Глава 16 Власть

Глава 16

Власть

Я возвратилась в Санкт-Петербург в середине сентября и сразу же начала работать в доме инвалидов Святой Евгении, филиале Красного Креста, курс обучения в котором я закончила. Мое бывшее подразделение теперь должно было заново получить все оборудование. Это выводило его из строя на длительный период, а я не хотела ждать. Кроме того, я пришла к заключению, что, какой бы вдохновляющей ни была моя работа на фронте, мое место не там. Мое присутствие на линии фронта, вероятно, причиняло много беспокойства властям и отвлекало их в ключевые моменты от более важных дел. Мне очень не хотелось отказываться от мысли быть рядом с Дмитрием, но я понимала, что должна от нее отказаться.

В моем отделении Красного Креста организовывали большой госпиталь в тылу армии, и меня назначили главной медсестрой.

Я провела три недели в штаб-квартире этого отделения в Санкт-Петербурге, работая по утрам в перевязочной, а во второй половине дня – в благотворительном медпункте для городского населения. Иногда мне доверяли ухаживать за опасно больным пациентом или офицером, только что снятым с операционного стола. Когда у меня находилось время, я посещала лекции. Чем больше я трудилась, тем большее удовлетворение я чувствовала.

К середине октября наш госпиталь был готов к отъезду. Подразделение насчитывало двадцать пять медицинских сестер, пять врачей, начальника и восемьдесят санитаров; мы могли разместить двести пятьдесят раненых, а позднее принимали до шести сотен. Для оказания мне помощи на посту главной медсестры назначили пожилую опытную медсестру, которая была ветераном Русско-турецкой войны.

Раненые офицеры, которые находились под моей опекой в Санкт-Петербурге, привыкли ко мне и сожалели о том, что я должна уезжать. Накануне отъезда они устроили в мою честь ужин и подарили букет белых цветов, перевязанный большой белой лентой. На ленте была надпись золотыми буквами: «Нашей любимой сестрице от ее раненых офицеров». Они называли меня так, потому что сначала никто не знал, кто я такая, и мне долго удавалось сохранить свое инкогнито, которое было раскрыто только в самом конце, да и то из-за глупой ошибки. К этому времени привычка звать меня «сестрица» так укоренилась у моих пациентов, что они и не думали называть меня иначе.

Моему новому госпиталю было дано предписание отправиться в Псков. Он отправился туда походным порядком, а персонал, оборудование и я последовали двумя днями позже. Мы должны были расположиться в церковной школе для Девочек, заняв только нижний этаж, тогда как школа, потеснившись, продолжала свою работу, стараясь оставаться автономной. Мне выделили маленькую, но светлую комнатку в квартире директрисы школы. В той комнате мне суждено было провести два с половиной года.

Работа была уже в разгаре, когда я приехала в Псков. Желая показать персоналу, которого я почти не знала, что я не боюсь работы, я вооружилась мокрой тряпкой, подоткнула юбки и принялась мыть и скрести полы и мебель вместе со всеми. Через несколько дней все было готово, и результаты были более чем удовлетворительными: наш госпиталь выглядел как настоящая больница в мирное время.

Мы находились на большом расстоянии от фронта в небольшом провинциальном городе, жизнь в котором внешне едва ли была как-то затронута войной, и наша жизнь текла мирно и монотонно.

Здесь я поняла, что среди этого однообразия моя задача приспособиться к жизни и раскрыть в себе новые способности будет более трудной, гораздо более сложной, чем на фронте.

Прежде всего, теперь меня окружал большой штат сотрудников, принадлежащих к тому классу людей, которых при обычных обстоятельствах я никогда бы не встретила. Ясно было, что в самом начале они избегали меня, а я не знала, как найти к ним подход. Я смутно чувствовала, что одно неосторожное слово все испортит. Да, я знала, что должна найти верный тон в моих отношениях с ними.

Я была главной медсестрой. Это означало, что я должна была руководить двадцатью пятью женщинами, следить за тем, чтобы они хорошо выполняли свои обязанности, защищать их интересы, всячески заботиться о них. А я в своей жизни еще ни разу не отдавала распоряжений.

Напротив, с детства меня учили подчинению и послушанию. Для меня было легко и вполне естественно выполнять распоряжения, но я не могла и не знала, как их отдавать. Меня воспитывали в духе подчинения, чтобы я всегда считала, что другие все знают лучше меня. Намеренно и по сложившемуся обычаю моя жизнь была заключена в такие тесные рамки, а моя личная инициатива до сих пор была так ограничена, что теперь, обретя какую-то власть, я не умела ею воспользоваться.

Сначала я пыталась установить рабочие отношения с сотрудниками и выполнять свои собственные обязанности, не демонстрируя явно свою власть. Распоряжения, которые я должна была отдавать, исходили от моей пожилой помощницы, сестры Зандиной, которая знала все правила назубок. Она обладала врожденным тактом и долгой практикой, и в течение всего своего срока службы под моим началом она ни разу не поставила меня в неловкое положение. Эта женщина принадлежала к типу людей, редких даже в те дни: простая крестьянская девушка, очень юная и не имеющая никакого образования, она отправилась на Русско-турецкую войну, воодушевленная теми же самыми чувствами, которые побуждали русских женщин постригаться в монахини. В то время не было специального обучения для сестер милосердия, и все, что она знала, дал ей собственный опыт. Она так и не овладела навыками письма, читала же очень старательно и только церковные книги. Когда я познакомилась с ней, ей было около шестидесяти, и она уже ушла с работы на заслуженный отдых, но после объявления войны сразу же предложила свои услуги. Она была совершенно неутомима. С утра до вечера эта пожилая женщина торопливо ходила по зданию, занимаясь каким-нибудь важным делом, всегда организовывала что-то или отдавала распоряжения.

Но ее любимым занятием было одевание умерших. Она выполняла это дело со своеобразным воодушевлением, как будто это был особый ритуал, непонятный другим. Она утверждала, что умерший человек живет определенной, хотя и загадочной жизнью, в которой он беспомощен и, прежде всего, одинок; она возлагала на себя обязанность утешать его в одиночестве. Сама обмывала каждого умершего, одевала его и клала в гроб, читала над ним Псалтырь и безутешно плакала. Сделав все это, она проявляла не только жалость, но и некоторую гордость. Сделав несколько шагов назад, она с восхищением окидывала взглядом результаты своего труда. Иногда во время работы ее губы двигались, и по выражению лица можно было предположить, что она винит или ласково упрекает умершего. Ее психология заинтересовала меня. Я несколько раз спрашивала ее, как она может плакать над каждым.

– Но как я могу удержаться! Подумайте только о множестве испытаний, которые должна пройти бедная душа в том мире, и совсем одна! Так что я помогаю им своими слезами, – отвечала она укоризненно, бросая ласковый взгляд в сторону гроба. Затем ее тон вдруг менялся, и она спрашивала меня, ожидая похвалы: – Ваше высочество, ну не красавец ли он?

Она обращалась ко мне с уважением, в котором сквозил легкий оттенок снисходительности. Каждое утро, когда я завтракала, она входила в мою комнату с докладом. Она никогда не соглашалась сидеть в моем присутствии, когда мы с ней были вдвоем, хотя я никогда не забывала предложить ей стул.

– Пожалуйста, позвольте мне постоять, – отвечала она. – Так я чувствую себя свободнее.

Я могу представить себе ее стоящую передо мной. Она была довольно небольшого роста и коренастого телосложения, с веснушчатым, простым, но умным лицом. На своих седых тонких волосах, убранных назад со лба, она носила головной убор медсестры. Ее руки были всегда сложены под передником, оттягивая его вперед и придавая ей такой вид, что она казалась совсем круглой в талии.

Сообщив мне какие-нибудь потрясающие новости из больничной жизни и убедившись, что они произвели на меня должное впечатление, она рассудительно отвечала на мои встревоженные вопросы:

– Не беспокойтесь, ваше высочество; вас не должны заботить эти дела; я все узнаю и доложу вам. А тогда что вы решите, то и будет сделано.

– Но послушайте, Феодосия Ивановна, – отвечала я, чувствуя себя совершенно беспомощной, – так не делается. Я сама должна этим заняться.

Тогда старушка вынимала руки из-под передника и, подперев щеку одной рукой, глядела на меня с искренним состраданием.

– Да это все бабские дела, совсем неважные, – говорила она. – Для вас здесь есть много более полезной работы.

Вскоре я прекратила попытки ее убедить и оставила управление бабьим царством, столь хорошо ей известным и столь непостижимым для меня, полностью в ее руках. Однако позднее, когда я набралась опыта, то начала выдвигать предложения самостоятельно. Она всегда их принимала во внимание и позже выполняла с большой готовностью. Только два раза – и это случилось гораздо позже – мне пришлось вмешаться и лично расследовать ссору. Старуха была права. Я еще не видела разницы между несущественными мелочами и обстоятельствами, достойными внимания.

Все наши врачи, за исключением одного, приехали из одной и той же московской больницы. Все эти люди имели основательную подготовку, знали свое дело и работали спаянно. С другой стороны, начальник госпиталя был очень молод, совсем неопытен и не имел представления о том, как управлять большим госпиталем.

Полноту власти возложили на главврача, и хотя в своей области он был чрезвычайно сведущ, но не умел поддерживать дисциплину, его подчиненные вскоре стали нерадивыми, особенно санитары.

Будучи главной медсестрой, я не имела никаких обязанностей в палатах, а так как это оставляло мне недостаточно работы, я начала помогать в операционных и перевязочных палатах – эта работа с самого начала восхищала меня. Через некоторое время врачи доверяли мне делать самые сложные и важные перевязки, и ни одна операция не проходила без моего участия. Если ночью случалось что-то непредвиденное, меня поднимали с моей теплой постели, и, накинув белый халат поверх ночной рубашки, я бежала, дрожа, в операционную. Позже, когда у нас стало столько пациентов, что пятеро врачей не успевали выполнить всю работу, мне по необходимости приходилось выполнять небольшие операции, такие как извлечение пули или ампутация пальца на руке. Сначала ответственность страшно пугала меня, но вскоре я привыкла к ней. Иногда мне случалось делать обезболивание, и если у нас было много операций, то выходила из операционной, покачиваясь как пьяная от паров хлороформа.

У нас были тяжелые времена. Когда в 1915 году фронт приблизился к нам и мы должны были увеличить количество коек, то иногда принимали очень большие партии раненых и тогда работали без отдыха днем и ночью. Раненые поступали с фронта в таком состоянии, что требовалось две или три ванны, чтобы отмыть всю глубоко въевшуюся грязь, скопившуюся за долгие месяцы их пребывания в окопах. Волосы приходилось сбривать, одежду – сжигать. Фронт находился всего лишь в ста пятидесяти милях от Пскова, но раненые, которых мы принимали, обычно проводили несколько дней в пути, преодолевая это расстояние в товарных вагонах без всякого ухода. Их повязки были жесткие, как будто деревянные, пропитанные запекшейся кровью, испачканные гноем и полные паразитов. Снимать такие повязки для медсестры было почти так же больно, как и самому пациенту. Здесь я должна сказать, что между фронтом и тылом курсировало большое количество хорошо оснащенных санитарных поездов, но их никогда не хватало. Мы видели их очень редко, так как они – большинство из них – шли по особому расписанию прямо в Санкт-Петербург или в Царское Село и останавливались в Пскове, только если пациентам была необходима срочная операция. Те товарные вагоны, которые принимали мы, с грузом грязи, страданий, запущенности и бедности, редко можно было увидеть в столице; их обычно отправляли в провинциальные города.

В начале войны военный департамент приготовил для раненых более двадцати тысяч коек в Пскове, и теперь весь город выглядел как один огромный госпиталь. Все школьные здания были полностью или частично реквизированы, и это обстоятельство вызывало бесконечные недоразумения и ссоры со школьными властями. Также существовала давняя и длительная вражда между военным департаментом и Красным Крестом.

Красный Крест был независимой организацией. В его распоряжении имелись большие денежные суммы, и он был в состоянии оборудовать свои лечебницы так, что это вызывало зависть тех, кто работал в госпиталях военного ведомства, учреждениях, на которые выделялись очень незначительные средства; они были недостаточно оснащены, и их персонал был не только малочисленный, но зачастую и неопытный.

Получая сообщения о позорной запущенности и плохом управлении делами в этих военных госпиталях, я решила вскоре после своего приезда в Псков предпринять расследование. Я могла провести его только поверхностно, так как у меня не было официальных полномочий. Но я начала без предупреждения посещать военные госпитали, всегда стараясь приехать неожиданно. Во время этих своих неожиданных визитов по страху чиновников и служащих этих госпиталей я видела, что у многих совесть неспокойна. Особенно отчетливо я помню одно мое такое посещение казарм, где находились несколько сотен больных и раненых военнопленных. Первой трудностью было найти дежурного врача. Наконец он прибежал с заспанным и распухшим лицом. Белье в палатах, так же как и сами пациенты, было грязным. Очевидно, и кормили их плохо, потому что все они выглядели измученными и слабыми. В перевязочной было далеко до чистоты. Все было в таком беспорядке, что я посчитала необходимым в этом случае позабыть о своей робости. Я послала за главврачом и громко отругала его. Это был первый раз в моей жизни, когда я кого-то ругала. Главврач, гинеколог по специальности, был так перепуган, что от заикания едва мог отвечать на мои вопросы.

Несколько таких инспекций убедили меня, что военным госпиталям нужна помощь хотя бы постельным бельем и перевязочными материалами. Я написала письмо императрице, спрашивая ее, не может ли она для них что-нибудь сделать. Ей это было бы легко; в прошлом она организовала в Зимнем дворце мастерскую и кладовую для хранения постельного белья и перевязочных средств. Но ее ответ на мое предложение не был обнадеживающим. Она намекала, что я вмешиваюсь не в свое дело и что мне лучше заниматься своими собственными обязанностями. Однако ее письмо заканчивалось сообщением о том, что она планирует как-нибудь приехать в Псков, чтобы получить возможность удостовериться в справедливости моего отчета. Так что моя первая попытка проявить инициативу не имела большого успеха.

Императрица все-таки приехала в Псков, но это не изменило к лучшему ситуацию в военных госпиталях. Однажды поздно вечером, кажется, в ноябре в госпиталь приехал губернатор Пскова с телеграммой. Он сообщил мне, что императрица Александра приезжает на следующее утро, но просила не говорить мне об этом; это должно было быть сюрпризом. Тем не менее мы обсудили детали приема и составили распорядок на этот день, прекрасно зная, что такой визит не может проходить без всякого плана. Одна деталь: из-за ее больного сердца ее всегда нужно было нести вверх по лестнице, и поэтому люди и кресло должны быть готовы заранее.

Я пошла на станцию встречать поезд. Императрица была удивлена, увидев меня там, и разочарована тем, что ей не удалось сделать мне сюрприз. Казалось, она не понимала, что такое событие, как визит российской императрицы в город Псков, не может пройти по воле случая или незамеченным. Прямо с вокзала она поехала со мной в мой госпиталь, где ее встретили сотрудники госпиталя и ученицы церковной школы во главе с директрисой. С императрицей приехали две ее дочери и мадам Вырубова. Все они были одеты в форменные платья сестер милосердия. Раненые, которым заранее сказали о приезде императрицы, были просто сбиты с толку видом этих четырех сестер милосердия, одетых одинаково. Во всех палатах лица раненых выражали удивление и даже некоторое разочарование, как будто они представить себе не могли, что одна из этих женщин может быть их царица.

Императрица, которая очень хорошо говорила по-русски, обошла палаты и обстоятельно поговорила с каждым пациентом. Я шла за ней и не очень вслушивалась в слова, всегда одни и те же, но наблюдала за лицами. Как бы искренне императрица ни сочувствовала людям в их страданиях, как бы она ни старалась это выразить, было в ней что-то, ускользающее от определения, что мешало ей передать свои истинные чувства и утешить человека, к которому она обращалась. Хотя она говорила по-русски совершенно правильно и почти без какого-либо иностранного акцента, люди, казалось, не понимали ее, слова оставались для них далекими и непонятными. Они следили за тем, как она передвигается по палате, тревожными и испуганными глазами, и выражение их лиц не менялось и после того, как она уже подошла и поговорила с ними.

Я много раз присутствовала при посещении императором госпиталей. Тогда все было по-другому. Император обладал настоящей простотой и исключительным обаянием. Его появление в палате, казалось, немедленно создавало особую атмосферу, серьезную и вместе с тем приподнятую. Несмотря на свой небольшой рост, он всегда казался выше кого бы то ни было в комнате и передвигался от кровати к кровати с необычайным достоинством. После его беседы с пациентами в течение нескольких минут выражение тревожного ожидания в их глазах сменялось выражением восхищенного удовлетворения. Его серые глаза светились. Они излучали жизнь и тепло и вселяли в человека, к которому он обращался, чувство почти мистической связи. Я часто видела, как пациенты, после того как император уже отошел от их постелей, закрывали глаза, словно для того, чтобы удержать в памяти его образ во всей полноте блаженства.

После моего госпиталя императрица объехала несколько военных госпиталей. Я сопровождала ее. Она пригласила меня пообедать в своем поезде и, посетив местный филиал Красного Креста, уехала из Пскова. Меня удивило, что человек с таким слабым здоровьем, как у нее, мог выдержать такой длинный и утомительный день. Я сама так устала, что, возвратившись к себе в больницу, должна была немного полежать.

Пустяковый, но очень характерный инцидент произошел прямо перед ее отъездом. В Пскове располагалось большое кадетское училище. Я знала его директора. Старший класс кадетов – молодые люди восемнадцати или двадцати лет – заканчивал и покидал училище, чтобы вскоре отправиться на фронт. Директор спросил меня, нельзя ли доставить кадетам радость увидеть императрицу, прежде чем они отправятся на войну, и я конечно же пообещала устроить это, когда буду встречать ее в то утро на вокзале.

К моему великому изумлению, императрица категорически отказалась отозваться на эту просьбу, и никакие мои аргументы не помогли. Она сказала, что приехала посещать госпитали, а не кадетское училище. Поставленная в неловкое положение, я позвонила директору училища и сказала, что императрица устала и не может приехать, но, так как училище находится по пути на вокзал, он может выстроить своих слушателей перед его зданием, в то время как мы будем проезжать мимо.

Он так и сделал. Звуки кадетского оркестра достигли нас, когда мы были еще на некотором расстоянии от училища, а когда мы подъехали ближе, то увидели ровные ряды молодых людей, стоявших навытяжку. Я предложила остановиться всего лишь на минутку, но она отказалась сделать даже это. Но к счастью, кучер придержал лошадей, и мимо кадетов мы проехали медленно. С лицом, покрытым от смущения красными пятнами, императрица сухо поклонилась. Но она не догадалась, что это я была причиной этому досадному случаю, так что мне удалось избежать упреков.

Такое поведение, как я уже сказала, было характерным для императрицы в тот период ее жизни; на мой взгляд, оно явилось следствием ее почти фанатической поглощенности семейными делами, которая не оставляла ни любви, ни уважения для других. До войны она годами жила запершись в своем семейном кругу, а с рождением наследника полностью посвятила себя заботам о нем. Его здоровье, шаткое с самого рождения, с годами не улучшилось; были дни, когда казалось, что нужно оставить всякую надежду. Наблюдая за течением ужасной болезни сына, бедная мать приходила во все большее расстройство и теряла в какой-то степени, если можно так выразиться, психическое равновесие. Теперь при дворе проходили только самые официальные церемонии, такие, которых невозможно избежать; и эти церемонии стали единственным связующим звеном между царской четой и внешним миром. Они жили в такой оторванности от страны, что информация от них или к ним поступала через людей часто невежественных, иногда недостойных.

После объявления войны императрица, как и все мы, почувствовала необходимость принять участие в общем деле. Материнский инстинкт привел ее к тому же выбору, какой по другим причинам сделала и я. Она взяла на себя заботу о раненых или думала, что делает это, забывая, что в России есть тысячи женщин, прекрасно умеющих делать такую работу, тогда как только она, императрица, может всколыхнуть такие чувства и внушить такую преданность, какие не под силу никому. Но она уже привыкла видеть в себе только мать и сиделку и, облачившись в форменное платье сестры милосердия, работала в больнице в Царском Селе, не осознавая, что с каждым днем всей России все больше и больше требуется ободрение. Она приехала в Псков, чтобы посетить госпитали в качестве сестры милосердия. Но у нее не нашлось времени встретиться со здоровыми молодыми людьми, жаждущими отдать, если потребуется, жизнь за свою Родину, своего царя и его супругу.

Я не хочу быть недоброжелательной или останавливаться на этих небольших, но, в конечном счете, трагических недостатках несчастной женщины. Я должна признать, однако, что ее отношение к другим женщинам – членам царской семьи, которые проявляли какую-либо инициативу или самостоятельность, – несло на себе печать некой ревности. Ограничения, которые она возлагала на нас, иногда доходили до нелепости. Однажды, приехав с визитом в Александровский дворец, я случайно заговорила о приятном времяпрепровождении, которое я нашла в катании на лыжах иногда по воскресным дням с кадетами Псковского военного училища. Императрица выразила свое неодобрение и попросила меня в будущем не повторять подобных экскурсий. Я ведь главная медсестра в госпитале, подчеркнула она. Ну что ж, хорошо; пусть на этом закончится моя активность.

Такие случаи, будучи пустяковыми, выражают, по-моему, нечто относящееся к нарастающей внутренней косности и исчезающему чувству меры у этой несчастной матери, которой случилось быть также императрицей всея Руси. Она не могла не влиять на своего супруга, императора, а через него вызвать к жизни подводные течения, имевшие непредсказуемые последствия в истории.

К концу 1915 года, в начале декабря, я взяла двухнедельный отпуск и навестила своего отца в Царском Селе и тетю в Москве.

Тетя сильно изменилась за последние несколько лет. Несмотря на то что она жила в монастыре, теперь она была связана с более широким кругом самых разных людей, и это расширило ее кругозор, сделало ее мягче, человечнее. Она не только столкнулась лицом к лицу жизнью, о которой раньше мало что знала, но теперь ей приходилось принимать в расчет мнения и точки зрения, совершенно отличные от ее собственных. Может быть, поэтому она оставалась всегда немного озадаченной, не способной достичь полной гармонии. Пытаясь при помощи православия построить свою жизнь заново и организовать религиозную общину, прочно покоящуюся на заповедях и традициях Древней Руси, она по-прежнему оставалась непонятой людьми и чуждой им психологически, поэтому ее усилия часто казались наивными и противоречивыми.

Но атмосфера, которую она создала вокруг себя, с такой полнотой отражала обаяние ее личности, что, несмотря на все мое жизнелюбие, привлекала меня.

В противоположность своей сестре, императрице, тетя ясно понимала, что не имеет права погрузиться полностью в свои собственные дела и заботы. Она не прекращала принимать участие в благотворительных акциях, не имевших отношения к делам своей обители, и за время войны расширила свою работу за ее пределами. И все же в глубине своего сердца она лелеяла мечту полностью отрешиться от мира, даже от управления своей любимой обителью. Она хотела отшельнической жизни и втайне надеялась, что я заменю ее и возглавлю ее детище. Она никогда не пыталась прямо повлиять на меня в этом направлении, но внимательно следила за моим духовным ростом и его направлением. Как в Швеции, в определенный период моей жизни, так и теперь, во время войны, хоть и по совершенно другим причинам, мне не претила эта мысль, и, как ни странно, если бы не революция, может быть, сейчас я была бы настоятельницей Марфо-Мариинской обители милосердия.

Во время своей поездки в Санкт-Петербург и Москву я услышала много такого, что не доходило до Пскова, где мы читали только газеты, подвергнутые цензуре, в строгом соответствии с официальными данными. Война, очевидно, должна была продлиться долго. Не будет легкой победы; борьба обещала быть яростной. Волна мнимого патриотизма захлестнула обе столицы и выражалась помимо всего прочего в том, что против императрицы Александры и моей тети великой княгини Елизаветы выдвигались обвинения в прогерманских настроениях. Распространившиеся в этой связи слухи были нелепыми по своей глупости и ничтожности.

Еще я узнала, что оккупированной Галиции было навязано российское правление, несмотря на обещания обратного, и что происходит искоренение униатов. Польша, воспрянувшая после манифеста великого князя Николая, который гарантировал различные свободы, теперь начала терять веру в искренность намерений России.

А на родине тот энтузиазм, который поднял нас всех на ноги в начале войны даже несмотря на определенные потери, определенно начал спадать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.