Глава 8 Западная цивилизация в XII и XIII вв. Религия и нравы

Глава 8

Западная цивилизация в XII и XIII вв.

Религия и нравы

Народные верования и суеверия. Нравы

Народные верования и суеверия. Несмотря на успехи, достигнутые Западной Европой в других областях, самосознание христианских народов в промежуток времени от X до XIV в. не прояснилось. Оно по-прежнему было затемнено грубыми суевериями — теми самыми, которые исказили сущность христианства, когда оно, перестав быть религией посвященных, сделалось религией языческих и варварских масс. Как ни была искренна вера людей XII и XIII вв., — в народной массе она была слепа и невежественна, полна суеверий и загромождена детскими обрядами. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать какой-нибудь из сборников благочестивых рассказов, которые составлялись в то время для народных проповедников или для назидания верующих такими людьми, как Цезарий Гейстербахский, кардинал Яков Витрийский, доминиканец Этьен Бурбонский, Эд Шеритонский, и множеством анонимных компиляторов.

Эти сборники и агиографические легенды того времени доказывают, что священные обряды и орудия культа, как, например, таинство евхаристии, мощи, освященная вода, заклинание бесов, молитва, исповедь, считались как бы фетишами или магическими формулами, обладавшими таинственной силой независимо от умственных или нравственных качеств того, кто пользовался ими. Мощи, игравшие такую важную роль в гражданской и религиозной жизни Средних веков, были не чем иным, как талисманами. Этим священным костям, которые хранились в раках ювелирной работы, для которых строили затем громадные каменные раки, приписывались волшебные свойства. Один летописец XII в. рассказывает, что во время перенесения мощей св. Мартина в Тур в 887 г. два хромых нищих из Турэни, которым их уродство давало хороший заработок, решили покинуть страну до прибытия раки, боясь быть против воли излеченными ее всемогуществом. Они пустились бежать, но недостаточно скоро. Мощи прибыли в Турэнь прежде, чем они успели уйти, и нищие, немедленно исцеленные, лишились своего заработка. Один купец, украв за морем руку Иоанна Крестителя, бежал с этим сокровищем «в Гронинген во Фрисландии, на край земли». Там он купил дом, спрятал мощи вовнутрь балки и с этого дня начал богатеть. Однажды, когда он был в таверне, кто-то сказал ему: «Город горит, твой дом в опасности»; он отвечал: «Мне нечего бояться; мой дом хорошо охраняется». Действительно, дом уцелел, но это чудо возбудило любопытство граждан, и они заставили счастливца уступить им талисман, который они перенесли в свою церковь. С этого дня в городе стали совершаться чудесные исцеления, а купец обнищал. «Я сам видел эту руку, — говорит Цезарий, — на ней еще есть кожа и мясо. Раз один священник отрезал маленький кусочек этого мяса, но когда он хотел унести его, оно обожгло ему руку, как горячий уголь». Этот наивный фетишизм, которому можно привести тысячу примеров, был общераспространенным явлением. «Мощи, — говорит граф Риан, — привлекали в праздничные дни, установленные для их чествования, громадные толпы богомольцев и с ними столь обильные приношения, что предмет поклонения, оставаясь духовным сокровищем святилища, счастливого уже обладанием его, становился для него, кроме того, еще источником значительных земных сокровищ». Духовенство, с уверенностью рассчитывая на обильные приношения, спекулировало приобретением мощей, которые до четвертого Латеранского собора были предметом торговли. За неимением драгоценных мощей, почитаемых сильными мира сего, бедные люди, деревенские жители, создавали себе фальшивые святыни, которые они, однако, считали не менее могущественными. Этьен Бурбонский рассказывает, что женщины лионской епархии почитали могилу одного сыщика под именем св. Гинефорта. Чосер в своих «Кентерберийских рассказах» нарисовал портрет этих «сборщиков милостыни», которые в XIII в. наводняли деревни, — благочестивых бродяг, полуаскетов, полумошенников, которые вопреки церковным запрещениям на каждом перекрестке развязывали свои чудовищные узлы — «кусок паруса от лодки св. Петра, детский чепчик одного из невинно убиенных младенцев, перо архангела Гавриила».

Не менее характерны и те верования, которые были связаны с исповедью и причастием. Многие простые души приписывали исповеди чрезвычайную силу. Жена одного рыцаря обманывала мужа, живя с рабом; муж, терзаемый ревностью, узнал, что в соседнем городе живет бесноватый, который умеет угадывать самые сокровенные помыслы людей. Он решил привести подозреваемого им раба к этому чародею, чтобы узнать истину. Раб, испугавшись и будучи уверен, что его вина обнаружится, искал спасения в исповеди; он исповедался первому крестьянину, которого встретил на дороге; после этого он с честью выдержал испытание, которое могло погубить его; бесноватый принужден был сознаться, что он более ничего не знает об этом человеке. «Таким образом, — говорит гейстербахский монах, — благодаря исповеди, раб был спасен от смерти, а рыцарь от своих мучений». Но самым действительным из волшебных средств считалось причастие, главное из таинств. Сомневающиеся видели, как гостия в чаше превращалась в кружочек тела, вино — в кровь, или как распятый Христос выходил из хлеба. Те, которые по простоте своей неуважительно пользовались гостией, как лекарством для излечения своих домашних животных, удивлялись, что церковь осуждает их за это. Впрочем, гостия, использованная для святотатственной цели, все-таки творила чудеса. Одна женщина положила гостию в свой пчельник, чтобы прекратить эпидемию, которая опустошала его; благочестивые пчелы тотчас выстроили восковую часовню «с окнами, крышей и колокольней, куда и поместили гостию с большим торжеством». Другая женщина, чтобы предохранить свою капусту от гусениц, посыпала ее крошками гостий; она была поражена неизлечимым параличом.

Вмешательство дьявола в самые простые случаи повседневной жизни нисколько не оскорбляло даже развитые умы, воспитанные в постоянном страхе перед сверхъестественными силами и привыкшие к невероятно грубому чародейству. Один аббат в юности учился в Парижском университете. Над ним смеялись, потому что он был туп и ничего не удерживал в памяти. Однажды явился ему сатана и сказал: «Хочешь быть моим подданным? Я научу тебя искусству письма». При этом он положил ему в руку камень: «Пока ты будешь держать в кулаке этот камень, ты будешь все знать». Молодой человек, к всеобщему удивлению, скоро стал чудом школы. Но он заболел, исповедался, бросил камень, все забыл и умер. Черти начали мучить его, но Господь послал «какое-то небесное существо», чтобы велеть им оставить его в покое: «Оставьте душу, которую вы обманули». Душа тотчас вернулась в тело, над которым парижские школьники в ту минуту служили заупокойную обедню. Воскресший встал и немедленно вступил в цистерцианский орден. Один монах молился перед алтарем своей церкви, и Бог дал ему такой «дар слез», что он оросил ими землю. Тотчас же дьявол породил в его сердце

тщеславную мысль: «Я хотел бы, чтобы кто-нибудь был здесь и видел, как хорошо я плачу». Немедленно появился дьявол в виде черного монаха» и стал внимательно смотреть на слезы. Достаточно было крестного знамения, чтобы прогнать его. Один клирик обладал таким красивым и приятным голосом, что слушать его пение было наслаждением; один благочестивый человек, услышав этот голос, приятный, как звуки арфы, сказал: «Это не голос человека — это голос дьявола». Он тотчас заклял беса, и последний исчез, а тело, только что живое, немедленно начало разлагаться. Это было тело, давно лишенное души, которым играл дьявол. Таковы были рассказы монахов. Успех подобной литературы вполне объясняет нам частое появление дьявола в средние века и совершавшиеся тогда чудеса. Средневековые колдуны и колдуньи были жрецами и жрицами дьявола, и если духовенство преследовало их, то — как верно было замечено — не потому, что оно сомневалось в действенности их чар, а, наоборот, потому что оно приписывало им страшную силу ввиду их связи с сатаной.

Итак, духовная нищета средневековых христиан была очень велика. Толпа плохо понимала дух христианства, обрядовым предписаниям которого она следовала обычно до мелочей. Лишь немногие действительно вкушали сладость евангельского учения. Люди, конечно, очень хорошо знали, что Бог требует доброты, милосердия и смирения, но они надеялись оправдаться перед его судом милостыней (которая сторицей будет возвращена на небе), телесными лишениями и соблюдением обрядов. Деяния святых XII и XIII вв., где биографы собрали все черты жизни своих героев, представлявшиеся им наиболее назидательными, полны фактов иногда более оскорбительных, нежели трогательных. Смирение этих людей состояло часто лишь в том, что они исполняли отвратительные работы или, подобно тому послушнику, о котором рассказывает Цезарий, пили грязную воду, где было вымыто больничное белье; милосердие часто понималось, как обязанность раздавать деньги профессиональным нищим, выставлявшим на показ свои язвы на паперти церквей. Среди множества нелепых рассказов гейстербахского монаха можно встретить лишь немного черт истинной гуманности вроде рассказа о послушнике, «который, видя, как слуги одного вельможи гнали палками бедняка, был охвачен состраданием до слез».

Нравы. Такие религиозные воззрения и привычки, конечно, не могут способствовать нравственному улучшению общества. Действительно, люди XII и XIII вв., отличавшиеся большой набожностью, были не более проникнуты евангельским духом, чем люди других эпох. Напротив, если верить проповедникам, то нравы светского общества никогда не были более жестоки и вкусы более грубы, чем в тот период Средних веков. Без сомнения, они преувеличивают; но у нас есть более прозаические документы, которые также освидетельствуют о низком уровне общественной нравственности. Это — протоколы епископских ревизий по деревням, синодальные статуты, каноны соборов, книги консисторских судов, судебные следствия и приговоры. Обильный материал, которым, впрочем, следует пользоваться с осторожностью, представляют также воспроизведения повседневной жизни, которые мы встречаем в фаблио и иногда — в виде эпизодов — в больших повествовательных поэмах. Наконец, сюда же надо отнести жалобы голиардов, этих жонглеров церковного общества, написавших по-латыни столько стихотворных сатир и жалоб на «состояние мира», на «упадок века». Все эти свидетели показывают одно и то же, все эти колокола издают один звук.

Леопольд Делиль специально изучил знаменитый «журнал» пастырских ревизий Эда Риго, руанского архиепископа середины XIII в. Вот картина нравов сельского духовенства, которую он рисует на основании этого «журнала»: «Многие деревенские священники содержат целые годы одну или нескольких наложниц; их дети воспитываются под кровлей церковного дома… Я часто встречаю жалобы на то, что они посещают таверны и напиваются «по горло»; вследствие этого они затевают драки, забывают платье на месте кутежа; случается даже, что духовные валяются на полу мертвецки пьяные. Некоторые священники принимают участие в ссорах, дерутся со своими прихожанами. Многие занимаются торговлей; священники, продававшие спиртные напитки, простирали свою наглость до того, что напаивали своих прихожан. Они играют в кости, шары и диск. В 1248 г. одного священника из Baudriou-Bosc упрекали в том, что он принимал участие в турнирах. По синодальным статутам, священники могли ездить верхом лишь в круглых и закрытых мантиях; вопреки этому предписанию многие ездили в открытых сутанах, или так называемых табарах. Те же из них, светскому вкусу которых не отвечали даже ртабар и шапка, надевали рыцарскую одежду и носили оружие. Эд Риго нашел в своей епархии священников, которые не были произведены в священнический сан и не считали нужным явиться на посвящение, или таких, которые, получив эту степень, в течение многих лет не служили ни одной обедни; другие не жили в доверенных им приходах; они требовали вознаграждения за совершение таинств»… Эд Риго, прелат более строгий, чем большинство его собратьев, подвергал испытанию клириков, которых сеньоры, собственники бенефиций, представляли ему для замещения приходов его епархии. Он оставил нам любопытные протоколы многих подобных экзаменов.

Если таковы были деревенские священники (которых св. Бернард и большинство моралистов церкви обличали с таким патетическим красноречием, что мы затрудняемся приводить здесь их выражения), то каковы же были остальные члены деревенского общества — крестьянин, приказчик сеньора и сам сеньор? Благодаря проповедям и фаблио, мы знаем их довольно хорошо: в их нравах не было ничего идиллического. «Становишься в тупик при виде неурядиц, господствовавших в большинстве сельских семейств. Со всех сторон предпринимаются попытки устранить прелюбодеяния и наложничество, но почти все меры оказываются бессильными». Жонглеры неистощимы в насмешках над грубостью, нечистоплотностью и тупостью крестьян, над их страданиями, которые не вызывают в них ни тени сострадания. Что же касается сеньоров, то «с кафедр гремят самые горькие жалобы на алчность и на насилия рыцарей и военных людей». Их упрекают в безжалостном грабительстве и в злоупотреблении правом сильного. Жизнь состоятельного человека проходила в празднествах и атлетических упражнениях; рыцарские поэмы XII и XIII вв. дают нам довольно точное представление об этом. Были также рыцари, все добро которых заключалось в коне, оруженосце и оружии и которые рассчитывали прожить на доходы с войны и турниров, как тот рыцарь, о котором жонглер говорит: «У него не было ни виноградника, ни земли; вся его надежда была на турниры и на войну, так как он хорошо владел копьем».

В мирное время и когда турниры не были запрещены (они часто запрещались в XIII в.), эти рыцари разгуливали по большим дорогам. Авторы фаблио рассказывают нам об их привольном житье за счет слабых и глупых.

В фаблио и проповедях превосходно отражаются и нравы городского общества. Классический тип французского буржуа — вольнодумного, бережливого, весельчака и ротозея — можно уже целиком найти в фаблио. Толстый купец в роскошном платье, «меняла» и ростовщик, больше всего уважает «dan Denier», то есть сеньора Экю. Он ненавидит отродье оборванцев, калек и монахов; он любит хорошо пожить и смеется над священниками; таков, например, Мартин Гапар, гражданин Авранша: «Мартин Гапар больше всего ненавидел монастыри, проповедь, господ, висельников и духовных лиц…» «Парижский буржуа XIII в., — говорит Lecoy de la Marche, — уже несколько приближается к современному типу… Он хвастает своим презрением к проповедям. Видя, что священник всходит на кафедру, он поворачивается к нему спиной и выходит из церкви до тех пор, пока кончится проповедь…» Кроме того, его обвиняют в том, что он наживается путем обманов, а если он богат, — в том, что он так же жесток по отношению к бедному люду, как и соседний кастелян. Его нравы очень свободны; его пороками кормится в каждом городе скверная толпа девиц, сводней, игроков в tremerel и оборванцев. К этой толпе принадлежали и жонглеры, предки Виллона: значит, они отлично знали ее; они рассказали о ее делах и подвигах; в своих насмешливых поэмах они дали несколько незабвенных типов ее; таковы Сансонне, сын Ришё, изящный, обворожительный авантюрист, силач, умный и безжалостный, властелин женщин и через женщин — мира; Буавэн, тщедушный хитрец, Панург XIII в., неподражаемо умевший брать без отдачи; бродяга Тибо, Мабиль, Оберэ и многие другие.

Преподавание и науки

Первоначальное обучение. Монастырские и капитульские школы. Парижские школы до основания университета. Основание и организация Парижского университета. Характер и методы преподавания.

Первоначальное обучение. «Пусть священники, — говорит Теодульф, орденский (орлеанский.-OCR) епископ при Карле Великом, — содержат школы в городах и деревнях и обучают детей безвозмездно, не отказываясь, однако, от подарков, добровольно предложенных им родителями». Действительно, во многих селах существовали в Средние века первоначальные школы, где вместе с катехизисом преподавалось чтение, письмо, немного арифметики и элементарные правила грамматики. «Из этих школ выходило множество причетников, которые, не торопясь получить духовное звание, в ожидании бенефиция занимались полевыми работами».

Монастырские и капитульские школы. При большинстве монастырей состояли школы; директор такой школы, назначавшийся аббатом, уже во времена Карла Великого назывался scolasticus (учитель богословия). Различали scolaeminores, состоявшие при второстепенных монастырях, где преподавались лишь элементарные науки, и scolaemajores — более значительных аббатств, где преподавались высшие науки. Вторые со времени каролингского возрождения цвели пышным цветом, который начал увядать лишь в XII в.

Кроме того, епископ, на обязанности которого лежало обучение клириков его епархии, с древних времен содержал близ своей кафедральной церкви школу. Руководитель школы кафедрального монастыря, назначаемый епископом, в некоторых епархиях носил титул «схоластика»; в других местах наблюдение над епископской школой принадлежало кантору или канцлеру капитула. К концу xi в. это важное должностное лицо, какой бы титул оно не носило, повсюду получило привилегию выдавать от имени епископа «право на преподавание» всякому, кто хотел открыть школу в епархии вне монастыря. В некоторых местах схоластик с тех пор перестал преподавать и впредь ограничивался своей новой ролью надзирателя и контролера.

Учителя, приобретшие славу ученых или искусных педагогов, очень ценились в XI и XII вв. Церкви и монастыри оспаривали их друг у друга. Они переезжали из монастыря в монастырь, подобно тому как в наши дни знаменитые немецкие профессора кочуют из одного университета в другой. Студенты также объезжали всю Францию, если не всю Европу, в поисках знаний. Знаменитые французские монастыри в XI и XII вв. были полны слушателями из Германии, Дании, Италии и Англии. Итальянец Ланфранк прославил около 1045 г. международную школу в Вес-Неllouin в Нормандии, которой позже управлял св. Ансельм. В области Луары находилось множество ученых аббатств: Fleury и Меung на Луаре, Saint-Laumer в Блуа, Saint-Martin в Туре, Marmoutiers. Следует еще упомянуть о монастырских школах Сен-Рикье в амьенской епархии и Жамблу в намюрской епархии. Из французских церквей наиболее цветущими школами обладали Реймс, где с 972 по 982 г. преподавал Герберт; Шартр, прославленный Фульбертом; Лан, где Ансельм, по прозванию Ланский, и его брат Рауль основали большую богословскую школу; Льеж, который в числе своих учителей богословия насчитывал таких искусных гуманистов, как Вазон, Адельман и Альжер; наконец, церкви Луары, Орлеана, Тура, Анжера и Манса, пользовавшиеся европейской известностью по преподаванию словесных наук, грамматики и риторики. В больших епископальных школах Луары учителями или учениками были такие поэты, как Марбод и Гильдеберт Лаварденский, ораторы вроде Жофруа Бабиона, философы вроде Бернарда Сильвестра, и такие личности, как Примат Орлеанский, этот легендарный тип средневекового ученого школьника и шутника.

Программа занятий во всех монастырских и епископских школах была одна и та же: в них преподавали богословие, trivium (грамматику, риторику и диалектику) и quadrivium (арифметику, геометрию, астрономию и музыку). Эта странная классификация человеческих знаний создана Мартианом Капеллой, усвоенная Кассиодором, Исидором Севильским и Алкуином, она господствовала с первых годов VI столетия до конца Средних веков. Мы довольно хорошо знаем, как преподавались в этих школах богословие и семь искусств. Дело в том, что до нас дошли точные сведения относительно метода, эторым пользовались трое наиболее известных учителей богословия — Герберт, Эд Орлеанский и Бернард Шартрский; кроме того, недавно было найдено энциклопедическое руководство свободных скусств (Нерtateuchon), точный конспект курса, читанного около 1140 г. знаменитым Тьерри Шартрским. «Благодаря этому руководству, — справедливо замечает автор этого открытия Клерваль, — мы можем составить себе очень верное представление о характере преподавания в больших школах XII в., особенно в шартрской».

Парижские школы до основания университета. Учителя и ученики были в Париже с начала XI в.; но в моду парижские школы были введены лишь Гильомом Шампо, который в 1103 г. занимал одну из кафедр соборного монастыря, и Абеляром. Со времени Гильома Шампо в Париже преподавал непрерывный ряд знаменитых профессоров. В XII в. Париж представлял собой, по выражению Александра Неккама, «новые Афины», или, по выражению другого современника, Филиппа Гарвенгта, — «город наук» по преимуществу, Cariathsepher священных книг.

Основательные исследования новейших ученых относительно происхождения Парижского университета, древнейшего в Европе после Болонского, научным образом подтвердили старинное мнение, приписывавшее Гильому Шампо и его неверному ученику Абеляру главную роль в первоначальной истории этого знаменитого учреждения. Начало XII в. было отмечено своего рода интеллектуальным возрождением. Сочинение Абеляра «Sic et non», представляющее собой сборник разноречивых положений, дало начало новому методу — диалектическому; читатель должен был разрешать противоречия сообразно с общими правилами толкования, изложенными автором в предисловии4. Этот способ преподавания и изложения, отлично развивающий вкус и способность к формальной аргументации, быстро распространился по всей Европе вплоть до Италии, так что влияние «Sic et non» отразилось на «Декрете» болонца Грациана, названном «Concordantia discordantium canonum», не менее сильно, чем на «Sententiae» Ломбарда, требнике парижских богословов. Но хотя это движение и распространилось повсюду, «научная деятельность приняла в Италии и во Франции к югу от Луары другое направление, чем во Франции к северу от Луары и в странах, следовавших ее указаниям, как Англия, Нидерланды, Германия и Скандинавские государства». В Италии возродилось изучение римского права, которое, привлекая в Болонью массу учителей и учеников, вызвало основание там университета. В парижских школах и в Северной Европе исключительным предпочтением пользовалось применение диалектики к богословию и метафизике, составлявшее главный предмет занятий Гильома Шампо и Абеляра. Абеляр, первый учитель, привлекший в Париж огромное число иностранцев, в 1136 г. навсегда покинул кафедру; но он дал начало традиции: с 1136 г. диалектическое искусство парижских богословов и «артистов» (так назывались изучающие семь искусств) славилось по всему Западу.

Чтобы узнать, как преподавались «искусства» в парижских школах XII в., следует прочитать чрезвычайно подробные и искренние воспоминания двух старинных учеников этих школ, английских клириков Иоанна Салисберийского и Джеральда Барри. Иоанн Салисберийский сообщает нам, что применение аристотелевской диалектики к преподаванию искусств иногда влекло за собой большие неудобства. Являлись люди, вроде Адама du Petit-Point, которые, гордясь своей ловкостью в аргументации, объявляли искусство красноречия бесполезным и усваивали вычурный, непонятный для профанов язык. У Адама du Petit-Point учились говорить туманно, что производило на наивную публику впечатление глубины; этим и объясняется его громадный успех. Иоанн Салисберийский, умный человек и превосходный гуманист, написал в 1159 г. целую книгу под названием «Меtalogicus», посвященную опровержению этих учений, которые стремились уничтожить изучение классиков, знание грамматики и уважение к стилю. Он осмеивает здесь под именем Корнифиция главу школы, который очень похож на Адама du Petit-Point, пустоголовых и надменных болтунов-софистов, изгоняющих из своих школ науку и наслаждающихся треском своей болтовни: «Если хочешь уметь болтать, не читай книг. Если умеешь болтать — твоя слава обеспечена. Тот, кто копается в писаниях и искусствах, спорит трусливо; ибо любитель классиков не может быть логиком»

Не один Иоанн Салисберийский восставал против нашествия этих варваров; то же делали Гильом Коншский, Ричард Левек, Гильберт de la Porree. Но все их усилия были тщетны. Двадцать лет спустя после блестящей полемики Иоанна простив корнифициев, Джеральд Барри слышал в Париже, как последний из великих риторов XII в., учитель Менье, с горечью объяснял своим слушателям предсказание древней Сивиллы: «Будет некогда день, изучать перестанут науки…» XIII в., период расцвета схоластики, в отношении научного преподавания — век вздорных болтунов.

Основание и организация Парижского университета. В XII в. на берегах Сены существовали три большие школы: кафедральная школа собора Богоматери и две монастырские — при монастыре св. Женевьевы и монастыре св. Виктора. Кроме того, существовало — особенно у въездов на Малый мост, которым левый берег соединялся с островом Сite, — множество свободных учителей, преподававших «искусства» в частных домах или под открытым небом; эти учителя были подчинены одному только обязательству: они должны были получить от канцлера капитула собора Богоматери разрешение на преподавание.

Парижский университет возник не из слияния трех упомянутых школ, как долго думали; он родился из ассоциации дипломированных учителей и свободных учеников острова Сitе, неизвестно когда возникшей и в конце концов принявшей в себя и богословов кафедральной школы. По-видимому, в 1200 г. этот университет еще не существовал, потому что привилегия, дарованная в том году Филиппом Августом учителям и ученикам Парижа и состоявшая в изъятии их из-под светской юрисдикции парижского прево, не содержит даже намека на его существование. Но парижский епископ Эд в 1207 г. говорит о communitasscolariumParisiensium, Иннокентий III в 1208 — об universitasmagistrorum. Наконец, во введении к одной хартии 1221 г. университет является уже юридическим лицом: Nos,UniversitasmagistrorumetscholariumParisiensium. Тотчас по своем возникновении университет начинает ожесточенную борьбу с канцлером собора Богоматери. Булла «Parensscientiarium» от 1231 г. строго ограничила власть этого сановника над ассоциацией и особенно важнейшее из его прав — произвольный отказ в выдаче Исеппа АосепсН кандидатам, представленным большинством учителей. Впрочем, уже задолго до того года большинство лиц, подсудных канцлеру, выселилось с острова Сite; учителя и ученики уже в начале века открыли всеобщую эмиграцию на левый берег Сены, во владения аббатства св. Женевьевы — в Гарланд, Мовуазен, Брюно. Здесь быстро образовался Латинский квартал, улица Фуарр была выстроена в 1225 г., в 1227 сами богословы и декретисты поселились в Брюно. Если Парижский университет возник в тени башен собора Богоматери, то он все-таки очень скоро освободился от ига кафедрального капитула, который со времени царствования Людовика IX сохранял над ним лишь номинальную почетную власть.

Внутри университета, как общей ассоциации, не замедлили образоваться ассоциации второстепенные. Люди одной страны или одной провинции, живущие в большом чужом городе, естественно стремятся к объединению; с другой стороны, понятно, что те, которые занимаются одной и той же наукой, отделяются и образуют братство. Таково происхождение наций и факультетов. Разделение студентов и профессоров на четыре факультета (богословие-, медицина, юриспруденция и словесность) — очень древнего происхождения; оно было окончательно утверждено Григорием IV в 1231 г. Один университетский акт 1254 г. сравнивает четыре факультета с «четырьмя райскими реками». Что касается четырех наций, или землячеств (англичане, французы, нормандцы и пикардийцы), то они разделились, по-видимому, лишь после переселения словесников на левый берег Сены. Между 1215 и 1222 гг. словесный факультет разделился на четыре нации, из которых каждая имела свою особую печать; «прокуроры» этой четырехглавой федерации избирали общего начальника всех словесников, который назывался ректором, тогда как титул декана принадлежал главному магистрату трех других факультетов. То обстоятельство, что ректор четырех наций словесников, благодаря постепенным захватам, сделался в конце XIII в. главным начальником всего университета, rector,UniversitatismagistrorumetscholariumParisiensium, лучше всего свидетельствует о преобладающей роли словесного факультета в Парижском университете. Словесники («артисты») были самыми многочисленными, самыми молодыми и самыми деятельными в составе университета. Управление возникшего таким образом университета было крайне несовершенно. Во-первых, общая ассоциация, то есть собственно университет, существовала лишь номинально; она не имела ни определенного местопребывания, ни капеллы, ни аula, где могли бы собираться ее члены. Изредка собиравшиеся общие «конгрегации» заседали в монастыре матюринов. Университет не имел ни должностных лиц, ни регулярных доходов и расходов. «Когда ему приходилось вести процесс или посылать посольство, то для покрытия издержек устраивалась экстраординарная складчина, в которой должны были участвовать все лица, пользовавшиеся университетской привилегией… Излишек сборов делился между учителями и педелями и пропивался в кабачке. Сбережений не существовало». Вся федеративная жизнь сосредоточивалась в факультетах и нациях. Собрания этих ассоциаций вырабатывали уставы и назначали своих должностных лиц. Но и они были бедны. Как и университет, факультеты не имели своей аula нации словесников собирались обычно в церкви Saint-Julian le Pauvre, факультет богословия — у матюринов, медики — в доме своего декана. Правда, словесный факультет владел обширным лугом, Ргё aux clercs, который тянулся вдоль Сены от нынешней улицы Saint-Peres до эспланады Инвалидов; но он не имел даже достаточного количества построек (sсоlае) для помещения всех своих начальников; он нанимал им квартиры у частных лиц. Кроме того, факультеты не имели никаких постоянных доходов, исключая платы, которую они взимали с кандидатов на ученые степени. Следует прибавить, что различные общества не всегда жили в согласии друг с другом и что часто в них господствовали внутренние раздоры. На словесном факультете нации ненавидели друг друга, и иногда даже в среде самих наций господствовала ожесточенная вражда между провинциями. Богословский факультет был волнуем в XIII в. распрями между белыми и черными; Гильом де Сент-Амур, вождь светских клириков, тщетно пытался приобрести поддержку папы против членов нищенствующих орденов. Наконец, присутствие в этой избирательной, федеративной и анархической республике многочисленной толпы молодых людей, огражденной корпоративными привилегиями против строгостей общего суда, было причиной нескончаемых скандалов.

Как и во всех средневековых университетах, в Парижском беспрестанно свирепствовали кровавые распри то меж— ду различными нациями, то между учениками и горожанами; за такими столкновениями, при малейшем нарушении судебных привилегий, следовал перерыв лекций и даже массовые выселения. Так рассеялся Парижский университет в 1229 г. Проповеди канцлеров XIII в. в ярких красках изображают грубые нравы той космополитической молодежи, которая наполняла квартал Гарланд. «Словесник, — говорит канцлер Превотэн, — бегает ночью по улицам с оружием, разбивает двери домов и наполняет суды шумом своих скандалов. Каждый день meretriculae жалуются, что он побил их, разорвал в клочья их платье или отрезал им волосы». «Есть студенты, — говорит один проповедник, — которые все время проводят в кабаках, строят воздушные замки и обращают класс в спальню». Эти студенты бездельничали, потому что были богаты; но рядом с ними были и очень бедные, которые, чтобы добыть средства к жизни, принуждены были исполнять всякие унизительные обязанности или даже просить подаяние. Для того чтобы спасти этих несчастных от мук и искушений нищеты, а также чтобы предохранить остальных от соблазнов улицы, многие великодушные люди устраивали общежития и коллежи. Пробовали также бороться с нищетой путем вспо-можений и с беспорядками — путем учреждения интернатов. Древнейшие коллежи Парижского университета: Восемнадцати (1180), Сент-Онорэ, св. Николая Луврского, Bons-enfants, Константинопольский, Тresorier и Сорбоннский, основанный капелланом Людовика IV, Робертом Сорбоннским для бедных богословов. Обители монашеских орденов, где жили все ученики университета, принадлежавшие к черному духовенству, также представляли собой нечто вроде коллежей, так как и коллежи, в которых господствовала настоящая церковная дисциплина, в значительной степени походили на монастыри. Сам университет был духовной, клерикальной корпорацией, несмотря на присутствие в нем известного числа светских лиц; всем его членам было воспрещено жениться; миряне или нет, они могли рассчитывать, как на вознаграждение за свои труды, лишь на церковные бенефиции.

Характер и методы преподавания. Медицинский и юридический факультеты в XIII в. не увеличивали славы Парижского университета. В 1219 г. Гонорий III своей знаменитой буллой «Super specula» запретил преподавание в Париже римского права с целью усилить изучение богословия. С того времени было разрешено преподавать только каноническое право, и юридический факультет в Париже обратился в факультет «Декрета», или канонического права. Но так как знание римского права было необходимо для правильного толкования канонических законов, касающихся духовного суда, этот обезглавленный факультет влачил жалкое существование. Между выдающимися канонистами Средних веков нет ни одного парижского учителя. Университеты того времени ле задавались целью преподавать все науки; напротив, каждый из них имел свою специальность. Желавший изучать медицину отправлялся в Монпелье, желавший изучать право — в Орлеан или Болонью. Париж был главной богословской и философской школой западного христианства.

В конце XII в. гуманизм, который тщетно защищали Иоанн Салисберийский и его друзья, казалось, окончательно погиб вследствие успехов диалектического метода. Так и было на самом деле. С этих пор перестали заниматься изучением литературного латинского языка, языка Цицерона и Вергилия; довольствовались обиходной, варварской латынью, которую должны были понимать и на которой должны были говорить богословы, и ее преподавали по тем методам, которые теперь безраздельно господствовали в школе. Новые грамматики — Александр Вильдье, Эврар Бэтюнский — заняли место Присциана и Доната. Каков же был их метод? Они все подвергали сомнению и доказывали обратное самым очевидным истинам (sophismata); они всегда исходили из отвлеченных положений, а не из наблюдений над действительностью. В их руках грамматика перестала быть искусством правильной речи и письма; она сделалась чисто умозрительной наукой, имевшей целью не излагать факты, а объяснять их причины основными принципами; это была задорная, вычурная, нелепая метафизика.

В конце XII в., казалось, было устранено и нечто более важное, чем изящная словесность, — именно философия и здравый разум. Действительно, Абеляр учил, что богословие следует разрабатывать философским методом; его послушались, забыв, однако, о тех мерах осторожности, которые он рекомендовал, и не замедлили ввести в школах, к соблазну церкви, догматические новшества. Эти резкие последствия применения логики к богословию рано начали возбуждать негодование в староверах, которые в конце концов осудили этот опасный метод. «Головы учеников, — говорил Absalon de Saint-Victor, — наполняются пустой философией. Но какую пользу приносят споры об идеях Платона и перечитывание сна Сципиона? Какую пользу приносят эти модные неразрешимые софизмы, эта страсть к тонкостям, в которых многие запутались?» «В настоящее время, — говорил Этьен из Турнэ, — сколько докторов, столько и заблуждений». «Логика, — говорил Готье de Saint-Victor, — есть искусство дьявола». «Будем избегать, — говорил Пьер Шантр, — всех этих излишеств; будем избегать этих глупых вопросов, предлагаемых без толку по поводу священных текстов и порождающих процессы». XII в., в юности так смело платонизировавший с Тьерри и Бернардом Шартрским, под старость сделался монахом подобно учителю Serlon de Wilton, историю которого любили рассказывать мистики и который ради монастырского безмолвия отказался от суетных рукоплесканий своих парижских учеников. Слепо верить в то, чему учит церковь, жить по правилам морали, подгружаться в созерцание и любовь к Богу — вот чему учили в конце XII в. богословы школы св. Виктора. К чему знать? К чему думать? Врагов диспутирующего богословия всегда было много в Средние века, но никогда они не пользовались большим влиянием, чем тогда. Они радостно приветствовали синодальное постановление 1210 г., утвержденное в 1215 г. легатом Робертом Курсоном, которое изгоняло из школы Аристотеля. Но вскоре они были подвергнуты в скорбь эдиктом Григория IX, этого просвещенного папы, который в 1231 г. отменил запрещения 1210 и 1215 гг. Любопытно, что их оппозиция, которая в начале царствования Филиппа Августа казалась необыкновенно грозной, очень скоро обессилела; собственно говоря, ей не удалось даже сколько-нибудь заметным образом замедлить торжество схоластического аристотелизма.

Первый толчок философско-богословскому развитию школ в XIII в. дало появление неизвестных дотоле произведений Аристотеля и его арабских комментаторов, которые в латинском переводе были привезены из Испании или Византии путешественниками, купцами и миссионерами: «Метафизики», «Физики», сочинений Гиппократа, Галиена, Птолемея, Аверроэса, Авиценны и т. д. Одни из учителей занялись преимущественно изучением тонкостей онтологии, с которой они здесь знакомились: они изощрялись в анализе всеобщей теории бытия, его условий и степеней; другие были особенно поражены новыми сведениями из области физики, с которыми знакомили их воскресшие тексты. Так получили начало два великих правления в области мысли — метафизическое и научное. Среди метафизиков XIII в. существовали глубокие различия, которые мы и не будем пытаться характеризовать здесь. Даже те метафизики, которые, задавшись целью примирить Аристотеля с христианством, удержались в границах православия, как Гильом Овернский, Александр Гэльзский, Жан Ларошельский, Альберт Великий, Фома Аквинский, Бонавентура, Петр Испанский, Генрих Гентский, Дунс Скот — мы называем лишь знаменитейших, — делятся на несколько школ, учения которых сильно расходятся. Но за границами, поставленными церковью спекулятивным фантазиям, расстилалось обширное поле, где можно было плутать по всем направлениям. Тотчас по появлении греческих и «арабских комментариев, Давид де Динан и Амори де Бен впали в пантеизм; их приверженцы были сожжены; но вскоре возникли другие учения. Надо прочитать список 219 положений, осужденных в 1277 г. парижским епископом Этьеном Тампье, чтобы понять, к каким результатам пришло в течение одного века метафизическое мышление, поддерживаемое диалектикой и лишенное конкретного содержания. Самой любопытной чертой этого движения является стремление противопоставлять философское мышление богословскому при молчаливом признании главенства первого. «Они утверждают, — говорит синод, — что есть вещи, истинные с точки зрения философии, но ложные с точки зрения веры, как будто существуют две противоположные истины и как будто в противность истине, заключенной в Священном писании, может находиться истина в книгах язычников, о которых сказано: «Обращу в ничто мудрых»». Метафизическое умозрение имело, по крайней мере, ту заслугу, что упражняло механизм мышления и внушало людям высокое представление об их разуме.

Если большинство мыслителей XII в. занимались богословием и метафизикой, то некоторые посвящали себя занятиям естественной философией, физикой. Это были почти исключительно иностранцы: Александр Неккам, автор трактата «О природе вещей», где он с большой силой нападает на школьных логиков, Альфред Английский и Роджер Бэкон. Последний, бывший, по выражению Ренана, «царем мысли в Средние века и своего рода позитивистом», оставил замечательную критику методов преподавания, господствовавших в то время. Он предугадал верные методы, и любопытно слы— шать из его уст, что у него были друзья, учителя и ученики, разделявшие его идеи, антипатии и стремления.

Когда Роджер Бэкон прибыл в Париж, схоластический университет находился в поре полного расцвета; однако Бэкон обратился не к профессорам, пользовавшимся известностью, а к людям скромным и знающим, к учителям Николаю, Жану и Пьеру, которых он восторженно восхваляет в своих сочинениях. Здесь, в темной трапезной, свободно и смело высказывались суждения о господствующих лицах и методах; здесь анализировались все недостатки, убившие схоластику. Первым из этих недостатков было преувеличенное уважение к авторитету — к авторитету Аристотеля и учителей, на которых схоластики ссылались с такой уверенностью, как если бы они обладали превосходными текстами их сочинений, тогда как на самом деле в их руках были лишь искаженные тексты, — или к авторитету, вытекающему из общего согласия. Этот недостаток не ускользнул от внимания друзей Бэкона: «Без сомнения, следует уважать древних и быть благодарными тем, кто проложил нам дорогу, но не следует забывать, что и они были люди, подобно нам, и не раз заблуждались. Сам Аристотель не все знал; он сделал то, что было возможно для его времени, но он не дошел до предела мудрости. Святые также не непогрешимы. Ссылка на предание — жалкий аргумент. Авторитет не имеет силы, если его не доказывают, он ничего не разъясняет, он заставляет лишь верить, он подчиняет себе ум, не просвещая его. Если бы еще мы знали подлинные слова тех, кого считают авторитетом! Но лучше было бы, если бы философия Аристотеля никогда не была переведена, чем чтобы ее перевели так, как это сделали. Иные кладут на нее 20–30 лет своей жизни, и чем более они трудятся над ней, тем менее они ее знают…» Эти критические замечания сопровождаются в сочинениях Бэкона не менее глубокими соображениями относительно другого слабого пункта схоластического метода, именно его преувеличенной веры в силу правильно построенного силлогизма и злоупотребления словесными различиями. «Что касается рассуждения, — говорит он, — то невозможно отличить софизм от доказательства, не проверив заключения путем опыта и применения. Самое вероятное заключение непрочно, если оно не проверено. Хотя Аристотель и признал силлогизм источником знания, но есть случаи, когда простой опыт учит лучше всякого силлогизма; существуют тысячи вкоренившихся заблуждений, основанных на голом доказательстве». Но вся схоластика покоится на авторитете и рассуждении, Бэкон, не колеблясь, отвергает ее целиком: «Вот почему важнейшие тайны мудрости остаются в наши дни неизвестными толпе ученых за недостатком правильного метода». В другом месте говорит: «Все новейшие ученые, за немногими исключениями, презирают науку — особенно новые богословы, вожди миноритов и проповедников, которые таким способом утешают себя в своем невежестве и выставляют свое тщеславие напоказ глупой толпе».

Вместо «ребяческого» метода Александра Гэльзского и эмы Аквинского, Бэкон предлагает метод своих учителей Тьера и Роберта Гростэта, епископа Линкольнского: «Им можно противопоставить пример Роберта, блаженной памяти епископа Линкольнского. Он, окончательно потеряв надежду на Аристотеля, стал искать другого пути; он обратился к опыту, и относительно тех же вопросов, о которых трактует философ, сумел найти для себя и излагать другим истину в тысячу раз лучше, нежели это можно было бы сделать, изучая скверные переводы». «Орus tertium» содержит совершенно точное определение научного опыта и преимуществ экспериментального знания: «Существует естественный и несовершенный опыт, который не сознает своего могущества и не отдает себе отчета в своих приемах: им пользуются ремесленники, но не ученые. Выше его, выше всех умозрительных знаний и искусств стоит умение производить опыты, и эта наука есть царица наук. «Орих гшпш» содержит полный план преобразования наук, под которым может подписаться человек XVI столетия. Прежде всего, по мнению Бэкона, следует отыскать настоящую древность. Для этого необходимо изучать грамматику, языки греческий и еврейский; следует также вернуться к «риторической красоте» древних, к прежнему изяществу, которое так сильно отличается от отталкивающей формы современных сочинений. «Один латинский язык может лишь продлить невежество богословов и ученых». За грамматикой следует математика, особенно прикладная: «Физики должны знать, что их наука бессильна, если они не применяют к ней могущественную математику». Затем следуют мотивированные соображения, часто удивительно здравые, о преподавании логики, значение которой он чрезвычайно ограничивает, о ее месте в иерархии наук, о метафизике, философии вообще, о гражданском и каноническом праве. Несмотря на свой резкий тон, на доверие к своим личным познаниям и к познаниям своих друзей, реформатор, однако, не создает себе иллюзий относительно современного ему по¬ложения наук: «Если бы человек жил в смертной юдоли даже тысячи веков, он и тогда не достиг бы совершенства в знании; он не понимает теперь природы мухи, а некоторые самонадеянные доктора думают, что развитие философии закончено!»