Глава 8 Дебют

Глава 8

Дебют

Траур не помешал нам поехать в Ильинское в начале лета. Это было приятное время, и наше удовольствие было, пожалуй, еще сильнее оттого, что к нам была прислана рота солдат для охраны и новый автомобиль, купленный на случай, если нам нужно будет бежать.

Каждый день мы с Дмитрием катались верхом. Нам было позволено играть с другими детьми; с ними мы бегали, ходили на репетиции хора, пели. Взгляд на жизнь изменился. Даже тетя подняла голову и стала проявлять инициативу.

В имении она организовала госпиталь для раненых, что было бы невозможно при жизни моего дяди. Этот госпиталь был для нее большим утешением, и большую часть своего времени она проводила там, вникая в мельчайшие детали. Впервые в жизни она была так близка к народу.

Но ее неопытность, плохое знание языка и обычаев часто заводили ее слишком далеко. Солдаты вскоре увидели, что имеют дело с женщиной, которая слишком добра, чтобы быть при этом мудрой, и они стали обращаться с ней с той же фамильярностью, с которой она обращалась с ними. Вскоре это стало невыносимым. Генерал Лайминг качал головой, обеспокоенный ослаблением дисциплины.

Я сама сначала старательно посещала больных, но скоро устала от этого. С нетерпением я выслушивала их разглагольствования на темы, с которыми их неразвитый интеллект не мог справиться, и я видела, что они становятся во всех смыслах испорченными. Тетю это отношение огорчало, она упрекала меня. Я чувствовала себя слишком юной, слишком неопытной, чтобы объяснить ей причины моего поведения, и считала более разумным помалкивать.

Моя бабушка, греческая королева Ольга, приехала в сопровождении своего сына Христофора, чтобы провести с нами несколько недель. Это была очаровательная пожилая дама приятной наружности, сама доброта. В ее очаровании была искренность, мягкость, а душа была безмятежна, как у ребенка. Грубые или сомнительные стороны жизни всегда были далеки от нее; она проходила мимо, не замечая их. Она была единственным в мире человеком, который дал мне ясно понять, какой может быть любовь и материнская ласка. Но моя робость и замкнутость – способ защитить свой внутренний мир, чрезмерно развитый в изоляции, – не позволяли мне просто подойти к ней. Ее ласки и сияющие любящие глаза заставляли меня желать найти убежище в ее объятиях, но я настолько мало видела ласки, что не знала, с чего начать.

Моя бабушка прожила долгую жизнь, полную испытаний. Она пережила войны и революции и потеряла дорогих ей людей. Найдя поддержку в простой безграничной вере, она вынесла все с неизменным терпением и смирением. Во время ее пребывания в Ильинском она увлеченно помогала тете, работавшей среди раненых в госпитале. Безоглядная увлеченность женщин этим благочестивым делом дала Христофору, Дмитрию и мне свободу совершать шалости. Мы совершали всякие безумства, и Христофор был заводилой. Из-за него мы перевернулись в рессорном экипаже. Лошадь, оказавшаяся, на наше счастье, умной, тотчас же остановилась, и мы вылезли без единой царапины, все в грязи, в разорванной одежде, трясясь от сумасшедшего хохота. Он проказничал с гувернантками и дразнил моих маленьких друзей, но все это проделывал с таким комическим видом, что никто не сердился. Моя бабушка, которая обожала Христофора, мягко отчитывала его, но он корчил рожицы или целовал ее и неизменно бывал прощен.

Я должна сказать, что моя тетя обнаруживала по отношению к нам бездну терпения, значительно больше, чем раньше, и, безусловно, в наших с нею отношениях было больше доверия. Но я так и не смогла избавиться от некоторой скованности в ее присутствии. Я чувствовала, что мои взгляды развиваются в направлении, противоположном ее понятиям, и не хотела, чтобы было по-другому. Я восхищалась ею, но не хотела быть такой, как она. Как мне казалось, она бежала от жизни. Я же, со своей стороны, хотела знать все.

Она считала мои манеры слишком современными, в них недоставало той робости, которая, по ее мнению, и составляла главное очарование молодой девушки. Она хотела, чтобы мое воспитание было во всем похожим на воспитание, полученное ею, всеми юными принцессами ее времени. Она полагала, что годы, которые пролегли между нашими поколениями, не могут и не должны иметь никакого значения.

Внешне я склонялась перед ее требованиями и исполняла ее пожелания, но часто внутренне улыбалась, убежденная в том, что старые правила не имеют большого значения.

Даже занимаясь своим туалетом, я должна была следовать ее понятиям о традициях. Она заставляла меня укладывать волосы, когда мне еще не было пятнадцати лет, и моя прическа была копией той, которую носили австрийские герцогини в ее время. Поэтому волосы мне убирали со лба, и моя большая коса светло-пепельного цвета укладывалась корзинкой у меня на макушке. Несмотря на мою склонность к различным видам спорта, я была неловкой, и тетя считала, что мне не хватает изящества.

У моего брата не было этого неловкого переходного периода «длинноногости». Всегда стройный, хорошо сложенный, с прямой осанкой, он был гораздо веселее и смелее меня. Тетя поддавалась его обаянию, как и все другие окружающие его люди. Он был более озорной, чем я: там, где он находил повод для веселья, я находила пищу для размышлений, – это было мне не по годам и вызывало неодобрительные взгляды моей тети.

На самом деле мое детство закончилось. Я наблюдала и замечала все, что происходило вокруг, спорила сама с собой в своем неспокойном мире своих суждений и не до конца оформившихся мыслей. С этой моей склонностью тетя боролась так же, как и мой дядя. Он часто предупреждал нас, что для него мы всегда должны оставаться маленькими детьми. Тетя копировала этот принцип. Она не обсуждала с нами никаких семейных или политических тем, никогда не доверяла нам своих личных планов и намерений. Нас в последнюю очередь уведомляли о какой-либо перемене. Обычно какую-нибудь новость мы узнавали от окружения, и, когда она наконец принимала решение объявить нам о ней и видела, что нам уже все известно, то бывала очень недовольна.

Неведение, в котором тетя держала нас, было частью системы нашего воспитания, но это возмущало нас и заставляло любопытствовать и вмешиваться не в свои дела. Кроме того, мы умели приспособиться к ней и обычно делали вид, что не в курсе никаких дел. Таким образом сохранялся баланс наших отношений, а ей было гарантировано спокойствие. Кроме того, нас даже забавляла ее фантазия: она полагала, что, укладывая нас спать в девять часов, она сохранит в нас все детские иллюзии вместе с нашей юношеской розовощекостью.

Осенью мы возвратились в Николаевский дворец и заняли новые апартаменты, меблированные по вкусу тети. У меня были две светлые, просторные комнаты на первом этаже. Из комнат Дмитрия на втором этаже открывался великолепный вид на Кремль и Москву.

Тетя устроила свою комнату как монашескую келью: она была белая, увешанная иконами и изображениями святых. В одном углу она поместила большой деревянный крест, который заключал в себе остатки одежды, которая была на дяде в день его смерти.

Не желая покидать своих раненых солдат, она сняла в городе дом неподалеку от Кремля и, превратив его в госпиталь, продолжала навещать больных. Я туда почти не ходила. Нам с братом такая ее одержимость казалась немного смешной.

Политическое напряжение достигло своего пика, и ситуация вызывала серьезное беспокойство. Забастовки, мятежи, беспорядки вспыхивали повсюду; надвигалась революция.

Декрета от 17 октября, которым император, гарантируя народу некоторые свободы, учредил Думу, не было достаточно, чтобы утихомирить приближающуюся бурю. Той осенью Москву охватила волна безумия. Одна за другой начинались забастовки, и в один прекрасный день мы обнаружили, что находимся в Кремле в полной изоляции, отрезанные от остального мира, под защитой караульных солдат, чья верность была под вопросом.

Все средства связи: почта, телеграф, телефон – перестали функционировать, и наш дом был освещен только потому, что в Кремле была своя собственная электростанция. Мы испытывали недостаток воды и продуктов. Ворота Кремля были закрыты. Никто не мог войти, кроме дневного времени, да и тогда только в случае, если у него был пропуск. Вечером не осмеливались зажигать ни фонари в Кремле, ни люстры в Николаевском дворце; все светильники в комнатах поставили под столы, чтобы не привлекать внимания снаружи.

Мы находились в осаде за стенами старой крепости; повсюду слышались звуки мятежной улицы. До нас доходили тревожные вести: угроза ночного нападения, план революционеров проникнуть во дворец, добраться до наших комнат и взять нас, детей, в заложники.

Дом заполнили солдаты, двери охранялись, и мы не могли никуда выйти погулять – только внутри кремлевских стен.

Тетя сохраняла свой привычный озабоченный вид, не сообщая нам ни о каких страхах, спокойно устраивая все так, чтобы генерал Лайминг спрятал нас в случае опасности. Несколько раз она выходила в город, не желая соблюдать меры предосторожности, установленные начальником полиции. Однажды вечером она настояла на том, чтобы пойти в госпиталь, чтобы ассистировать на срочной операции, и генерал Лайминг, хоть и не одобрял такого безрассудства, естественно, был обязан сопровождать ее.

Обычно они ездили в карете, но на этот раз им пришлось идти пешком, чтобы не привлекать внимания. Я полагаю, она надеялась скрыть от нас эту смелую вылазку, но, случайно узнав о том, что она сделала, мы очень встревожились и не ложились спать в ожидании ее прихода.

Когда тетя вернулась, было поздно. Так как она ушла не поужинав, то, вернувшись, сразу поднялась в столовую, где для нее оставили холодный ужин. Мы вошли к ней, когда она ела. Я была так рассержена, что досада возобладала над робостью, и после долгих лет, в течение которых я держала язык за зубами, я высказала тете все, что думала.

Сначала я сказала ей, что ее непомерная привязанность к раненым, давно уже смешная, теперь уже вышла за всякие рамки. Это позднее посещение госпиталя было опасным, и на следующий день о нем будут говорить все. А в конце, едва понимая, что говорю, я добавила, что мой дядя сурово осудил бы такие ее действия.

Я не знаю, откуда у меня взялась смелость так разговаривать. Каждую минуту я ждала, что она отошлет меня в мою комнату. Но, к моему удивлению, тетя слушала меня смиренно, ничего не отвечая. Когда я произнесла имя своего дяди, она опустила голову и начала плакать. Ее слезы растопили мой гнев; я тут же пожалела обо всем, что наговорила; стояла и молчала.

Затем безо всякой обиды она ответила мне. Она сказала, что мои слова справедливы, и она знает это, что госпиталь и раненые, возможно, стали играть слишком важную роль в ее жизни и что, вероятно, мой дядя не одобрил бы этого.

Но она осталась такой одинокой, такой безутешной, что ей нужно было делать что-то, чтобы забыть о своем горе при виде страданий других людей.

Мы долго говорили. Прежде чем наш разговор закончился, я попросила прощения за свою дерзость. К счастью, это была первая и последняя сцена такого рода между нами. На следующий день наши отношения возобновились, как будто ничего не произошло. Но моя тетя увеличила интервалы между своими посещениями госпиталя и уже больше никогда не ходила туда в темное время суток.

Когда после принятия некоторых мер забастовки прекратились, тетя решила, что будет разумнее переехать в Царское Село. Там мы оставались до конца зимы. Сначала мы жили с императором и императрицей; затем в апартаментах Большого дворца.

После нашего отъезда из Москвы произошли новые беспорядки, но на этот раз правительство приняло суровые меры. Из Санкт-Петербурга был прислан полк гвардейцев; по сточным канавам текла кровь. Порядок был восстановлен. Тетя вернулась в Москву одна.

В апреле мы присутствовали на открытии Думы в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге. Это должно было ознаменовать начало новой эры, когда царская воля стала бы более чуткой к гласу народа и более ему подотчетна. Но, ограничивая таким образом свою власть, император не имел намерения делать такие уступки окончательными. Учреждение Думы было полумерой, которой недоставало глубины или искренности.

В день ассамблеи Зимний дворец был больше похож на крепость – так сильно боялись нападения или враждебно настроенных демонстраций. Весь двор был в торжественном строю, мужчины в парадных мундирах, женщины в платьях со шлейфами и в диадемах. На мне было платье со шлейфом установленной длины, и я заняла место в процессии, как взрослая. Так как церемонии подобного рода еще никогда не проходили, все было несколько неясно, и многие актеры не были уверены в своей роли. У большинства из них был мрачный вид, и можно было подумать, что ты на похоронах. Даже император, который обычно умел скрывать свои чувства, был невесел и нервничал.

Жизнь в Царском Селе была очень приятной. Нас окружали многочисленные родственники, и мы были счастливы от тесной близости отношений в такой изоляции. Отношения между монархами и их детьми, несмотря на всю окружающую роскошь, были искренними и простыми.

В эту зиму император пожелал лично инспектировать все полки, расквартированные в Санкт-Петербурге и его окрестностях, и по этой причине он повелел им по очереди прибывать в Царское Село. Раз или два в неделю утром здесь проходил парад, а во второй половине дня – обед для офицеров во дворце. Что касается женщин, то на нем присутствовали только императрица, я, иногда великая княжна Ольга, сестра императора, и две фрейлины. От этих обедов я получала колоссальное удовольствие.

События предыдущего года совершенно нарушили наши занятия, и целыми месяцами мы не уделяли им никакого внимания. В Александровском дворце было невозможно организовать серьезные, постоянные занятия, так что было принято решение отправить нас в Большой дворец, чтобы мы жили там, в старых апартаментах нашего отца.

Эти два дворца находились друг от друга на небольшом расстоянии. Было устроено так, чтобы мы столовались вместе с монархами. Опять были наняты новые преподаватели, и они делали все возможное, чтобы компенсировать потерянное время. Но постоянно возникали всякие отвлекающие моменты, и я не жаловалась.

Эти отвлекающие моменты были приятны и разнообразны. Я часто навещала моих двоюродных братьев и сестер – детей великого князя Константина, которые жили во дворце в Павловске, в трех милях от нас. Это была большая семья, в которой самые старшие дети были старше меня, и каждый год прибавлялось по новому члену семьи. В то время насчитывалось, кажется, шесть мальчиков и одна девочка, вместе с которой мы дважды в неделю проходили курс русской истории. С мальчиками мы ездили кататься на санях, а так как были более предприимчивы, чем наши кузены, наша живость пришлась кстати. Одна из наших вылазок была отмечена неприятным инцидентом: я поранила губу о каменный верстовой столбик и возвратилась домой вся в крови. Вечером при дворе состоялся обед, на который я пришла с распухшим лицом и перекошенным ртом. Император очень смеялся при виде меня.

Мадемуазель Элен вновь начала проявлять ревность, но я не особенно размышляла об этом. Раньше она имела привычку следовать за мной всюду, но теперь, когда не была допущена посещать Александровский дворец, сильно на это обижалась и в конце концов приперла меня к стенке, прямо обвинив в преднамеренной лжи. Сначала она изложила это должным образом в адресованной мне записке, а затем с пылающим лицом продолжила свои упреки вслух в присутствии слуг.

Я хранила молчание, пока мы не остались наедине, а затем дала себе волю. Я не могу вспомнить, что я ей наговорила, но это, вероятно, было что-то поразительное, так как при первых же моих словах она онемела. Когда мои эмоции выплеснулись, мы обе затаили дыхание, прошла минута, прежде чем она смогла подобрать слова. И потом она заговорила почти подобострастным тоном. Ее состояние, не чуждое некоторой робости, было мне неприятно. Я оказалась обезоруженной, лишенной ощущения победы в результате своего первого успешного бунта. Но с того самого дня разногласия стали возникать между нами все реже, воцарился мир, и наши отношения приняли более дружеский характер.

Весной 1906 года мне исполнилось шестнадцать лет. Моя тетя и император с императрицей собирались отметить эту дату с определенной торжественностью. Я получила от всех подарки и была очень счастлива в тот день, так как теперь официально считалась не ребенком, а девушкой.

Наш траур закончился в феврале, и великий князь Константин с супругой дали бал в мою честь и в честь своей дочери, которой тоже было шестнадцать лет.

Этот бал был большим событием. Я стала готовиться к нему задолго. Тетя сама занялась моим туалетом. Она заказала для меня платье, которое было сшито из слегка прозрачной вуали поверх розового. С ним я должна была носить ландыши. Я помню, что сочла это платье слишком тяжелым, слишком вычурным. Я бы предпочла что-нибудь попроще, платье из белого шелка, но тетя моего мнения не спрашивала.

Дмитрий сопровождал меня на бал. Он был в форме младшего лейтенанта военно-морских сил. Император и императрица повели нас на празднества, которые начались в шесть часов вечера и длились до часа ночи. Сначала был обед, а позже ужин.

Этот вечер был долгим, очень долгим, но все же недостаточно долгим для меня. Было так весело! Мы возвратились домой вместе с мадемуазель Элен и генералом. Я очень устала, подол моего платья висел лохмотьями, прическа совсем растрепалась, но цветы в моих руках и подарки, сделанные мне во время котильона, были ощутимыми доказательствами моего успеха. Дмитрий, который был еще слишком юн, не умел танцевать. Будучи на самом деле еще ребенком, он недоверчиво косился на такие упражнения и жаловался, что провел очень скучный вечер. А я только и мечтала о том, чтобы все это началось снова!

Но прошло много месяцев, прежде чем настал новый праздник. Тетя считала, что мне не подобает выходить в свет только в сопровождении мадемуазель Элен, и полагала, что какая-то женщина из членов семьи должна быть моей компаньонкой. Она еще носила траур, а поскольку никого подходящего не было, то больше я в свет не выезжала.

В тот год мы надеялись повидаться с отцом, но тетя Элла и слышать не хотела о нашей поездке за границу в компании генерала Лайминга и мадемуазель Элен.

То лето мы провели частично в Петергофе, частично в Ильинском. Осенью мы вновь поселились в Николаевском дворце в Москве. В какое-то время я заметила, что моя тетя вновь обрела живость и энергию, которая, казалось, концентрируется на какой-то цели, хранимой от нас в тайне. В небольшом мире окружающих нас слуг и сопровождающих лиц появились две новые фигуры: вдова мадам Узлова, чей муж был убит во время недавних беспорядков, и священник отец Александр. Он был на войне в составе армии на Востоке и отличился храбростью, высокими моральными качествами и красноречием.

Мадам Узлова внушала мне симпатию. Она не привыкла к придворной жизни и держала себя с величайшей простотой. Но отца Александра я невзлюбила с самого начала. Он был поразительно красив, и прекрасно знал об этом. У него был мягкий голос, какой-то негибкий. Я так и не узнала его хорошенько. Может быть, поэтому так и не полюбила его. Моя тетя все свое время проводила с этими двумя новыми людьми, и они были единственными, кому она доверяла свои планы.

По возвращении в Москву она купила дом и немного земли по ту сторону реки и сказала нам, что это предназначено для инвалидов войны. Ее интерес к госпиталю к этому времени ослаб; она уже редко туда ходила. Дом на Москве-реке был тщательно оснащен для своей новой цели, и тетя лично руководила всеми приготовлениями.

Меня и Дмитрия вернули к нашим занятиям. Без всякой радости мы увидели наших бывших преподавателей, которые вновь начали бубнить свои лекции. Тетя полагала, что я уже достаточно долго учусь; женщины в ее времена, утверждала она, не обременяли свой мозг столь многими бесполезными предметами. Я была уже почти готова согласиться с ней, но генерал Лайминг проявил твердость и настоял на том, чтобы мое образование продолжалось. Он одержал победу, но я ничему не выучилась; вся непрерывность и порядок обучения были нарушены и методы преподавания были недейственными и скучными.

Россия по-прежнему корчилась и спотыкалась. Волна бунтов и мятежей, постоянные агитации, непрекращающиеся подстрекательские действия людей, мало компетентных в политике, к этому времени уже запугали императора и правящий класс до того, что они, сбитые с толку, впали в мрачное бездействие. Они уже давно потеряли связь с истинной целью и интересами страны. Правительство становилось все более централизованным, все менее гибким, у него больше не осталось проницательности и умения приспосабливаться к обстоятельствам, что было необходимо для новых условий.

Однако выразителям так называемого общественного мнения, этим людям, которые звучными лозунгами производили такое впечатление на неграмотные массы населения, – им тоже недоставало компетентности и инициативы. Они не обладали ни достаточной нравственной силой, ни опытом, необходимым для того, чтобы построить новый общественный строй. Их интеллектуальные резервы ограничивались теориями, часто превосходными, но неприменимыми в реальной жизни. Крикливое, но представляющее угрозу меньшинство быстро и легко преодолело то сопротивление, которое оказывали слабые и трусливые советники императора, и провозглашали программы социальных свобод и политических реформ, для которых страна еще не созрела.

Учредив Думу, император, казалось, ограничил свою власть, на самом же деле он сохранил в неприкосновенности большую часть привилегий. Но ни он, ни его советники не знали, как воспользоваться преимуществом полученной таким образом отсрочки. У них была власть, но они не знали, как ее применить. Император бессильно хмурился на новый либеральный орган власти, отказываясь открыто признать его и всегда считая это лишь уступкой, на которую его вынудили пойти.

Определенная терпимость усмирила дух народных представителей, пробудила чувство политической ответственности, вызвала к жизни уважение к традициям. Но постоянное и явное враждебное отношение императора производило на Думу и на народ раздражающее действие. Народ и его представители в Думе так или иначе пришли к определенному пониманию своих прав. Они видели, что на их предложения, направленные на благо страны, в принципе согласны, но, когда дело доходит до практической реализации, их душат в зародыше различными препятствиями, многие из которых создают искусственно. Таким образом, были подчеркнуты ошибки и слабости правящей власти; при всяком удобном случае престиж царской власти подвергался разрушению.

Образовывались партии всех ориентации. Из них самой, наверное, вредной для монархии были крайне правые, которые тешили императора иллюзиями.

В таких условиях сотрудничество между царем и Думой было невозможно. И с самого начала усилия, направленные на мирную либерализацию российской власти, были обречены на провал.

Внутри кремлевских стен жизнь продолжалась, как и прежде. Той зимой мы часто ходили в театр. Наши выходы туда были событием. Позади императорской ложи был большой салон, в котором можно было пить чай во время антрактов. Чашки, тарелки, столовое серебро и провизию привозили из дворца наши слуги. Обер-полицмейстер обычно пил чай вместе с нами; мы приглашали и тех наших близких друзей, которые оказались в тот день на спектакле. Кроме того, у нас было разрешение просить актеров, певцов или танцовщиков приходить к нам в ложу, но предлагать им чай мы не могли. Им приходилось стоять в течение короткой беседы, которая допускалась этикетом. Так мы познакомились со всеми выдающимися московскими актерами, которые играли в Императорском театре в то время. К сожалению, тетя так и не позволила мне посещать спектакли Московского Художественного театра, очень известного тогда.

Я часто проводила воскресенья в компании моих друзей, сестер Клейнмихель. Они жили с родителями в просторном старом доме, расположенном между двориком и садами на тихой городской улочке. Я предпочитала сама навещать их, нежели приглашать их в Николаевский дворец. Меня очень привлекала простота их семейной жизни. Графиня Клейнмихель, умная и все еще молодая женщина, была настоящим другом своих дочерей. Она подарила им счастливую теплую атмосферу и знала, как стать необходимой во всех наших затеях. Зная о том, как я одинока, она делала все, что было в силах, чтобы я почувствовала себя у них как дома. Всякий раз, когда мой визит подходил к концу и я должна была возвращаться в свой роскошный дворец, я переживала чувство подавленности и что-то похожее на зависть.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.