2.1. Династические традиции Рюриковичей
2.1. Династические традиции Рюриковичей
Согласно «Анонимному сказанию», поиск могил Бориса и Глеба начался после того, как Святополк погиб после поражения на Альте, а Ярослав «принял всю волость Русскую». Это сообщение обычно служит исходным пунктом для вычисления даты первого перенесения останков князей-мучеников в построенную Ярославом церковь в Вышегороде. Конкретная датировка была предложена в «Чтении о житии и погублении Бориса и Глеба» Нестора, который писал, что поиски тела Глеба были предприняты Ярославом сразу по изгнании Святополка и увенчались успехом через год. Буквальная интерпретация сообщения Нестора получила распространение в летописании XV–XVI вв., где поиски тела Глеба относились к 1019 г.{276}, что, разумеется, не могло не оказать влияние на историографию. В середине XIX в. митрополит Макарий (Булгаков) датировал это событие 1020 г.{277} А. А. Шахматов, исходя из положения о том, что 24 июля, день освящения церкви и перенесения мощей, мог быть воскресным, предложил сразу две датировки — 1020 и 1026 гг.{278} Последнюю из них поддержал его ученик М. Д. Присёлков.
По нашему мнению, появление столь ранних датировок является следствием неправильной интерпретации текста, при которой упор делается на летописную дату окончательного вокняжения Ярослава на киевском «столе» — 1019 г., в то время как автор «Анонимного сказания» говорит о принятии Ярославом «всей волости Русской», которая до 1036 г. была разделена между Ярославом и Мстиславом, поэтому захоронение князей-мучеников в вышегородской церкви могло произойти самое раннее в конце 1030-х гг. Эта точка зрения была сформулирована Л. Мюллером, считавшим, что «лишь после 1036 г., т. е. после смерти князя Мстислава, Ярослав стал „самовластцем“ на Руси. Лишь теперь он мог совершенно свободно проводить свою политику, в том числе и церковную. То, что он начал ее с канонизации своих братьев, вполне отвечало общей линии его политической и церковной программы»{279}.
По сюжету «Сказания о чудесах» Бориса и Глеба, местонахождение их могил у церкви Св. Василия в Вышегороде не было известно до тех пор, пока один варяг случайно не ступил на это место и не поплатился за это ожогом ног. Вскоре после этого церковь Св. Василия сгорела, однако прихожанам удалось спасти от пожара всю церковную утварь, — по мнению составителя «Сказания чудес», благодаря заступничеству Бориса и Глеба. О вышегородских эксцессах было доложено Ярославу, который поставил в известность митрополита Иоанна, организовавшего крестный ход в Вышегород и строительство церкви, где были перезахоронены Борис и Глеб. Чудеса продолжались, и об этом вновь донесли князю. «Князь же Ярослав, услышав, прославил Бога и святых мучеников и, призвав митрополита, с радостью рассказал ему об этом. Митрополит же вознес хвалу Богу и подал князю богоугодный совет, чтобы тот воздвиг церковь прекрасную и честную. И понравился князю совет его, и воздвиг он церковь большую, с пятью главами, и расписали ее всю и украсили всевозможными украшениями. И митрополит Иоанн, князь Ярослав и все духовенство и люди пошли крестным ходом и освятили церковь. И установили праздновать праздник двадцать четвертого июля, в тот день, когда был убит преблаженный Борис. В этот же день и церковь была освящена и перенесены святые <…>.
И когда еще были в церкви на святой Литургии князь и митрополит, оказался здесь же хромой человек — пришел он, едва ползая, и, войдя в церковь, помолился Богу и святым. И сразу окрепли ноги его по благодати Божьей и по молитве святых, и, поднявшись, стал ходить на виду у всех. И это чудо видели сам благоверный князь Ярослав и митрополит. И все люди вознесли хвалу Богу и святым.
И после Литургии позвал князь всех на обед и митрополита и духовенство, и праздновали праздник как подобает. И много подаяний было роздано нищим, и беднякам, и вдовам»{280}.
Как мы имели возможность убедиться, место захоронения страстотерпцев не составляло тайны ни для составителя повести «Об убиении Борисове», знавшего о погребении Бориса его убийцами у церкви Св. Василия, ни для составителя «Анонимного сказания», сообщившего о перезахоронении в Вышегороде Глеба. Вряд ли можно думать, что на протяжении двух-трех десятилетий эти события изгладились в памяти современников: очевидно, о них предпочел забыть лишь вышегородский клир, поскольку эти захоронения были предприняты по инициативе светской власти и не вписывались в традиционные представления. Подобное расхождение представлений может быть обусловлено тем, что «Анонимное сказание» и «Сказание о чудесах» отражали противоположные тенденции. «Анонимное сказание», несмотря на подражание идеологическим константам агиографии, не считалось каноническим и, очевидно, было призвано сформировать представления, выгодные княжеской власти, в то время как «Сказание о чудесах» отражало церковную точку зрения.
Разумеется, к свидетельствам агиографических текстов следует относиться с определенной долей скептицизма. Нельзя отрицать, что описание вышегородских церемоний при Ярославе сконструировано по той же «этикетной» модели, что и аналогичные описания в ПВЛ под 1072 и 1115 гг. Однако исходя из одного только молчания летописей о почитании Бориса и Глеба в годы правления Ярослава вряд ли правомерно утверждать, что князь не был заинтересован в становлении культа братьев-мучеников, — как думают некоторые исследователи, из-за того, что он выражал принцип «феодального вассалитета», нарушенный им в 1015 г. и, следовательно, перенесение им мощей убитых братьев — агиографический миф, созданный в 70-х гг. XI в. (А. С. Хорошев){281}.
Нельзя думать, что почитание князей-мучеников началось лишь в последней четверти XI в., после того, как Ярославичи организовали в 1072 г. новое перезахоронение мощей Бориса и Глеба: скорее всего, эта церемония, описанная в «Сказании о чудесах» и в ПВЛ, завершала начальный этап формирования культа. Уже не один десяток лет ученые спорят о том, были ли его истоки династическими или народными{282}. Представление об элитарном происхождении базируется на свидетельствах интенсивной его пропаганды княжеской властью во второй половине XI — начале XII в., тогда как представление о народном происхождении восходит к памятникам агиографической литературы.
Если обратить внимание на аналоги Борисоглебского культа, возникшие в Центральной Европе, становится очевидно, что в церковной истории славянских государств, христианизированных в X столетии, присутствует общая тенденция, выраженная в том, что культ святых, как правило, формировался из представителей местной аристократической элиты. «Важнейшей причиной возникновения такого культа было стремление найти особое место своего государства и своего народа в христианском мире. В сонме святых из разных христианских стран, окружавших трон Христа, было психологически, важно приобрести „своего“ представителя перед богом. Само появление такого культа было свидетельством силы и крепости новой религии в стране перед лицом христианских соседей», — считают А. И. Рогов и Б. Н. Флоря{283}.
Святые Владимир, Борис и Глеб в житии. Икона XVII в.
В контексте этого становится понятной проблема причисления к лику святых Владимира Святославича, актуальная и для Илариона в «Слове о Законе и Благодати», и для Иакова-«мниха» в «Памяти и похвале князю Владимиру». Даже канонизация крупнейших религиозных авторитетов своего времени, таких как пражский епископ Войтех-Адальберт или Феодосий Печерский, проводилась во вторую очередь. Согласно наблюдениям Дж. Ревелли, осуществившей типологический анализ Святовацлавского и Борисоглебского культов, «ив богемской и в киевской среде первые национальные святые были членами царствующей семьи»{284}.
Однако подобное положение дел противоречило агиографической традиции: культ святого формально не мог быть установлен светской властью, поэтому в памятниках агиографии его становление представлено как результат совместной мученика засвидетельствована его посмертными чудесами. И в легендах о Вацлаве-Вячеславе, и в «Сказании о чудесах», и в «Чтении» Нестора формирование культа идет по стратам средневекового общества снизу вверх: от простого народа — к князю и духовенству. Поэтому нельзя игнорировать то обстоятельство, что представление о народном происхождении культа князей-мучеников в действительности является традиционным агиографическим клише.
Культ Бориса и Глеба начал складываться как инструмент династической политики. Для доказательства этого утверждения обратимся к изучению антропонимической традиции, которая позволяет как бы «изнутри» взглянуть на политическую культуру Древней Руси.
Печать Святополка Изяславича
Как считают А. Ф. Литвина и Ф. Б. Успенский: «Одним из главных принципов, которым руководствовались, выбирая имя, было наречение в честь умершего предка, чаще всего в честь предка по мужской линии. И у живых, и у умерших родичей в этой процедуре была своя функция. Живущий предок выбирал, кто из умерших станет своеобразным прототипом ребенка и, соответственно, чье имя он получит. Роли живых и умерших при выборе имени ни в коем случае не смешивались — существовал строгий запрет на наречение именем отца, если тот был еще жив. У княжича связь с отцом присутствовала уже в его именовании по отчеству, а совпадение имен и отчеств у дальнего предка и потомка делало их постулируемое подобие еще более наглядным. Иногда, впрочем, ребенок по тем или иным причинам мог получить имя из рода матери, а порой у князя могло быть два родовых имени — с отцовской и материнской стороны. В редких случаях имя могло прийти „извне“, от побратима, покровителя рода и т. п., но это было скорее исключением, нежели обычаем.
В русской княжеской традиции домонгольского периода не встречаются случаи совпадения мирских имен у живых родных братьев. Однако никакого запрета на совпадение имен у двоюродных братьев, а тем более у дальних родичей, принадлежащих к одному поколению, в княжеском обиходе не существовало. Напротив, имя умершего предка очень часто давалось нескольким представителям одного поколения его потомков.
Существенно, что имена, которые получали княжичи, были не только родовыми, но и династическими. Сыновьям князя предстояло унаследовать не только права на имущество, но и права на власть. Нередко эти права становились объектом борьбы и соперничества. Поэтому было чрезвычайно важно, кто из живых предков дает имя и кто из умерших предков избирается в качестве „прототипа“ для вновь появившегося члена рода. В сложной и многоступенчатой системе наследования столов, сложившейся на русской почве, имя нередко определяло те династические перспективы, на которые новорожденный мог рассчитывать по замыслу своих ближайших родственников. Так, если ребенка называли в честь близкого родича, при жизни обладавшего определенным княжеским столом, то зачастую это означало, что его прочили на княжение в том же городе.
С помощью имен нередко пытались закрепить вновь обретенные права на более высокий статус в родовой иерархии или заявить о своих претензиях на него. Младшее поколение могло буквально подражать в последовательности имен старшему. Имена способствовали примирению враждующих ветвей рода и в то же время сами вступали в своеобразную борьбу и конкуренцию. Имя предка, таким образом, всегда было попыткой определить династическую судьбу потомка.
Важность принципа наречения в честь умершего предка для огромной семьи Рюриковичей трудно переоценить. В самом деле, этот принцип был крайне важен для родового мира вообще, но в княжеской семье он приобретал совершенно особое значение. Совпадение имени молодого правителя с именем его умершего родича, уже княжившего на этой земле, означало прежде всего легитимность его права на власть. Быть живым подобием деда или прадеда означало быть законным преемником, наследником его княжеских полномочий»{285}.
Исследователи также обратили внимание на то обстоятельство, что «при Владимире Святославиче архаический принцип варьирования основ двусоставного княжеского имени был еще весьма актуален, так что два сына этого князя, родной и приемный (?), получили имена, как бы заранее обрекавшие их на соперничество. Оба именования этих княжичей являли собой комбинацию из имен их родного деда и еще одного предка, который приходился дядей одному из них и, возможно, приходился биологическим отцом другого — Святослав и Ярополк трансформировались в Ярослав и Святополк»{286}.
Как мы знаем, сам Ярослав не назвал ни одного из своих сыновей в честь князей-мучеников, — быть может, потому, что все они родились до официального прославления Бориса и Глеба. Вместе с тем показателен факт, что один из младших сыновей киевского князя, родившийся в 1036 г., был назван в честь Вацлава-Вячеслава Чешского, что можно интерпретировать не только как доказательство его почитания на Руси, но и как доказательство определенного интереса Ярослава к культу правителя-мученика в целом.
Уже во втором поколении Ярославичей, в 1040–1050-х гг., в числе княжеских имен фигурировали имена Глеба, Давыда и Романа (сыновья Святослава Ярославича), а также Бориса (сын Вячеслава Ярославича), а это значит, что к тому времени Борис-Роман и Глеб-Давыд воспринимались в качестве покровителей княжеского рода. Показательно, что подобная тенденция затронула и старшую ветвь потомков Владимира: четверо сыновей полоцкого князя Всеслава Брячиславича, родившихся, по всей видимости, в третьей четверти XI в., получили имена Глеба, Давыда, Бориса и Романа. Все было бы вполне логично, если бы второй сын Ярослава Мудрого Изяслав не назвал одного из своих сыновей… Святополком.
Это обстоятельство уже давно ставит в тупик исследователей. Например, В. Я. Петрухин полагает, что в данном случае приоритет отдавался родовой антропонимической традиции Рюриковичей, где имена давались вне прямой зависимости от того, чем прославился их носитель. Поэтому, назвав своих сыновей именами Мстислава, Святополка и Ярополка, Изяслав Ярославич стремился «подчеркнуть права своих детей на старейшинство, несмотря на несчастливую долю эпонимов»{287}.
Л. Мюллер объясняет факт появления во втором поколении Ярославичей имени Святополка влиянием великоморавской традиции, резонно замечая: «Если один носитель имени совершил злодеяние, то необязательно тотчас же выводить из употребления само имя. Даже если тогда Борис и Глеб еще не были объявлены святыми, трудно предполагать, что лояльный к своему отцу Изяслав думал о его злейшем враге, когда давал своему новорожденному сыну имя „Святополк“»{288}. Мюллер, однако, не исключает, что здесь сыграли свою роль матримониальные связи Изяслава с польским домом Пястов, откуда происходила его жена Гертруда и в котором имя «Святополк» многократно засвидетельствовано. Теоретически такая возможность существует, однако этой гипотезе противостоит мнение А. В. Назаренко, который допускает, что Святополк мог быть внебрачным сыном Изяслава{289}.
Для А. В. Поппэ этот феномен является подтверждением того, что в годы правления Ярослава версия об убийстве Бориса и Глеба Святополком как о святотатственном преступлении еще не пользовалась полным признанием современников, так как Изяслав Ярославич не считал неуместным и щекотливым давать своему рожденному в 1050 г. сыну имя своего дяди. Возможно, имя Святополка не было дискредитировано потому, что убийство Бориса и Глеба свершилось тайно: их устранение было выгодно остальным сыновьям Владимира, поэтому причастность к нему Святополка до определенного момента не афишировалось представителями княжеской династии{290}. Полемика Л. Мюллера и А. В. Поппэ на страницах мюнхенского журнала Russia Medievalis стала своеобразной вехой Борисоглебской историографии 1970–1990-х гг.
И, наконец, для некоторых историков указанное обстоятельство является еще одним доказательством того, что Святополк не имел отношения к гибели своих братьев, убитых по приказанию Ярослава. Как правило, в этом случае привлекается еще один аргумент: отсутствие упоминания о Борисе и Глебе в «Слове о Законе и Благодати». «Слово» Илариона является не только памятником религиозной и политической мысли, но и панегириком христианским правителям Руси — Ярославу и его отцу Владимиру. Диапазон его датировки находится между 1022 и 1051 г, когда, согласно княжеской воле, епископский синод избрал придворного проповедника предстоятелем Русской церкви.
Трудно представить, чтобы «Слово» могло возникнуть в условиях династического кризиса 1020-х гг., когда не могло быть речи даже о «Законе», не то что о «Благодати». В последнее время популярна гипотеза А. Н. Ужанкова, согласно которой «Слово» было произнесено Иларионом 25 марта 1038 г., в Великую субботу, совпавшую с праздником Благовещения (так называемая кириопасха). Существуют и альтернативные датировки, привязанные к кончине упоминаемой в «Слове» супруги Ярослава Ирины (Ингигерд), умершей, согласно Ипатьевской летописи, 10 февраля 1050 г. Если учитывать этот факт, датировка, приуроченная к 35-летию со дня кончины Владимира Святославича 15 июля 1050 г. (А. В. Поппэ), выглядит неприемлемой; более корректна в данном случае пасхальная датировка 26 апреля 1049 г. (Н. Н. Розов); позиция Л. Мюллера, крупнейшего исследователя творчества Илариона, вообще двоится, так как он называет две даты произнесения «Слова»: 15 июля 1049 г. и 15 июля 1050 г.{291} Таким образом, подвижную датировку «Слова» вряд ли можно соотносить с конкретным историческим моментом, хотя перезахоронение останков Бориса и Глеба, описанное в агиографических памятниках, могло произойти уже после «программной речи» Илариона, в которой он пропагандировал идею богоизбранности «Русской земли» и призывал к канонизации ее крестителя Владимира Святославича.
Приведем некоторые антропонимические параллели: и Святополк Окаянный, и Святополк Изяславич, согласно ПВЛ, были князьями в Турове, кроме того, до своего перехода в Новгород осенью 1052 г. — как раз в момент рождения Святополка II — некоторое время был туровским князем и его отец Изяслав. Таким образом, Святополк Изяславич если и не был «живым подобием» своего «окаянного» тезки, то в определенной степени отражал преемственность местной политической традиции. Как позволяют судить летописные свидетельства, в характере этого князя также было немало негативных черт: например, он был не чужд политического вероломства, которое в полной мере проявилось во время династического конфликта 1097–1099 гг., когда Святополк вместе со своим двоюродным братом Давыдом Игоревичем нарушил принцип распределения волостей, установленный потомками Ярослава на съезде в Любече, и ослепил теребовльского князя Василька, а позднее попытался оспорить его права на Теребовль, ссылаясь на то, что «се есть волость отца моего и брата».
По словам С. Я. Сендеровича, сопоставившего события 1015 и 1097 гг., суть заключается в том, «что ослепление Василька и есть повторение первоначального злодеяния (убийства Бориса и Глеба. — Д.Б.); ослабленная форма — ослепление вместо убиения — отражает прогресс христианства, как и не злодейская окраска фигуры Святополка II. В ПВЛ есть прямой знак связи этих двух событий: Глеба зарезал повар „именемъ Торчинъ“, Василька ослепляет овчар торчин — здесь это, правда, не имя, а племенная принадлежность (из племени торков), но, должно быть, то же имело место и в первом случае. Перед нами, т. о., вариант братоубийства, совершенного Святополком I»{292}.
Кроме того, сын Изяслава был отнюдь не единственным представителем княжеской династии, который носил это имя. Например, один из внуков Владимира Мономаха, родившийся на рубеже XI–XII вв., уже после церковного прославления Бориса и Глеба также был назван Святополком. Это же имя носил в XII в. и правнук Святополка Изяславича — Святополк Юрьевич. Несмотря на всю красноречивость приведенных аргументов, нельзя забывать о том, что все это — косвенные наблюдения. Как отмечает В. Я. Петрухин, тезоименитство отнюдь не обязывало блюсти традицию: так, полный тезка святого Глеба, рязанский князь Глеб Владимирович, ставший одним из инициаторов убийства своих братьев, заслужил у летописца имя «Каина» и «окаянного»{293}.
Надо сказать, что «феномен братоубийства» часто повторялся среди рязанских князей — потомков Святослава Ярославича, междоусобия которых на рубеже XII и XIII вв. являлись «головной болью» для Всеволода Большое Гнездо, боровшегося за утверждение гегемонии Владимира в соседних княжествах{294}. Лаврентьевская летопись под 1186 г. сообщает:
«Возбудил дьявол вражду, издавна ненавидя добрых в роду человеческом и борясь с теми, кто хочет его спасти. Как в прежние дни Каина на Авеля, брата своего, а потом Святополка на Бориса и Глеба власти ради, чтобы одному власть принять, а братьев избить, так и этих Романа, Игоря и Владимира подстрекнул на младших братьев Всеволода и Святослава.
И был жестокий мятеж в Рязани: братья искали братьев, чтобы убить, и послали звать их к себе на совет, чтобы захватить их хитростью. Они же, узнав о том, начали город укреплять. Другие, услышав, что город уже укрепляют, пошли к Пронску, осадили его и начали разорять города и села.
Услышал о том великий князь Всеволод Юрьевич, сын правоверный и, боясь Бога, и не желая видеть кровопролитья у них, посла к ним из Владимира своих послов в Рязань к Глебовичам — к Роману, и к Игорю, и к Владимиру, говоря им: „Братья! Зачем так делаете: недавно с половцами воевали, а ныне хотите братьев своих убить!“ Они же, услышав это, восприняли дерзкие мысли и начали гневаться на него и большую вражду воздвигать»{295}.
Правда, на сей раз дело ограничилось вооруженным конфликтом рязанских князей с князем владимирским, но треть века спустя ситуация повторилась с более трагичным исходом. Новгородская I летопись старшего извода сообщала: «В тот же 6726 (1218) год Глеб Владимирович, князь рязанский, подученный сатаной на убийство, задумал дело окаянное, имея помощником брата своего Константина и с ним дьявола, который их и соблазнил, вложив в них это намерение. И сказали они: „Если перебьем их, то захватим всю власть“. И не знали окаянные божьего промысла: дает он власть кому хочет, поставляет всевышний царя и князя. Какую кару принял Каин от бога, убив Авеля, брата своего: не проклятие ли и ужас? или ваш сродник окаянный Святополк, убив братьев своих, тем князьям не принес ли венец царствия небесного, а себе — вечную муку? Этот же окаянный Глеб ту же воспринял мысль Святополчью и скрыл ее в сердце своем вместе с братом.
Собрались все в прибрежном селе на совет: Изяслав, кир Михаил, Ростислав, Святослав, Глеб, Роман; Ингварь же не смог приехать к ним: не пришел еще час его. Глеб же Владимирович с братом позвали их к себе в свой шатер как бы на честный пир. Они же, не зная его злодейского замысла и обмана, пришли в шатер его — все шестеро князей, каждый со своими боярами и дворянами. Глеб же тот еще до их прихода вооружил своих и братних дворян и множество поганых половцев и спрятал их под пологом около шатра, в котором должен был быть пир, о чем никто не знал, кроме замысливших злодейство князей и их проклятых советников. И когда начали пить и веселиться, то внезапно Глеб с братом и эти проклятые извлекли мечи свои и стали сечь сперва князей, а затем бояр и дворян множество: одних только князей было шестеро, а бояр и дворян множество, со своими дворянами и половцами. Так скончались благочестивые рязанские князья месяца июля, в двадцатый день на святого пророка Илью»{296}.
Таким образом, братоубийство, как инструмент в междукняжеской борьбе за власть, использовалось даже в начале XIII в., несмотря на то, что «древнерусские интеллектуалы» на протяжении двух столетий с завидным упорством клеймили тех, кто отваживался прибегнуть к столь радикальным мерам, а культ погибших при аналогичных обстоятельствах Бориса и Глеба к тому времени уже давно получил официальный канонический статус.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.