны, основу ее безопасности от нашествий, следовательно, безопасности всего населения… С момента издания указа только царь мог судить дворян, по всем делам, кроме уголовных, боярский суд для них отменялся.[137]
Понятно, такой шаг потребовал грандиозной работы по пересмотру всего действовавшего до этого времени Судебника 1497 г., «который более не соответствовал требованиям централизованной монархии».[138] И новый свод законов Русского государства, известный в истории как Судебник Ивана Грозного, подготовленный в кратчайшие сроки, был представлен на утверждение Земского собора уже в июне 1550 г.
Да, читатель, именно новый свод законов, а не первый, как изволил выразиться г-н Радзинский, что является уже не простой оговоркой или опечаткой, но откровенной ложью, недопустимой для любого уважающего себя историка. Ибо, определяя Судебник, принятый Земским собором 1550 г. как первый на Руси, вряд ли не помнил автор ни знаменитую Русскую правду Ярослава Мудрого, ни вышеупомянутый Судебник Ивана Третьего, изданный в 1497 г., ни в целом о том, какое мнение существовало в те времена у европейцев о русской юриспруденции. А ведь «московские судебники производили на иностранцев, склонных вообще видеть во всем обиходе московитов только варварство, неожиданное впечатление большой культурной работы, отчетливой, ясной и продуманной. Герберштейн… приводя выдержки из Судебника Ивана III, забывает прибавить, что в это время ни на его родине, в Германии, ни вообще где-либо на Западе, не было ничего подобного. Судьи изнывали под тяжестью запутанных, не приведенных в систему правовых положений разных времен, которые они стремились напрасно связать и осмыслить своими университетскими воспоминаниями из области изучения римского права. Особенно поразительным казалось московское судопроизводство англичанам, у которых суд, построенный на прецедентах из старых решений, хранящихся в архивах, требовал огромной памяти от судей и адвокатов».[139] Насколько «честны и справедливы» были выносимые таким образом приговоры — догадаться не трудно. Даже Вольтер писал в свое время, подчеркивая раздробленность и бессистемность законов средневековой Франции: «законы меняют, меняя почтовых лошадей, проигрывая по ту сторону Роны процесс, который выигрывается на этом берегу; если же и существует некоторое единообразие… то это — единообразие варварства».[140] Но все это лишь к слову. Вернемся на Русь…
Итак, «шли реформы», пишет наш маститый популяризатор истории, отстраненно, невнятно, словно торопясь поскорее миновать сей (будто бы) скучный, малоинтересный вопрос и, в сущности, так и не объяснив, в чем же конкретно они заключались. Между тем даже известный западный исследователь Франк Кемпфер, которого весьма трудно заподозрить в симпатии к Грозному, вынужден признать, что первое десятилетие царствования Ивана IV было годами действительно «напряженной реформаторской деятельности»,[141] когда «смелые внешние предприятия шли рядом с широкими и хорошо обдуманными планами внутренних преобразований».[142]
Молодой государь и правда хорошо запомнил все, что пришлось ему увидеть, испытать, будучи еще подростком, юношей, когда он многое уже понимал, но сделать не мог1 практически ничего. Он, наверное, помнил и гневные лица псковичей, и представителей других городов и волостей, некогда пробивавшихся к нему с челобитьями на своих наместников-воров… Теперь, взяв власть, Иван, наконец, смог ответить им всем. Одновременно с судебной реформой его правительство начало осуществлять коренную реформу управления, в том числе и местного, основу которого составляла власть присылаемых из центра представителей-наместников. С населения эти наместники собирали пошлины в свой карман и, таким образом, буквально кормились за его счет, нередко действуя в управляемых областях едва ли не как удельные князья, безнаказанно грабя народ (вспомним еще раз псковского наместника Андрея Шуйского).
Для того чтобы пресечь подобное в будущем, Иван, во-первых, со своей стороны стал более жестко контролировать деятельность наместников, создав для этого специальные приказы. Во-вторых, Судебник 1550 г., еще сохраняя сам институт «кормлений», впервые четко поставил власть столь ненавистных кормленщиков-наместников и под контроль «снизу», со стороны народа, со стороны выборных земских старост и целовальников.[143] Их участие в местных судебных разбирательствах отныне было обязательным, а это открывало «возможность борьбы против произвола наместничьего суда прежде всего черному, посадскому и деревенскому населению».[144] В перспективе же правительство Грозного явно стремилось к тому, чтобы постепенно полностью ликвидировать власть наместников, заменив, как писал Ключевский, «коронных областных управителей» «земским самоуправлением».[145] Факт сей подтверждается, например, тем, что уже в 1555–1556 гг. в Устюге Великом и прилегающих к нему волостях специальной царской грамотой должность кормленщика была упразднена. Из-за поборов наместника-, говорилось в грамоте, царю «от крестьян челобитья великие», а потому «мы (царь), жалуючи крестьянство… наместников и волостелей… от городов и волостей отставили».[146] Такова была воля «тирана».
Разумеется, это нововведение царя явилось жестоким ударом для родовитых княжат и бояр, в руках которых от века находились должности наместников. Теперь их своевольству был положен предел, а за взяточничество и волокиту любого из них просто могли привлечь к суду[147] — дело для средневековой Европы вовсе не слыханное. Противодействие высшей элиты было неминуемо. Но в те же 1549- 1550-е годы Иван нанес своей аристократии и еще один страшный удар. Государем был издан указ об отмене местничества[148] — системы, чрезвычайно тормозившей развитие государства, но которую, ввиду ожесточенного сопротивления знати, удалось окончательно сломить только двести лет спустя Петру I. И цифра эта сама говорит, сколь тяжелой была начатая Грозным борьба… Решительно отвергнув прежний порядок распределения государственных должностей между претендентами в строгом соответствии со знатностью их фамилий, царь Иван запретил местничество прежде всего в армии, потребовав от своей аристократии служить «без мест». Таким образом, «монополия княжеско-боярской знати на занятие высоких постов в армии, исходя из местнических родословных счетов, ломалась, и правительство получало возможность назначать воеводами того, кого оно считало нужным»,[149] что несомненно повлияло на качество командного состава русской армии.
На укрепление армии, на поддержание ее основной боевой силы — дворянства были направлены и меры, предпринимаемые правительством по обеспечению дворян достаточным количеством земельных наделов, благодаря которым они могли нести свою службу. «Аргументируя необходимость земельного „передела“ (в пользу дворян), Иван указывал на то, что в годы боярского правления многие… обзавелись землями и кормлениями „не по службе“, а другие оскудели, „у которых отцов были поместья на сто четвертей, ино за детьми ныне втрое, а иной голоден“». В вопросах митрополиту царь просил рассмотреть, каковы «вотчины и поместья и кормления» у бояр и дворян и как они «с них служат», и приговорить, как «недостальных пожаловати».[150] Вот почему конкретно понадобились правительству земли и ради чего решился Иван на созванном 23 февраля 1551 г. церковно-земском соборе (получившем впоследствии название Стоглавого) прямо поставить вопрос об обширных земельных владениях церкви.
Необходимо подчеркнуть: ему пришлось пойти на обсуждение этого вопроса в сложной обстановке, когда в самой русской церкви уже более полувека не затихал жаркий спор как раз о возможности или невозможности того, чтобы она владела землей. «Иосифлянам» (т. е. официальным церковным властям и прежде всего митрополиту Макарию), доказывавшим необходимость и законность существования церковного землевладения, противостояли так называемые «нестяжатели», «заволжские старцы», причем под личиной аскетической критики каковых со временем все больше стали вести проповедь люди, представлявшие интересы оппозиционной княжеско-боярской знати. Так что пожелай Иван действительно конфискации всех церковных владений, он неминуемо ослабил бы положение своего основного политического союзника.
Но в том-то и дело, что, как верный сын матери-церкви, двадцатилетний царь вовсе не намеревался отнимать у нее кусок хлеба, коим она кормилась сама и кормила, по возможности, всех, кто в этом нуждался.[151] Нет, еще до собора обсуждая вместе с митрополитам земельную проблему (да и не только ее одну, о чем свидетельствует целый перечень «Царских вопросов», подготовленных им на рассмотрение Макария), Иван шел не на конфликт, а испрашивал совета — как быть,[152] ждал от церкви прежде всего понимания и поддержки. Так же, как верил он в то, что с пониманием воспримет собор и его глубоко справедливую критику внутреннего состояния церкви, невежества, пьянства, воровства и разврата, в коем погрязли тогда многие ее служители и на что указывали в своих обличениях нестяжатели. Резкие реплики Ивана об этом, сохраненные в списках постановлений Стоглава, ярко передают, как искренне горела его душа над каждым вопросом, сколь еще юношески страстно стремилась ко «всеобщему исправлению».[153]
И Ивана действительно поняли. Согласно общему приговору царя, митрополита и других архиереев от 1 мая 1551 г., включенному в перечень постановлений Стоглавого собора, архиепископы, епископы и монастыри обязывались передать государственной казне все земли, пожалованные им после смерти Василия III, т. е. во время хаоса и беззаконий боярского правления. Кроме того, они должны были вернуть старым владельцам — дворянам и крестьянам — поместья и черные земли, отнятые за долги или «насильством». Наконец, впредь закон запрещал церкви приобретать новые земли «без доклада», т. е. без согласования с властями.[154] Всем же остальным церковным владениям гарантировалась неприкосновенность. Так была решена острейшая проблема, решена совершенно без крови и без потрясений, совершенно парламентским, как сказали бы теперь, методом, с помощью объективного анализа и взаимных мудрых уступок…
Но, стремясь выискивать лишь негативные моменты, Эдвард Радзинский, упоминая мельком о Стоглавом соборе, изобразил дело так, словно был это не большой, сложный и откровенный разговор-обсуждение царя со своим высшим духовенством наиболее животрепещущих вопросов светских и церковных, но всего только очередная стычка властолюбивого Ивана с иерархами, которые «изводили его уловками и, главное, не боялись его гнева». Сей эпизод книги «блещет» просто полным невежеством автора, особенно сцена, описывающая, как «царь потребовал у церкви отдать землю», а потом «в нетерпеливом бешенстве хотел обличить иерархов — Сильвестр не дал», стал отговаривать Ивана, призывать к терпимости… Да будет известно уважаемому писателю, что по своим взглядам, как явствует из документов, поп Сильвестр был близок как раз к нестяжателям, т. е. к противникам официальной церкви, резко критиковавшим ее и выступавшим за полный отказ ее от земельных владений. В силу именно таких убеждений Сильвестр вряд ли мог выступить в роли защитника церкви перед Иваном, как это нарисовано в тексте книги богатой фантазией автора. К сожалению, его яркие картинки, подающие Сильвестра чуть ли не главным деятелем собора, который будто бы вновь «смирил» (пока!) Грозного царя, совершенно не подтверждаются тем реальным (и общеизвестным!) соотношением политических сил существовавшим на Стоглавом соборе 1551 г. А оно было таково, что действительно, принимая участие в работе собора и даже подготовив (как полагают историки) целый ряд вопросов для соборного обсуждения, «нестяжатели» находились там все же в явном меньшинстве и ощутимого успеха достичь не смогли.
Не смогли, несмотря на то что с самого начала царю вроде бы должна была импонировать и резкая их критика по поводу церковных нравов, и главное требование — полный отказ церкви от земельных владений. Дело здесь, наверное, заключается в том, что Иван все-таки хорошо знал, кто стоит за их «смиренно» согбенными фигурами. Знал, в кого направлены, к примеру, потаенные стрелы моралистических проповедей Максима Грека, столь превозносимого Э. Радзинским. Сей монах (действительно грек по происхождению), приглашенный в Москву исключительно в качестве переводчика церковно-служебной литературы, однако, явно этой скромной ролью не удовольствовался (что вполне объяснимо опытом, приобретенным за годы жизни в возрожденческой Италии), вскоре близко сошелся с «нестяжателями» и не посчитал зазорным вмешаться в самую гущу мирских проблем, выступая едва ли не трибуном «ортодоксальности»…
Скажем, Иван, должно быть, помнил, знал по рассказам очевидцев, что еще свыше двадцати лет назад именно Грек яростно осуждал развод его отца, назвав второй брак Василия III с Еленой Глинской «великим блудом». Он же, Грек, упрекал тогда великого князя и в не слишком почтительном отношении к боярской Думе, в том, что все дела Василий предпочитал решать без нее, собирая лишь ближайших советников. Теперь же, годы спустя, пришла, по всей видимости, очередь уже для сына Василия стать объектом порицания строгого мниха. И снова и снова, как подчеркивает исследователь, «в нравоучительных размышлениях (Максима Грека) о судьбах византийских царей, погибших потому, что они „презирали своих бояр“, и в притче о нечестивом юном царе, подпавшем под власть своих порочных страстей, — находило в завуалированной форме свое выражение недовольство княжеско-боярских кругов политикой Ивана Грозного»…[155]
Однако… однако известно: неистово обличать, требовать кристальной чистоты и праведности всегда легче, чем делать реальное дело. А посему, когда в 1554 г. (более трех лет спустя после Стоглава) царь Иван, невзирая на все то, что было ему известно о взглядах и политических пристрастиях монаха-писателя, обратился к Максиму Греку с личным посланием, в котором просил оказать ему действительную помощь — помощь в борьбе с ересями, т. е. написать полемическое сочинение с опровержением еретических взглядов, и, таким образом, применив свой проникновенный дар церковного публициста как раз там, где это было необходимо прежде всего, исполнить прямую обязанность поборника истинного христианства, то «мудрый старец» даже не ответил на эту просьбу молодого царя и писать на сей раз ничего не стал. Историки объясняют это довольно просто: Максим Грек счел за лучшее промолчать, остерегаясь быть втянутым в процесс над близким ему еретиком Матвеем Башкиным.[156] Но и этот весьма характерный нюанс остался вне поля зрения нашего рассказчика…
Вернемся к реформам Грозного. Складывается впечатление, что Э. Радзинский вовсе не из-за кажущейся скучности, ненужности таких «деталей» для его повествования столь бегло миновал вопрос о реформаторской деятельности Ивана IV, по сути сведя весь разговор лишь к констатации того, что государь заставил всех служить себе и только себе… Нет, вероятно соображения автора на сей счет были значительно глубже. Заключались они в понимании того, что если кратко и хоть сколько-нибудь честно, отсекая позднейшие домыслы и искажения, рассказать читателю об этих преобразованиях, ему неминуемо пришлось бы подойти к выводу о том, что реформы были тщательно продуманы и целенаправлены. Все они последовательно вели к решению главной для Ивана задачи — к восстановлению законопорядка и укреплению государства, к тому, чтобы оно действительно могло выполнять свое назначение — защищать подданных, обеспечивать для них приемлемые условия жизни и труда. Да, несомненно, что при этом многократно возрастала и крепла его личная власть — власть государя. Задолго до Людовика XIV молодой русский самодержец Иван Грозный с полным правом мог бы сказать: «Государство — это я», правда, вкладывая в сию крылатую фразу совершенно иной, более глубинный смысл, нежели его блестящий европейский собрат. Ибо если правление Людовика считается вершиной французского абсолютизма, когда из народа беспощадно выжимались последние гроши, а оторванный, отгороженный от этого самого народа версальский двор блистал почти безумной роскошью и гигантский штат титулованной и нетитулованной королевской обслуги, стремясь удовлетворить любое пожелание своего короля-солнца, как кровожадный монстр, поглощал едва ли не весь национальный доход страны, то Иван IV был всему этому прямой противоположностью. Сказав, что «государство — это я», он не согрешил бы перед истиной, ибо действительно, его Русь всегда была частью его души, его крестом, его достоянием и его «отчиной», которой он служил, как мог сам и понуждал служить свою аристократию.
Мы ведь далеко не случайно привели немного выше слова знаменитого историка В. О. Ключевского, указывавшего, что уже в первые годы царствования Ивана Грозного «смелые внешние предприятия шли рядом с широкими и хорошо обдуманными планами внутренних преобразований».[157] Укрепление законности и власти в стране как воздух необходимо было ему не только для того, чтобы обезопасить свой народ от внутренних притеснений, но и от ВНЕШНЕЙ АГРЕССИИ. Слабое, разобщенное государство не в состоянии себя защитить — он видел и знал это с детства. Так же, как с самого начала своего царствования он ясно сознавал, что ему придется много и упорно воевать. Доказательства всегда были у него перед глазами: скажем, с 1534 по 1544 гг., т. е. с момента смерти его отца и все годы боярской анархии — лишь вдумаемся в этот реальный исторический факт! — казанские татары ежегодно совершали грабительские набеги на Русь.[158] Ежегодно с методичной жестокостью они сжигали русские города, насиловали женщин, убивали детей, захватывая и угоняя в рабство, на муки и лютую смерть многотысячный полон. Где впоследствии продавали сей высокоценный живой товар, мы уже говорили выше. Равно как говорили мы и о том, что набеги эти очень часто осуществлялись не одними лишь казанцами, но и крымцами, объединенные силы которых неизменно поддерживал их верховный сюзерен и покровитель — Османская империя. Причем по-разбойничьи подвижные отряды степняков разоряли не только окраины, не продвигались далеко в глубь страны — к Владимиру, Костроме и даже к Вологде.[159] А потому, нисколько не преувеличивая, сам Иван писал, что после таких нашествий «От Крыма и от Казани до полуземли пусто было»,[160] свидетельствуя тем самым, о чем действительно болела душа царя, что именно подвигло его, всего лишь девятнадцати лет от роду, впервые повести войска на Казань…