Место встречи поэтов
Место встречи поэтов
Незадолго перед тем как покинуть «Бато-Лавуар» и «по-буржуазному» устроиться у подножия Холма на бульваре Клиши, Пикассо написал мелом на двери мастерской: «Место встречи поэтов».
Точнее не скажешь.
Большинство его друзей-французов, сыгравших роль провозвестников и зачинателей, были поэтами.
Именно они создали вокруг него атмосферу любви и восхищения, такую благоприятную для творчества. Постепенно у него развился обостренный вкус к знакам внимания, но он не всегда отличал рассчитанную лесть от искреннего восхищения. Этим и объясняется раздражение, возникавшее в его доме в последние годы.
Трижды посетив Париж (в 1904 году он приехал уже надолго), Пикассо в культурном плане был человеком мало просвещенным, не получившим соответствующего образования. Он умел читать-писать, вот и все. Он приобрел некоторое эстетическое воспитание, участвуя в дебатах, собиравших в «Четырех револьверах» художников, поэтов, писателей, журналистов. Рамон Пишо познакомил его с принципами импрессионизма; Бёрн Джонс и Данте-Габриэль Россети рассказали ему о германском югендстиле и северном экспрессионизме; от друзей он узнал и о разнообразных течениях, вышедших из лона символизма. Позднее он признавался, что работы Тулуз-Лотрека и Стейнлена увидел сначала в юмористических журналах.
В литературе, философии, поэтике он был профаном, как всякий истинный идальго. Так, например, он совсем не знал французской литературы. К ней его начал приобщать Макс Жакоб, когда Пикассо приехал в Париж во второй раз. Поэт, всего-то на пять лет старше, с первого дня знакомства занялся его образованием.
Их встреча произошла в дни выставки произведений Пикассо у Воллара. Максу Жакобу, иногда выступавшему в качестве искусствоведа, понравились представленные работы, и он, поздравив художника с успехом, оставил визитную карточку. Организатор выставки Маньяк сразу понял, как выгодно покровительство такого поэта, и пригласил его в мастерскую Пикассо. Макс Жакоб обрадовался, что к его мнению отнеслись столь серьезно, и в тот же день поторопился прийти на бульвар Клиши. Пикассо, с которым Маньяк уже поговорил, вышел ему навстречу, протягивая обе руки. Между низкорослым испанцем с завораживающим взглядом и французом, странноватым, похожим на клоуна, переодетого в классного наставника, контакт возник мгновенно. Макс Жакоб производил комическое впечатление, но это впечатление, как пишет Д.-А. Канвейлер, смягчали его необыкновенные выразительные глаза: «необычайная нежность его взгляда одновременно таила в себе мировую скорбь». С удовольствием играя роль критика, он провел весь день, знакомясь с рисунками и картинами, выражая свое впечатление красноречивыми жестами. На следующий день Пикассо пришел с ответным визитом в тесную квартирку на набережной Флёр. Он явился в сопровождении друзей-испанцев, как тореро со своей квадрильей.
Почти не понимая друг друга, Макс Жакоб и его гости принялись во весь голос распевать пассажи из симфоний Бетховена. Такое общение длилось далеко за полночь. Постепенно гости уснули прямо на полу, бодрствовал лишь Пикассо, и Макс начал читать ему свои стихи. Эти минуты высокого эмоционального накала они помнили до конца своих дней. «Ты самый большой поэт современности», — заявил Пикассо. Он понял не все слова, но, вслушиваясь в ритмику стиха, по интонации Жакоба почувствовал качество его поэзии. Макс Жакоб сказал позднее, что тот день «вдохновил его на всю жизнь». С этого момента они виделись ежедневно. Поэт, охваченный любовью, «которая не решается себя назвать», обожал невысокого испанца всеми фибрами своей мужественно-женственной души, он был очарован им, его преданность не знала границ.
Когда Пикассо приехал в третий раз — самые тяжелые его дни в Париже! — Жакоб упросил своего кузена Гомпеля, владельца сети магазинов «Пари-Франс» на бульваре Вольтера, взять Пикассо кладовщиком. Так этот бедняк стал меценатом для того, кто был еще беднее.
Начиная с 1904 года, пока не нашлись серьезные любители-покупатели, Жакоб старался быть при Пикассо и антрепренером, и помощником во всех его делах, часто жертвуя собственным поэтическим творчеством. Когда появились соперники, покушавшиеся на внимание «моего малыша», как он его называл, Макс Жакоб, борясь за место рядом с ним, прибегнул ко всему тому, чем обладал, — к юмору, дерзким выходкам, мистификациям, взяв на себя роль интеллектуального «стимулятора». Необычайно изобретательный, он приносил картины Пикассо коллекционерам и, благодаря своему дару убеждения, каждый раз хоть что-нибудь продавал. И тогда он поднимался к площади Равиньян с полной корзиной продуктов.
Обнаружив, как мало знает его новый друг, и видя его тягу к знаниям, Жакоб принялся приобщать его к французской литературе, начав с поэзии. Преодолевая его плохое знание французского языка, он открывал ему красоту поэзии Ронсара, Бодлера, Рембо, Верлена, Малларме. Пикассо не все понимал, но целиком отдавался поэзии, и это оставило в нем неизгладимый след. Благодаря Жакобу почетное место среди знакомых Пикассо всегда отдавал поэтам. Достаточно было назваться поэтом, чтобы, словно по мановению волшебной палочки, пробудить его интерес и симпатию.
Когда Пикассо окончательно перебрался в Париж, Макс Жакоб покинул бульвар Барбес, где жил у своего брата-портного, чтобы быть поближе к «Бато-Лавуар». Он устроился в доме 7 по улице Равиньян, в глубине двора, в каморке, раньше служившей кладовой для помойных баков. По выражению Пикассо, тогда и началась «эпоха взаимного влияния поэтов и художников».
Комната Макса, за которую он платил 35 франков, была убогой донельзя. Из мебели — только матрац на кирпичах, старое кресло, покрытое лоскутом красного бархата, и столик; на нем поэт рисовал гуаши и раскладывал пасьянс. Комната тогда была совсем темной, лишь позднее владелец дома прорубил там окно, и поэту приходилось постоянно держать зажженной керосиновую лампу. Подчеркивая нищету комнаты, с ней контрастировала яркая ширма, расписанная Пикассо в период увлечения Тулуз-Лотреком.
В этой конуре неустроенного холостяка тошнотворный запах керосина и остывших окурков смешивался с парами эфира. Научившись у модисток, Макс Жакоб вместо наркотиков использовал эфир, свободно продававшийся в аптеках. Стоит отметить, что эфир и сегодня не входит в число запрещенных наркотиков. Пока не появился Аполлинер, первое место рядом с Пикассо принадлежало Жакобу — посланнику французской культуры, незаменимому помощнику, исполнявшему иногда даже роль шута. Поначалу Жакоба раздражало присутствие Фернанды Оливье, и он осыпал ее кисло-сладкими комплиментами. При встрече он церемонно целовал ей ручку и раскланивался: ну прямо как в Трианоне! Хитрющая Фернанда подыгрывала, жеманничала и была с ним исключительно любезна. Он убедил девушку постоянно носить в своей сумочке слиток меди — металла, по его словам, соответствующего ее астральному знаку.
В конце концов он смирился с ее присутствием. А Фернанда была слишком ленива, чтобы бороться с ним, тем более что она брала реванш в другом. К тому же он умел развлечь ее, и в своих воспоминаниях она отдает должное комическому дару Макса. Если компания не располагалась в мастерской беседовать, читать стихи, петь, пародируя кого-нибудь, Макс уводил всех в цирк, в кино или еще дальше — в «Клози де Лила» на Монпарнас.
Средства на пропитание поэт добывал самыми разными способами, в основном составлением гороскопов. Его литературные произведения либо не продавались, либо давали смехотворные доходы — 30 франков за сказочку для детей «Король Кабул и поваренок Говен». Один из гороскопов, составленный по заказу газеты «Энтразижан» для политического деятеля Жозефа Кайо, когда тот стал президентом правительственного Совета, принес ему известность. Поль Пуаре восхищался его способностями и всегда советовался с ним, прежде чем запустить новую серию. Он даже направлял к нему клиентов. В понедельник, приемный день, у двери Жакоба ждали фиакры. Кое-какие деньги ему приносили гуаши, срисованные с открыток. Рисовал он единственной кисточкой и обычными школьными красками, добавляя в них то тушь, то кофе, то пепел от сигарет. Уходя ужинать в город, он всегда брал с собой несколько гуашей, в надежде продать их кому-нибудь из своих более удачливых друзей.
22 сентября 1909 года в комнатке на улице Тавиньян ему явился Христос. Воспоминание об этом сохранилось в «Защите Тартюфа»: «О, комната моя, во глубине двора, позади лавочек в доме 7 по улице Равиньян! Ты останешься для меня часовней, подарившей мне незабываемое воспоминание. Я лежал на матраце, положенном на кирпичи; владелец дома вырезал окно в цинковой крыше, чтобы было больше света.
— Кто стучит так рано?
— Отвори, отвори и не одевайся!
— Господи!
— Тяжел мой крест, я положу его.
— Как его внести? Дверь так узка.
— Через окно.
— Отче, отогревайтесь. Так холодно.
— Смотри на крест!
— Всю жизнь буду смотреть».
Это первый этап его обращения; обращения трудного, потому что священники, которым он описывал свое видение, вернее, свои видения (их было много), смеялись ему в лицо. Только во время войны святые отцы, знавшие, как обращать евреев, согласились приобщить его к религии. И 18 февраля 1915 года он прошел крещение, перейдя в католическую веру. Пикассо, ставший его крестным, сначала хотел назвать его «Фиакр»[19], потом оставил ему одно из его имен, самое смешное — Киприан.
Хотя в его поведении и привычках было много двусмысленного — он часто домогался мальчиков, и друзьям не раз приходилось кидаться на помощь, чтобы его не избили, — на Холме Жакобу симпатизировали. Простые люди считали его своим, и он относился к ним с городской изысканностью, почтительно кланяясь бакалейщику и консьержке, приподнимая свой цилиндр, по которому щетка прошлась против ворса. За его спиной часто посмеивались и отпускали грубые шутки, но он оставался к этому абсолютно равнодушен. А к его советам охотно прислушивались, в них было много народной мудрости. Он непоколебимо верил, что веревочка с узелками помогает от радикулита, а индийские каштаны — от ревматизма.
В своем чуланчике он гадал посетительницам на картах таро или на кофейной гуще, не делая различий между домохозяйками, живущими по соседству, и холеными дамами, которых направлял к нему Пуаре. Никто не знает, разыгрывал ли он комедию, принимая дам-попечительниц, приходивших к нему как к «бедняку». Униженно рассыпаясь в благодарностях, он принимал принесенные ему ношеные вещи — штопаные носки, свитера и даже небольшие суммы денег… Зачем отказывать добрым женщинам! А по вечерам, элегантный, в специально пошитом его братом-портным костюме, надушенный и оживленный, он фланировал в салонах, незаметно оставляя на столах роскошно изданные сборники своих стихов, или подцеплял на злачных улицах бледных мальчиков, делая потом захватывающие признания.
Вламинк, относившийся к Жакобу с симпатией, любил наводить его на тему «особых» знакомств. Иногда это был полицейский, иногда каменщик, иногда подручный из мясной лавки… На улице он однажды завязал знакомство, все честь по чести, с молодым человеком, ставшим потом знаменитым: Леоном Жуа, впоследствии генеральным секретарем Всеобщей конфедерации труда.
«Тебя когда-нибудь придушат», — пугал его Вламинк, но с любопытством продолжал расспрашивать его об этих похождениях. В конце концов Макс Жакоб как-то спросил: «А что, Морис, ты, кажется, тоже входишь во вкус?»
«Больше я никогда не интересовался его победами!» — возмущенно восклицал фовист.
Эзе грубовато выразил мнение, сложившееся на Холме о Максе Жакобе: «У него были очень дурные привычки, но достаточно было дать ему пару оплеух, и он отставал!»
В 1910 году к нему пришла литературная известность, но не принесла ему денег. Д.-А. Канвейлер выкупил у него все его рукописи за какую-то смехотворную сумму, и Жакоб, как Хуан Грис, в одиночестве остался на Монмартре, когда вся компания «Бато-Лавуар» устремилась к славе и богатству. С отъездом Пикассо их отношения стали не столь тесными, а затем постепенно испортились. Оставшись среди полунищих бродяг, Макс чувствовал несправедливость того, что его бросили здесь, на Холме, и, по-прежнему продолжая восхищаться Пикассо, исподтишка его критиковал.