Глава IV Нерон развлекается
Глава IV
Нерон развлекается
Если артистические и спортивные занятия Нерона нельзя считать предосудительными, пусть они и далеко выходили за рамки традиционной римской морали, то развлечения молодого императора — а до зрелых лет дожить ему было не суждено — оставили у современников и у потомков однозначно мрачные воспоминания.
Любовь к удовольствиям, доставляемым разного рода развлечениями, к радостям жизни почиталась людьми античной эпохи делом обыкновенным и совершенно естественным. Филеб — любитель удовольствий, непременный участник философских сократических диалогов, в которых упражнялись мудрецы Греции и Рима. Он олицетворял в них весьма важный взгляд на смысл жизни и никогда не выглядел персонажем сугубо отрицательным. Люди античности осуждали ненасытные желания, но разумное, умелое использование данного человеку дара жизни с тем, чтобы провести его с наибольшим доступным удовольствием, никогда за порок не почитали.
Нерон, обладавший, как и все люди искусства, неспокойной натурой, был совсем не чужд жизненных удовольствий и любил развлекаться. С ранних лет зная о своих возможностях в этой приятнейшей из жизненных сфер, каковые ранг пасынка цезаря, а вскоре и обретенная власть цезаря ему предоставляли, он никогда не стремился себя особо в чем-то ограничивать. Будучи учеником философа и потому наверняка знакомый с наиболее известными философскими сочинениями мыслителей прошлого, Нерон мог в них немало почерпнуть для убежденности в своем неотъемлемом праве получать любое удовольствие, не очень-то сообразуя их с общественными нравами и устоями. Как-никак, но в знаменитом диалоге «Горгий», написанном самим Платоном, один из диспутантов, некто Калликл, утверждал, что «от природы прекрасно и справедливо, чтобы сильный человек ни в нем не сдерживал себя, чтобы он удовлетворял свои желания». Отсюда «своеволие, необузданность и свобода — вот в чем заключается добродетель и счастье».[134] Конечно, слова Калликла не стоит отождествлять со взглядами самого Платона, но то, что они могли на многих производить впечатление и формировать их жизненную позицию, несомненно.
Мы не можем знать, насколько Нерон был знаком со многими выводами греческих софистов. Но учитывая получение им определенных начатков философских знаний, да еще под руководством великого знатока этой науки, можно предполагать, что, будучи поклонником греческой цивилизации, Нерон мог многое усвоить из трудов греческих мыслителей, что соответствовало его собственным представлениям о жизни. Нерон явно почитал себя сильной личностью. В силу, правда, властных возможностей, но не действительных черт характера. Время покажет, сколь сильно он в этом заблуждался.
Сильная личность по представлениям философов-софистов совсем не обязательно должна была ограничивать свои желания людскими законами. Софист Гиппит из Элиды полагал закон тираном для людей, который сдерживает их, заставляя поступать вопреки природе. Подобный взгляд четко сформулирован другим известным философом-софистом Горгием из Леонтины:
«Ведь таков закон природы, что более сильное не может быть удержано более слабым, но более слабое подчиняется более сильному и им управляется, более сильное руководит, и более слабое следует за ним».
Справедливо отнести эти слова к обоснованию права сильного человека на власть, согласно природе.[135] Но можно истолковать их и в бытовом смысле, как право на получение любых жизненных удовольствий сильным человеком, не считаясь с мнением или интересами более слабых окружающих.
Такая позиция решительно противоречила одному из важнейших постулатов римского общества: «Dura lex, sed lex!» — «Суров закон, но закон!» Но, как мы знаем, для Нерона сковывающие его римские традиции и даже законы там, где дело касалось его личного интереса, мало что значили.
При всем почтении к интеллектуальным достижениям Луция Аннея Сенеки считать его даровитым воспитателем не приходится. Во все времена суть воспитания сводилась к тому, чтобы развить в воспитуемом добрые начала, подавить по возможности дурные наклонности. Если верить Диону Кассию, то в случае с воспитанием Нерона Сенека и его помощники пошли по совершенно противоположному пути и потому не следует удивляться весьма печальным итогам их воспитательной деятельности:
«Они предоставили Нерону возможность отдаться страстям для того, чтобы, утолив их без чрезмерного ущерба для государства, он изменил затем образ жизни. А то что душа молодого человека, предоставленная себе самой и подталкиваемая к удовольствиям и распутству, оставшись без порицания, не только не может никогда насытиться, но останется навсегда ими испорченной, — они игнорировали… Нерон посещал пирушки, чревоугодничал, пьянствовал, вступал в беспорядочные любовные связи и, видя, что дела государства идут одинаково хорошо, пришел к убеждению, что это было именно то, что от него хотели, и уже без удержу отдался все возрастающему разврату».[136]
Надежды Сенеки на то, что Нерон, пресытившись разгулом в юные годы, затем отринет порочный образ жизни и сам обратится в добродетели, оказались наивными. О результатах воспитания и о нравственных убеждениях взрослого Нерона мы лучше всего можем судить со слов Светония:
«От некоторых я слышал, будто он твердо был убежден, что нет на свете человека целомудренного и хоть в чем-нибудь чистого и что люди лишь таят и ловко скрывают свои пороки, поэтому тем, кто признавался ему в разврате, он прощал и все остальные грехи».[137]
Роковым образом на нравственности Нерона сказался и ранний неудачный брак. Став в пятнадцатилетием возрасте супругом тринадцатилетней Октавии, Нерон ни дня не был счастлив в этом навязанном ему браке. Будучи еще ребенком, несчастная девочка никак не соответствовала чувственному молодому супругу. Любви между ними не было и быть не могло, и потому страсть Нерона к чувственным утехам реализовывалась в разврате. Привыкнув с юных лет к такому образу жизни, он и повзрослев уже не мог измениться. И это при том, что по природе своей Нерон был способен на глубокое чувство к женщине, о чем прямо свидетельствуют и его отношения с Ахте, и пылкая, с годами не ослабевающая любовь к Поппее Сабине.
Не зря говорится, что привычка — вторая натура. Даже самая большая любовь не могла заставить Нерона отказаться от привычки к разврату. Дело здесь даже не в обостренной чувственности его артистической натуры, но в полном неприятии каких-либо нравственных ограничений. Похоже, Нерон в самом деле был убежден, что все люди подобным образом порочны. Вернее сказать, он не считал порок пороком, а полагал его нормой жизни. Этим он радикально отличался от своих предшественников. Тиберий до старости умело скрывал свои пороки и, когда старческая похоть вконец овладела им, удалился на остров Капрею, дабы было как можно меньше свидетелей его развратных наклонностей.
Гай Калигула и его чудовищный разврат — очевидная патология. Но ведь и она замыкалась, прежде всего, в пределах императорского дворца на Палатине. Похождения же Нерона очень быстро стали достоянием не только его окружения…
«Пиры он затягивал с полудня до полуночи, время от времени освежаясь в купальнях, зимой теплых, летом холодных; пировал он и при народе, на искусственном пруду или в Большом цирке, где прислуживали проститутки и танцовщицы со всего Рима. Когда он проплывал по Тибру в Остию или по заливу в Байи, по берегам устраивались харчевни, где было все для бражничанья и разврата и где одетые шинкарками матроны отовсюду зазывали его причалить».[138]
Справедливости ради заметим, что Нерон вовсе не был одинок в своих похождениях. Было много желающих ему сопутствовать, а переодетые матроны вовсе не по принуждению зазывали к себе веселых путников.
Греческие пристрастия проявились и в сексуальной жизни Нерона — он не пренебрегал и однополой любовью, каковая в Греции и эллинском мире не вызвала осуждения. Более того, греки были склонны насаждать эту не лучшую сторону своей цивилизации и среди соседних народов. Современник Нерона, известный философ I века Дион Хрисостом (Златоуст), оказавшийся в правление Домициона (81–96 гг.) в городе Ольвии на берегах Понта Эвксинского, то есть на самой окраине греческого мира, писал о нравах ее жителей, которых он именовал борисфенитами, по имени реки Борисфена, нынешнего Днепра, протекавшего невдалеке от этой греческой колонии:
«Этот обычай — любовь к юношам — борисфениты унаследовали от коренных уроженцев своей греческой метрополии, по-видимому, они и некоторых варваров приучили к тому же, — конечно же, не к их благу, — тем более что варвары переняли это на свой варварский лад, в грубоватой форме».[139]
Что ж, если даже скифы, кочевавшие в степях Северного Причерноморья, воспринимали необычные сексуальные пристрастия эллинов, то что уж говорить о Риме, который еще во II веке до новой эры был покорен покоренной Грецией?
Римляне все же не почитали такую связь как истинную любовь. В верхах римского общества такого рода отношения почитались позорными. Сам Гай Юлий Цезарь претерпел немало издевок и насмешек за юношеское «приключение» с царем Вифинии Никомедом. Тиберий до старости скрывал свои пристрастия к отрокам. Нерон первый в Риме не просто возвел их в норму, но и сделал это столь демонстративно, что шокировал римлян всерьез и надолго. Мало того, что он, по словам Светония, жил «со свободными мальчиками», он «мальчика Спора сделал евнухом и даже пытался сделать женщиной: он справил с ним свадьбу со всеми обрядами, с приданым и факелами, с великой пышностью ввел в свой дом и жил с ним как с женой. Еще памятна чья-то удачная шутка: счастливы были бы люди, будь у Неронова отца такая жена! Этого Спора он одел, как императрицу, и в носилках возил его с собой и в Греции по собраниям и торжищам, и потом в Риме по Сигиллариям, то и дело его целуя».[140]
Впрочем, женитьбе на мальчике предшествовало «замужество». После роскошного празднества, устроенного ему префектом претория Тигеллином в 64 году, он совершенно потряс римлян.
Обратимся к Тациту, оставившему подробнейшее описание этого невиданного дотоле праздника и его неожиданного финала:
«Стараясь убедить римлян, что нигде ему не бывает так хорошо, как в Риме, Нерон принимается устраивать пиршества в общественных местах, и в этих целях пользуется всем городом, словно своим домом. Но самым роскошным и наиболее отмеченным народной молвой был пир, данный Тигеллином, и я расскажу о нем, избрав его в качестве образца, дабы впредь освободить себя от необходимости описывать такое же расточительство. На пруду Агриппы по повелению Тигеллина был сооружен плот, на котором и происходил пир, и который все время двигался, влекомый другими судами. Эти суда была богато отделаны золотом и слоновою костью, и гребли на них распутные юноши, рассаженные по возрасту и сообразно изощренности в разврате. Птиц и диких зверей Тигеллин распорядился доставить из дальних стран, а морских рыб — от самого Океана. На берегах пруда были расположены лупанары, заполненные знатными женщинами, а напротив виднелись нагие гетеры. Началось с непристойных телодвижений и плясок, а с наступлением сумерек роща возле пруда и окрестные дома огласились пением и засияли огнями. Сам Нерон предавался разгулу, не различая дозволенного и недозволенного; казалось, что не остается такой гнусности, в которой он мог бы высказать себя еще развращеннее, но спустя несколько дней он вступил в замужество, обставив его торжественными свадебными обрядами, с одним из толпы этих грязных распутников (звали его Пифагором); на императоре было огненно-красное брачное покрывало, присутствовали присланные женихом распорядители; тут можно было увидеть приданое, брачное ложе, свадебные факелы, наконец, все, что прикрывает ночная тьма и в любовных утехах с женщиной».[141]
Светоний описывает историю с «замужеством» Нерона несколько иначе, называя «супруга» другим именем:
«А собственное тело он столько раз отдавал на разврат, что едва ли хоть один его член остался неоскверненным. В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него — Спор, крича и вопя, как насилуемая девушка».[142]
При ряде расхождений Светоний и Тацит совершенно едины в главном: развращенность Нерона не знала границ. Собственно, Нерон был не развратнее Калигулы или Тиберия в старости, но так выставлять на публику свой разврат — в этом было что-то новое для римлян, хотя преувеличивать их потрясение таким наглядным повреждением нравов не стоит. Празднества Нерона не вызвали каких-либо видимых протестов современников. Великолепная шутка относительно того, сколь счастливы были бы римляне, когда б отец Нерона заключил однополый брак, — свидетельство остроумия, но не глубокого возмущения. Опять-таки массовость участия в таком празднестве и отсутствие явного общественного осуждения говорит о том, что многим происходившее доставляло удовольствие. Во всяком случае, возмутительных виршей на тему развратных развлечений Нерона современники почему-то не оставили. Должно быть, это и есть наиболее убедительное свидетельство общего падения нравов в Риме эпохи цезарей.
Некогда Цицерон воскликнул: «О temporal О mores!» — «О времена! О нравы!» Тогда это эффектнейшее заявление, кстати, вовсе не относилось к нравам римлян. Великий оратор всего лишь возмущался тем, что ненавистный ему Луций Сергий Каталина до сих пор не осужден как преступник, хотя иных доказательств его преступности кроме совершенно голословных обвинений из уст Цицерона и не было. А вот ко времени Нерона знаменитые слова Марка Туллия как раз подходили по существу.
Поразил римлян молодой Нерон и другими своими развлечениями. Они были много удивительнее для них, нежели самый оголтелый разврат. Употребляя современную терминологию, их следовало бы именовать злостным хулиганством. Эти проявления буйства беспокойной натуры восемнадцатилетнего Нерона подробно описаны как Тацитом, так и Светонием и, подобно описанию ими же безобразий Нерона в сфере сексуальной, очень хорошо согласуются, что свидетельствует об их подлинности.
«В консульство Квинта Велузия и Публия Сципиона (56 г. — И. К.) на границах Римского государства царили мир и покой, а в самом Риме — отвратительная разнузданность, ибо, одетый, чтобы не быть узнанным, в рабское рубище, Нерон слонялся по улицам города, лупанарам и всевозможным притонам, а его спутники расхищали выставленные на продажу товары и наносили раны случайным прохожим, до того неосведомленным, кто перед ними, что и самому Нерону порою перепадали в потасовках удары и на его лице виднелись оставленные ими следы. В дальнейшем, когда открылось, что бесчинствует не кто иной, как сам цезарь, причем насилия над именитыми мужчинами и женщинами все учащались, и некоторые, поскольку был явлен пример своеволия, под именем Нерона принялись во главе собственных шаек безнаказанно творить то же самое, Рим в ночные часы уподобился захваченному неприятелем городу. Принадлежавший к сенатскому сословию, но еще не занимавший магистратур Юлий Монтан как-то в ночном мраке наткнулся на принцепса, но, узнав Нерона, стал молить о прощении, что было воспринято как скрытый укор, и Монтана заставили лишить себя жизни. Впредь Нерон, однако, стал осторожнее и окружил себя воинами и большим числом гладиаторов, которые оставались в стороне от завязывавшейся драки, пока она не отличалась особой жестокостью, но, если подвергшиеся нападению начинали одолевать, брались за оружие. Попустительством и даже прямым поощрением Нерон превратил необузданные выходки между поклонниками того или иного актера в настоящие битвы, на которые взирал таясь, а чаще всего открыто, пока для пресечения раздоров в народе и из страха перед еще большими беспорядками не было изыскано целебное средство, а именно все то же изгнание из пределов Италии вызывавших распри актеров и возвращение в театр воинских караулов» — так писал о развлечениях восемнадцатилетнего Нерона Тацит.[143]
А вот описание тех же событий у Светония:
«Наглость, похоть, распущенность, скупость, жестокость его поначалу проявлялись постепенно и незаметно, словно юношеские увлечения, но уже тогда всем было ясно, что пороки эти — от природы, а не от возраста. Едва смеркалось, как он надевал накладные волосы или войлочную шляпу и шел слоняться по кабакам или бродить по переулкам. Забавы его были небезобидны: людей, возвращавшихся с ужина, он то и дело колотил, а при сопротивлении наносил им раны и сбрасывал их в сточные канавы; в кабаки он врывался и грабил, а во дворце устроил лагерный рынок, где захваченная добыча по частям продавалась с торгов, а выручка пропивалась. Не раз в таких потасовках ему могли выбить глаз, а то и вовсе прикончить: один сенатор избил его чуть не до смерти за то, что он пристал к его жене. С этих пор он выходил в поздний час не иначе, как в сопровождении войсковых трибунов, неприметно держащихся в стороне. Иногда и средь бела дня он в качалке тайно являлся в театр и наблюдал распри из-за пантомим, а когда дело доходило до драк и в ход пускались камни и обломки скамеек, он сам швырял в толпу чем попало и даже проломил голову одному претору. Когда же постепенно дурные наклонности в нем окрепли, он перестал шутить и прятаться, и бросился уже не таясь в еще худшие пороки».[144]
Расходятся здесь римские историки только в одном: Тацит называет имя человека, сильно толкнувшего Нерона, опознавшего цезаря и неосторожно признавшегося в этом, да еще и попросившего прощения. За это Юлия Монтана принудили покончить с собой. У Светония речь идет о покушении на Нерона за честь жены не названного по имени сенатора, который за это неузнанного Нерона совершенно справедливо крепко оттузил. Из текста следует, что никакого наказания здесь не последовало, наверное, потому, что Нерон не пожелал явно постыдной для себя огласки. Но то, что речь у обоих авторов идет об одном и том же случае, — очевидно. Именно после него, сообщают и Тацит, и Светоний, Нерон стал выходить на ночные похождения в сопровождении вооруженной охраны. Кто из историков более точен в пересказе эпизода с оказанием сопротивления Нерону — определить невозможно. В любом случае Нерон выглядит отвратительно, но у Тацита ему свойственна еще и злобная мстительность, следствием каковой является гибель злосчастного Юлия Монтана.
Когда читаешь об уличных похождениях молодого Нерона, непременно вспоминаешь, что в истории он совсем не одинок. На протяжении веков немало монархов, даже в более солидном возрасте, но чаще все же в таком же юном, жестоко безобразничали на ночных улицах своих столиц, доставляя множество неприятностей своим ни в чем не повинным подданным. Гарун аль-Рашид, прогуливавшийся по ночному Багдаду в переодетом виде и совершавший добрые дела, — историческое исключение. Обычно монархи-гуляки вели себя в подобных случаях просто отвратительно. Вовсе не обязательно думать, что они здесь старались уподобиться Нерону, хотя иные были начитаны и могли знать о его ночных похождениях в молодые годы. Скорее их вдохновляли на сомнительные «подвиги» те же чувства, что и римского цезаря: жажда острых ощущений, желание дать выход переливающейся через край юношеской энергии, каковую в дневное время так сковывали придворные условности, и, главное, упоение своей безнаказанностью. Последнее — главное и самое постыдное во всех подобных историях во все времена.
Можно привести наиболее знаменитые исторические анекдоты о монархах — ночных проказниках. Проспер Мериме в самой знаменитой своей новелле «Кармен» рассказывает о кастильском короле Педро Жестоком, который обожал шататься по ночной Севилье в поисках приключений и однажды даже совершил убийство. Король, однако, был опознан одной старушкой, бывшей случайной свидетельницей трагедии и сообщившей об этом начальнику ночной стражи. Когда тот докладывал королю о ночном происшествии, то Педро Жестокий как ни в чем не бывало потребовал покарать убийцу по закону, то есть обезглавить. Остроумный и смелый начальник стражи буквально исполнил королевский указ: на месте преступления была выставлена отпиленная голова королевской статуи. Согласно народному преданию, король оценил поступок находчивого стража закона и не покарал его за очевидную дерзость.
Развлекался ночными прогулками по Парижу инкогнито французский король Карл IX, правда, главное свое ночное действо он совершил в ночь на 24 августа 1572 года в канун праздника святого Варфоломея…
«Последний викинг», воинственный шведский король Карл XII, до того как обнаружил в себе талант великого полководца, обожал, пропьянствовав день, бродить по ночному Стокгольму, бить стекла и пугать спящих горожан, что можно считать относительно безобидным развлечением.
За разбитие оконных и витринных стекол средь бела дня в начале XIX века в столице подвластного Французской империи Наполеона I королевства Вестфалии был задержан сильно нетрезвый человек. К изумлению полицейских он оказался… королем Вестфалии Жеромом Бонапартом, родным братом великого императора.
Подобных примеров можно привести еще немало. Получается, что Нерона должно считать своего рода зачинателем традиции хулиганских выходок монарших особ на улицах своих столиц на протяжении по меньшей мере восемнадцати столетий.
Если обратиться к истории театральных побоищ, то здесь тоже легко увидеть первое историческое проявление буйств поклонников тех или иных артистов, тех или иных спортивных команд, от которых будут временами стонать не только стадионы, но и города Европы и Латинской Америки уже в XX и XXI веках. Впрочем, такая историческая преемственность деяний молодого Нерона вовсе не оправдывает.
Стоит подчеркнуть, что уличные ночные буйства молодого Нерона происходили в самые лучшие годы его правления, традиционно именуемые «золотым пятилетием». Империя тогда действительно процветала, и римляне не воспринимали трагически прескверное ночное поведение нового цезаря. Советники принцепса уверенно держали в руках кормило власти, должным для державы образом его направляя. Потому-то выходки Нерона не воспринимались еще как хотя бы та самая ложка дегтя, способная испортить бочку меда. Да и были они недолги. Вскоре, пресытившись ночными похождениями на улицах Рима, Нерон предпочел им любовные утехи в покоях Палатинского дворца, в чем много более преуспел. Сенека и Бурр, фактические правители Римской империи в эти годы, вполне удовлетворялись невмешательством Нерона в государственные дела и его послушному следованию в таковых их премудрым советам. В отличие от стороны нравственной на то они не обращали должного внимания.
Подвергать сомнению подлинность исторических сведений о безнравственном характере развлечений Нерона не приходится. То, что сообщают Дион Кассий, Тацит и Светоний, прекрасно согласуется и выстраивается в достаточно четкую и ясную картину. Отдельные факты, правда, могут вызвать сомнение. Сложно поверить в изнасилование Нероном весталки Рубрии, о чем сообщает Светоний.[145] Такое поругание жрицы богини Весты влекло за собой не только кару самой весталки, каковую подлежало заживо поместить в специальную камеру и засыпать выход из нее землей за нарушение обета целомудрия. Преступником считался и покуситель на жрицу. Для него было предусмотрено только одно наказание — смерть. Скрыть подобную историю было бы невозможно, и представить в извиняющем Нерона виде, пусть и очевидно лживом, но внешне имеющим некое правдоподобие, подобно истории с убийством Агриппины, совершенно нереально. Исходя из склонности Нерона играть любые роли, можно, конечно, предположить, что он изобразил собою бога Марса, овладевшего весталкой Реей Сильвией, следствием чего, как было известно каждому римлянину, стало рождение божественных братьев Ромула и Рема. Может быть, такого рода представление, бывшее, скорее всего, имитацией с участием настоящей весталки Рубрии и Нерона, изображавшего, возможно, вполне натуралистически, бога Марса, и послужило основой разговоров об изнасиловании цезарем служительницы Весты. Но это лишь наше предположение…
Нельзя не отметить следующее: оргии Нерона, подобно его же уличным буйствам в юношеские годы, не подорвали его престижа в народе. Празднества, подобные устроенному Тигелином в 64 году, были очевидной редкостью, да и участвовавшие в нем делали это никак не вопреки своим нравственным устоям. На фоне же массового разврата поведение самого Нерона не выглядело чем-то принципиально отличным от поведения остальных. «Свадьбы» со Спором и Дорифором — Пифагором могли быть своего рода спектаклями, а скорее Нерон, не желавший знать каких-либо ограничений в чувственных наслаждениях, желал «испытать все». Поразительно, вновь вернемся к этому, что при всей своей распущенности и даже развращенности Нерон сохранял способность к любви, ибо невозможно отрицать, что его чувства к Акте и Поппее были настоящей, глубокой и искренней любовью. Можно, конечно, вспомнить, что Акте была до встречи с Нероном куртизанкой, да и Поппея не была знаменита добродетелью, хотя прямых известий о ее распутстве нет. Она совсем не походила на Мессалину. Но главное, что явственно следует из всех исторических источников: и та и другая любили Нерона и были верны ему.
Подводя итог, повторим следующее: нравственная распущенность Нерона — следствие не только его природной порочности, но и прямое следствие порочных методов воспитания юноши, каковые избрали Сенека и те, кто помогал ему в деле воспитания сына Агриппины. Такие воспитатели заслуживают того, чтобы указать им на результат их воспитания знаменитыми словами из русской классики XVIII столетия: «Вот злонравия достойные плоды!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.