Оставление Москвы

Оставление Москвы

68

Из воспоминаний А. Я. Ермолова о военном совете в Филях.

… В совете были: главнокомандующий военный министр Барклай де-Толли, ген. — от-кав. барон Беннигсен, ген. — от-инф. Дохтуров, ген.-л. Коновницын, ген. — адъютант Уваров, гр. Остерман-Толстой и Раевский, приехавший из арьергарда после всех. Ген. Милорадович не мог оставить арьергарда, ибо он был в близком весьма расстоянии от неприятеля. Главнокомандующий говорил следующее: «Позиция весьма невыгодна: дожидаться в ней неприятеля опасно; превозмочь, по превосходству сил его, сомнительно. Если бы после сражения мы и не были принуждены к отступлению, но, потерпев такую же убыль, какую в Бородине, не будем в состоянии защищать столь обширного города. Потерю Москвы примет государь хотя чувствительно, к окончанию однако ж войны она его не склонит и к тому он приготовлен. Сохранив Москву, не сохраним России, но, сберегши армию, не уничтожим надежды отечества, и война, единое средство к спасению, может продолжаться удобно. Лучше пожертвовать Москвою и выиграть время, чтобы успеть соединиться с войсками, приготовляемыми во Владимире ген. — от-инф. кн. Лобаиовым-Ростовским, и чтобы могли сформироваться войска, в Нижнем находящиеся. С потерею Москвы мы не лишаемся никаких средств, ибо все рекрутские депо заблаговременно перемещены в губернии, за Москвою лежащие; литейный завод вновь учрежден в Казани; в Туле оканчивается заготовление небольшого количества ружей из остающихся материалов и основан большой Ижевский ружейный завод; Киевский арсенал вывезен; из Шостенского порохового завода большое количество пороха отправлено внутрь России». Барклай де-Толли предлагал взять направление на Владимир, дабы сохранить сообщение с Петербургом и особенно с царскою фамилиею. Потому ли, что я был младший, или вследствие моего звания, Кутузов потребовал мое мнение.

Я находил вполне основательным предложение военного министра и не разделял его мнения только относительно направления на Владимир в единственном намерении сохранить сообщение с Петербургом, так как такое следование армии отдавало во власть неприятеля все полуденные наши области и значительные, уже готовые для войска запасы. Гораздо важнее было не потерять сообщения с ними, а также с армиями ген. Тормасова и адмирала Чичагова, нежели с царскою фамилиею, которая, при малейшей для нее опасности, могла бы выехать в Казань или северные губернии, не принуждая армию к невыгодному для оной направлению. Как офицер, весьма мало известный, я не смел дать согласия моего на оставление столицы; но, страшась упреков соотечественников, предложил атаковать неприятеля; 900 верст беспрерывного отступления, говорил я, не приготовили неприятеля к подобным со стороны нашей движениям, и нет сомнения, что в войсках его произойдет большое замешательство; его светлости, как искусному полководцу, предстоит воспользоваться им, и сие, конечно, даст другой оборот делам нашим[9]. Кн. Кутузов с неприятностию отвечал мне, что потому даю я такое мнение, что не на мне лежит ответственность.

Ген. Беннигсен, известный знанием военного искусства и опытностью своею, хотя удивил меня, предложив мнение, с моим согласное, но я не могу усомниться, что мнение свое он основывает на расчетах более верных, нежели мои. Ген.-л. Коновницын был со стороны предложивших атаковать неприятеля и, как офицер неустрашимый, другого мнения предложить не мог. Ген. Дохтуров говорил, что хорошо было бы итти навстречу неприятелю, но что в Бородинском сражении мы потеряли многих частных начальников, а возлагая атаку на занимающих места их чиновников мало известных, нельзя быть вполне уверенным в успехе. Ген. — адъютант Уваров не замедлил согласиться на отступление. Ген.-л. гр. Остерман-Толстой предлагал отступить и, вспомнив, повидимому^ прежнюю неприязнь свою с гея. Беннигсеном, спросил его, опровергая его предложение, может ли он удостоверить в успехе атаки. Беннигсен с обычною ему холодностью отвечал, что если бы успех ни малейшему не был подвержен сомнению, то не было бы нужды призывать их в совет, а еще менее — знать его личное мнение. Предложенные в совете мнения мне приказано было передать приехавшему после всех ген.-л. Раевскому, и он объявил, что обстоятельства, объясненные военным министром, достаточны, чтобы и его склонить к мнению оставить Москву. Все подавшие мнение об отступлении имели ту выгоду, что военный министр избавил их от объяснения причин такового мнения, сам изложив оные с совершенным благоразумием. Кутузов явно был на стороне их, и приказано сделать диспозицию к отступлению…

Ермолов, стр. 183–188.

69

Из записок С. И. Маевского об оставлении Москвы.

Для удержания неприятеля сделана была последняя попытка пред Москвою; но позиция избрана была в такой трущобе, где армия была вся в яме, где она не имела ни простора, ни сообщений для взаимных подкреплений, и где на флангах ее мог утвердиться неприятель, завладеть ее выходами и располагать Москвой по собственному произволу. Кутузову оставалось, как многие хотели: или из ложного патриотического упрямства оставаться в этой яме и дать неприятелю владеть всем плацдармом действий и Москвою; или, подобно Мел асу, отдать без боя Москву, чтобы только купить свободу и выйти из этой ямы. Может быть, последнее и исполнилось бы, ежели бы известный Фигнер не открыл направления неприятеля, угрожавшего уже стеснить нас и решить всю судьбу всей кампании. Поел© известных споров, решились, наконец, пожертвовать Москвою, чтобы окупить Россию. Итак, тот самый полководец, который накануне сдачи Москвы клялся Ростопчину, что он скорее погребет себя под развалинами Москвы, чем сдаст ее, был побежден обстоятельствами и спас Россию..

Открытие Фигнера, как я уже сказал, спасло Россию от гибели. Ложные понятия о чести спасти Москву исчезли; упрямство уступило место рассудку и из брожения его родилась мысль новая и высокая — стать на операционной линии неприятеля. Фланговый марш был следствием нашего пробуждения, или лучше, воскресением всей России…

Я помню, когда адъютант мой Линдель привез приказ о сдаче Москвы, все умы пришли в волнение: большая часть плакала, многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после поносного отступления, или, лучше, уступления Москвы. Мой ген. Бороздин решительно почел приказ сей изменническим и не трогался с места до тех пор, пока не приехал на смену его ген. Дохтуров. С рассветом мы были уже в Москве. Жители ее, не зная еще вполне своего бедствия, встречали нас, как избавителей; но, узнавши, хлынули за нами целою Москвою. Это уже был не ход армии, а перемещение целых народов с одного конца света на другой. Чрез Москву шли мы под конвоем кавалерии, которая, сгустивши цепь свою, сторожила целость наших рядов, и первого, вышедшего из них, должна была изрубить в куски, несмотря на чин и лицо, — так боялись слить родных с родными…

Р. Ст., 1873, № 8, стр. 141–143.

70

Из воспоминаний Ф. Сегюра о Наполеоне перед вступлением р Москву.

2 сентября Наполеон сел на лошадь в нескольких милях от Москвы. Он ехал медленно, с осторожностью, заставляя осматривать впереди себя леса и рвы и взбираться на возвышенности, чтобы открыть местопребывание неприятельской армии. Ждали битвы. Местность была подходящая. Виднелись начатые траншеи, но все было покинуто и нам не было оказано ни малейшего сопротивления.

Наконец, оставалось пройти — последнюю возвышенность, прилегающую к Москве и господствующую над ней. Это была Поклонная гора, названная так потому, что на ее вершине, при виде святого города, все жители крестятся и кладут земные поклоны. Наши разведчики тотчас же заняли эту гору. Было 2 часа. Огромный город сверкал в солнечных лучах разноцветными красками, и это зрелище так поразило наших разведчиков, что они остановились и закричали: «Москва! Москва!» Каждый ускорил шаг, и вся армия прибежала в беспорядке, хлопая в ладоши и повторяя с восторгом: «Москва! Москва!» подобно морякам, которые кричат: «Земля! Земля!» — завидя, наконец, берег в конце своего долгого и тяжелого плавания.

При виде этого золоченого города, этого блестящего узла, в котором сплелись Азия и Европа, где соединились роскошь, обычаи ж искусство двух прекраснейших частей света, мы остановились, охваченные горделивым раздумьем. Какой славный день выпал нам на долю! Каким величайшим и самым блестящим воспоминанием станет этот день в нашей жизни! Мы чувствовали в этот момент, что взоры всего удивленного мира должны быть обращены на нас, и каждое из наших движений станет историческим., В этот момент все было забыто: опасность, страдания. Можно ли считать слишком дорогой ценой ту, которая была уплачена за счастье иметь право говорить всю свою жизнь: «Я был с армией в Москве!»…

Наполеон тоже подъехал. Он остановился в восторге, и у него вырвалось восклицание радости. Со времени великой битвы маршалы, недовольные им, отдалились от него. Но при виде пленной Москвы и узнав о прибытии парламентера, они позабыли свою досаду, пораженные таким великим результатом и охваченные энтузиазмом славы. Они все толпились около императора, отдавая дань его счастью и даже готовые приписать его гениальной предусмотрительности тот недостаток заботливости, который помешал ему 25-го числа завершить свою победу. Но у Наполеона первые душевные движения всегда были кратковременными. Ему некогда было предаваться своим чувствам и надо было подумать о многом. Его первый возглас был: «Вот он, наконец, этот знаменитый город!» А второй: «Давно пора».

В его глазах, устремленных на столицу, выражалось только нетерпение. В ней он видел всю русскую империю. В ее стенах заключались все его надежды на мир, на уплату военных издержек, на бессмертную славу. Поэтому его взоры с жадностью были прикованы к воротам. Когда же, наконец, откроются эти двери? Когда же увидит он, наконец, депутацию, которая должна явиться, чтобы повергнуть к его стопам город со всем его богатством, населением, с его управлением и наиболее знатным дворянством? Тогда его безрассудно смелое и дерзкое предприятие, счастливо законченное, будет считаться плодом глубоко обдуманного расчета, его неосторожность станет его величием и его победа на Москве-реке, такая неполная, превратится в самое славное из его военных деяний. Таким образом, все, что могло бы повести к его погибели, приведет только к его славе. Этот день должен решить, был ли он величайшим человеком в мире или только самым дерзновенным, словом — создал ли он себе алтарь или вырыл могилу.

Между тем беспокойство начало одолевать его. Он видел уже, что направо и налево Понятовский и принц Евгений подступали к неприятельскому городу. Впереди Мюрат, окруженный своими разведчиками, уже достиг предместий города и все еще не было видно никакой депутации… Время проходило, а Москва оставалась угрюмой, безмолвной и точно вымершей. Беспокойство императора возрастало, и все труднее и труднее было сдерживать нетерпение солдат. Несколько офицеров проникли, наконец, за городскую ограду. Москва была пуста!

Наполеон, отвергший с негодованием это известие, спустился с Поклонной горы и приблизился к Москве-реке у Дорогомиловской заставы. Он остановился, ожидая у входа, но тщетно. Мюрат торопил его: «Ну что ж, — отвечал ему Наполеон, — входите, если они этого хотят!» Но он советовал соблюдать величайшую дисциплину. Он все еще надеялся: «Может быть, эти жители даже не знают порядка сдачи. Ведь, здесь все ново; они для нас, а мы для них!» Но донесения, получаемые одно за другим, все согласовались между собой. Французы, жители Москвы, решились, наконец, выйти из своих убежищ, где они прятались в течение нескольких дней, чтобы избежать народной ярости. Они тоже подтвердили роковое известие. Император призвал Дарю. «Москва пуста! — воскликнул он. — Что за невероятное известие! Надо туда проникнуть. Идите и приведите ко мне бояр!» Наполеон думал, что эти люди, застывшие в своей гордости или парализованные ужасом, сидят неподвижно в своих домах, а он, привыкший к покорности побежденных, должен постараться вызвать их доверие и итти навстречу их просьбам. В самом деле, как можно было поверить, что столько великолепных дворцов, столько блестящих храмов и богатых контор были покинуты своими владельцами, точно те деревушки, через которые он проходил?

Однако Дарю потерпел неудачу. Ни один московский житель не явился. Нигде никого не было видно, не слышно было ни малейшего шума в этом огромном и многолюдном городе. 300 тыс. жителей как будто находились в заколдованном сне. Это было безмолвие пустыни! Однако Наполеон упорствовал и продолжал ждать. Наконец, какой-то офицер, желавший понравиться Наполеону, а, может быть, и уверенный в том, что всякое желание императора должно исполняться, вошел в город, захватил 5–6 бродяг и, понуждая их, повел впереди своей лошади к императору, воображая, что привел делегацию. Но с первых же слов этих людей Наполеон убедился, что перед ним были несчастные поденщики. Только тогда он уже перестал сомневаться в том, что Москва была покинута, к потерял всякую надежду, которую он основывал на ней.

Сегюр, стр. 171–176.

71

Из записок И. Д. Яку шкива о настроении народа при оставлении Москвы.

Война 1812 г. пробудила народ русский к жизни и составляет важный период в его политическом существовании. Все распоряжения и усилия правительства были бы недостаточны, чтобы изгнать вторгшихся в Россию галлов и с ними двунадесять языцы, если бы народ попрежнему остался в оцепенении. Не по распоряжению начальства жители при приближении французов удалялись в леса и болота, оставляя свои жилища на сожжение. Не по распоряжению начальства выступило все народонаселение Москвы вместе с армией из древней столицы. По рязанской дороге, направо и налево, поле было покрыто пестрой толпой, и мне теперь еще помнятся слова шедшего около меня солдата: «Ну, слава богу, вся Россия в поход пошла!». В рядах даже между солдатами не было уже бессмысленных орудий; каждый чувствовал, что он призван содействовать в великом деле…

Якушкин, стр. 1.

72

Из воспоминаний А. Е. Егорова о настроении народа в связи с пожаром Москвы.

… В Царицыне дед мой, посоветовавшись с священником, решил, по прибытии сына, отправить семью свою к отцу этого священника в с. Родинки, в 40 верстах от Москвьг по Калужской дороге, имение помещицы Кобылиной. Известно, что вся Москва бежала по Владимирской дороге на Владимир и Нижний, считая это направление более безопасным и обеспеченным от неприятельского преследования. По Калужскому же тракту мало кто спасался. Поэтому и в подводах на этом тракте не было недостатка и царицынские беглецы скоро и благополучно добрались до места назначения, где старик священник, отец царицынского, принял их весьма радушно и кое-как разместил в своем доме. Отсюда отец мой вскоре по прибытии в это село увидел пожар Москвы и живо припоминает поразительную картину этого зрелища.

В конце села на возвышенном месте, у самой околицы, стоял старый сарай, к которому все жители Родинок собирались смотреть на пожар. Картина была полна страшного эффекта, особенно ночью, и навсегда запечатлелась в памяти отца моего. Огромное пространство небосклона было облито яркопурпуровым цветом, составлявшим как бы фон этой картины. По нем крутились и извивались какие-то змеевидные струи светлобелого цвета. Горящие головни различной величины и причудливой формы и раскаленные предметы странного и фантастического вида подымались массами вверх и, падая обратно, рассыпались огненными брызгами. Казалось, целое поле необъятной величины усеялось внезапно рядом непрерывных вулканов, извергавших потоки пламени и различные горючие вещества. Самый искусный пиротехник не мог бы придумать более прихотливого фейерверка, как Москва — это сердце России — объятая пламенем. Все это было видно из Родинок, за 40 верст расстояния, как вблизи: стоило, повидимому, пройти несколько сот сажень и очутиться на месте пожарища.

Впечатление, производимое на сельчан этою картиною, увенчанною к тому же серебристым отблеском зловещей кометы с ее длинным хвостом, было необычайное: женщины плакали навзрыд, мужчины бранили всех — и Бонапарта (так называл народ Наполеона), и русских вождей, говоря: «Как можно было допустить до этого матушку-Москву белокаменную? Зачем наши не дрались на Поклонной горе, не задержали его?. Нехватило войска — позови народ; разве нас мало на Руси?! Все бы пошли: у кого нет ружья, так с топором да с вилами, с чем попало — и грянули бы тучею на злодеев со всех сторон! Солдаты делай свое, а мы — свое, и пошла бы тогда настоящая потеха — живо выпроводили бы супостата!..»

Так выражал свои чувства и рассуждал в горести своей Этот, задетый за живое при виде гибели Москвы и ее святынь, простой народ русский, и глубоко врезались в памяти отца Моего, еще ребенка, эти горячие рассуждения, это неподдельное народное негодование, и он прислушивался к ним с детским разумением, мало что понимая, но веря им от всей души и инстинктивно угадывая их внутреннюю, могучую силу и значение…

Р. Ст., 1882, № 17, стр. 344–345.

73

Из записок А. А. Шаховского о настроении крестьянства после сдачи Москвы.

… По взятии неприятелем Москвы, тверское ополчение поступило под начальство ген. — адъютанта Винценгероде, отрезанного с своим отрядом от армии и оставшегося на петербургской дороге. Я получил приказание явиться к нему в Подсолнечное, где был встречен моими молодыми приятелями, нынешним гр. Александром Христофоровичем Бенкендорфом и Львом Александровичем Нарышкиным; их бодрая веселость разбудила и мою, а рассказы о действиях и намерениях фельдмаршала, сколько можно было, меня успокоили. После обеда, к которому было прислано с изобилием всякого съестного запаса, садовых, оранжерейных плодов с разных подмосковных, я вышел на церковную площадь и, увидя у колокольни ямскую сходку, столпившуюся около старика, который, уткнув седую бороду о длинную палку, что-то толковал молодежи, а на мой вопрос: «О чем у них идут поговорки?», отвечал: «Да все о матушке-Москве». — «Что же вы думаете?» — «Да вот пока ее матушку супостаты не взяли, так думалось и то, и се, а теперь думать нечего, уж хуже чему быть? Только б батюшка наш государь милосердый, дай бог ему много лег царствовать, не смирился с злодеем, то ему у нас не сдоброватъ! Святая Русь велика, народу многое множество, укажи поголовщину, и мы все шапками замечем, аль своими телами задавим супостата». В это время барон Винценгероде подошел к нам. я ему перевел крестьянские речи, и он, схватив меня, с привычным ему судорожным движением за руку, сказал: «Я только одного желаю, чтоб вельможи думали, как эти крестьяне, и сегодня же напишу к императору их слова. О! Я уверен, что он никак не помирится с Бонапартом, и Россия будет гробом его». После того он показывал мне переписку свою с государем, делавшую им обоим великую честь. Я тогда совершенно уверился, что Россия спасена жертвою Москвы и вспомнил говореиное мне за несколько дней перед тем покойным инженер-генералом Л. Л. Корбонье, что Наполеоново торжество продолжится, пока он будет воевать с армиями, а не с народом.

Р. Ст., 1889, № 10, стр. 34–35.

74

Из записок Р. С. Эделинг об отношении населения Петербурга к Александру I после сдачи Москвы.

.. Приехав в Петербург в 1812 г., он (вел. кн. Константин) только и твердил что об ужасе, который ему внушало приближение Наполеона, и повторял всякому встречному, что надо просить мира и добиться его во что бы ни стало. Он одинаково боялся и неприятеля, и своего народа и, в виду общего напряжения умов, вообразил, что вспыхнет восстание в пользу императрицы Елизаветы. Питая постоянное отвращение к невестке своей, тут он вдруг переменился и начал оказывать ей всякое внимание, на которое эта возвышенная душа отвечала ему лишь улыбкою сожаления…

… Сильный ропот раздавался в столице. С минуты на минуту ждали волнения раздраженной и тревожной толпы. Дворянство громко винило Александра в государственном бедствии, так что в разговорах редко кто решался его извинять и оправдывать..

…Приближалось 15 сентября — день коронации, обыкновенно празднуемый в России с большим торжеством. Он был особенно знаменателен в этот год, когда население, приведенное в отчаяние гибелью Москвы, нуждалось в ободрении. Уговорили государя на этот раз не ехать по городу на коне, а проследовать в собор в карете вместе с императрицами. Тут в первый и последний раз в жизни он уступил совету осторожной предусмотрительности, но по этому можно судить, как велики были опасения. Мы ехали шагом в каретах о многих стеклах, окруженные несметною и мрачно-молчаливою толпою. Взволнованные лица, на нас смотревшие, имели вовсе не праздничное выражение. Никогда в жизни не забуду тех минут, когда мы вступали в церковь, следуя посреди толпы, ни единым возгласом не заявлявшей своего присутствия. Можно было слышать наши шаги, а я была убеждена, что достаточно было малейшей искры, чтобы все кругом воспламенилось. Я взглянула на государя, поняла, что происходило в его душе, и мне показалось, что колена подо мною подгибаются…

Р. А., 1887, № 2, стр. 215, 217–219.