11. Канун революции
11. Канун революции
На поселении в Сибири Дзержинский пробыл недолго: всего семь дней. На восьмой он бежал из села Тасеевки. Побег был труден. И все ж, несмотря на тучи полицейских телеграмм с описанием примет опасного преступника, через два месяца Дзержинский «перевел дух» в Кракове, в Австрии.
Здесь он встал снова за партийную работу. Но в партии его ждали неприятности: «Социал-демократы Польши и Литвы» раскололись. Это были годы реакции, царское правительство наносило революционным партиям удар за ударом, и многим казалось, что революция умерла, не оправится и не встанет. В связи с этим возникшие среди социал-демократов Польши и Литвы острые разногласия разорвали партию на непримиримые крылья — правых и левых.
Во главе «левицы», поддерживавшей единение с русскими большевиками, встал Дзержинский. Обосновавшись В Кракове, он повел прежнюю нелегальную работу: издание «Червонного штандара» и «Газеты работничей», транспорты литературы, конспиративная связь с Варшавой. Наездами сам бывал в столице Польши, где в партийных кругах имя «Астронома» уже пользовалось большим авторитетом.
Правда, и в полиции очень хорошо был известен этот революционер, его усиленно разыскивали. И в 1912 году в Варшаве, на квартире социал-демократа Вакара, Дзержинский в шестой раз был схвачен и отвезен в столь знакомый ему Х-й павильон Варшавской крепости. На этот раз, просидев тут двадцать месяцев, Дзержинский не оставил ни дневников, ни писем, ни поэм.
Накануне мировой войны, 29 апреля 1914 года Варшавский окружный суд слушал дело лишенного всех прав состояния ссыльно-поселенца Дзержинского и приговорил: «бывшего дворянина Ошмянского уезда Виленской губернии ссыльно-поселенца Феликса Дзержинского, 35 лет, обратить в каторжные работы на три года с правом воспользоваться милостями, указанными в ст. 18 XVIII отд. высочайшего указа 21 февраля 1913 года в порядке, изложенном в ст. 27 того же указа».
Вместе с другими приговоренными к каторге Дзержинский должен был отправиться в Великороссию, в известный суровостью режима Орловский централ. Но с отправкой не торопились, хоть и началась уже мировая война. Только готовясь немцам сдать Варшаву, царское правительство начало эвакуацию тюрем.
Дзержинского повезли в Орел. Едучи по железной дороге, арестанты переговаривались о событиях, рассказывали, что в Варшаве во время мобилизации рабочие будто бы прошли по улицам с лозунгом «Да здравствует революция!» Некоторые из ехавших питали далекие надежды, большинство ж находилось в полном упадке сил.
Пересыльный Лещинский, вспоминая эту поездку из Варшавы в Орел, рассказывает, что в дороге их плохо кормили, некоторые от недоедания падали в обморок, и часть арестованных потребовала у конвоя пищи и табака. Среди требовавших особой резкостью выделялся Дзержинский. Он даже вызвал начальника конвоя, и когда тот заявил, что в случае какого бы то ни было бунта прикажет стрелять, стоявший перед ним бледный, возбужденный Дзержинский вдруг резким движением разорвал на себе рубаху и выставляя вперед голую грудь, закричал:
«— Можете стрелять! Сколько угодно! Не боимся ваших угроз! Стреляйте, если хотите быть палачами, мы от своих требований не откажемся!»
Эффектная сцена. Искренняя. Тишина. Прошла минута, другая. Дзержинский и начальник конвоя смотрели друг на друга. И вот, начальник конвоя повернулся, вышел из вагона и час спустя арестанты получили требуемую еду и махорку.
Это было в 1914 году.
Через четыре года, когда начальником всех российских тюрем оказался Дзержинский, другой пересыльный, социалист Карелин, рассказывает, как под давлением генерала Деникина, наступавшего на Харьков, чекисты везли арестованных, эвакуируя их в Москву.
Эвакуация производилась по приказанию Дзержинского. В поезде — Чрезвычайная комиссия, трибунал и разнообразные арестованные: мужики-мешочники, харьковские спекулянты, несколько профессоров-заложников, студенты и офицеры, обвиненные в контр-революции. Настроение ехавших было паническое, ибо вез их к Дзержинскому знаменитый чиновник террора, комендант харьковской чеки столяр Саенко. Где уж тут было предъявлять требования! Быть бы живу!
В одну из ночей стали отпирать вагоны. На фоне, освещенной двери вагона, в котором ехал Карелин, стоял сам Саенко со свитой, среди которой выделился матрос Эдуард, славившийся тем, что в чеке, беззаботно смеясь и дружески разговаривая с заключенным, умел артистически «кончить» его выстрелом в затылок. Появление Саенко вызвало мертвую тишину. Арестованные затаили дыхание.
Обведя вагон мутным взглядом воспаленных глаз, всегда бывший под кокаином Саенко закричал:
«— Граждане, сдавайте часы, кольца, деньги! У кого найду хоть рубль — застрелю как собаку!»
Тишина сменилась возней: все отдали.
«— А теперь выходи трое!» — выкрикнул Саенко фамилии, — «да скорей, не тяни нищего за…!»
Вызванные выпрыгнули. Дверь заперлась. Звон поворачиваемого в замке ключа, удаляющиеся шаги и несколько выстрелов: «очередных вывели в расход».
Так по пути к Дзержинскому почти каждую ночь по своему усмотрению приговаривал к смерти, вызывал и расстреливал арестованных чекист Саенко. Когда ж один из вызванных не пошел, уперся, схватился за решетку, за спинку скамьи, Саенко на глазах всех начал бить его кинжалом, и арестованного, окровавленного, кричащего диким животным криком, чекисты вытащили из вагона и расстреляли.
Есть известный предел героизму и эффектным жестам. На скотобойне их уже не бывает. Никому из арестованных в голову не пришло бы тогда разорвать перед Саенко рубаху и что-нибудь выкрикнуть. Да и бессмысленно: террор Дзержинского чужд сантиментальностям.
В самый разгар мировой войны будущий вождь красного террора прибыл в Орловский централ. В статейном списке, Дзержинского, каторжанина за № 22, в графе «следует ли в оковах» значилось: «в ножных кандалах», и в графе «требует ли особо-бдительного надзора» значилось: «требует».
Но на каторге, в этом суровом централе, с будущим вождем террора произошла какая-то странность. Сидевший здесь уже под коммунистическим замком социалист Григорий Аронсон в своих интересных воспоминаниях пишет: «Здесь отбывал каторгу сам Дзержинский, о котором поговаривали, будто он подлаживался к начальству и не особенно высоко держал знамя».
Что-ж, десятилетняя тюрьма не тетка, каторга не шутка, не такие революционеры ломались в тюрьмах. Николай I-й Петропавловской крепостью сломал такого силача, как Михаил Бакунин. Александр II-ой Шлиссельбургом сломал фанатичнейшего Михаила Бейдемана. В тюрьме у Зубатова однажды дрогнул Гершуни. А более мелкие сламывались сотнями. И вполне возможно, что теперь уже сопричисленный к лику святых коммунистической церкви Дзержинский в канун революции также дрогнул в Орловском централе.
Пребывание знаменитого чекиста в этой царской тюрьме темно и двусмысленно. Несмотря на тяжкий каторжный режим, Дзержинский сам писал оттуда на волю, что живет в «сухой камере» и «лично я имею все, что здесь можно иметь». И уж совсем таинственную окраску получает факт, когда по докладу начальника тюрьмы Саата многократному преступнику, каторжанину Дзержинскому за «одобрительное поведение» сократили срок наказания. А если добавить, что тот же самый Саат с момента октябрьского переворота остался на службе у Дзержинского в той же должности начальника Орловского централа, служа верой и правдой своему старому знакомому, то дружба Саата и Дзержинского приобретает исключительно пикантный колорит.
Правда, «моральные высоты» коммунистического Олимпа вообще весьма невысоки, и в коммунистических Четьях-Минеях почти все биографии «святых борцов» нуждаются в хорошей корректуре. С этой точки зрения и все происшедшее с Дзержинским в Орловском централе не заслуживает исключительного внимания. Но все же, правды ради, следует отметить, что в канун революции в беспорочную революционную карьеру красного Торквемады вкралась какая-то жутковатая темнота.
Тем не менее, в марте 1915 года Дзержинский писал с каторги на волю так: «Я редко откликаюсь, потому что тяжелая однообразная жизнь окрашивает мои настроения в слишком серые тона. И когда я думаю про тот ад, в котором вы все ныне живете, — мой собственный адик кажется таким маленьким, что просто не хочется писать про него, хотя он и надоедает подчас очень сильно… Когда я думаю о том, что сейчас творится, о повсеместном как будто сокрушении всех надежд, — я прихожу к выводу для себя, что жизнь зацветет тем скорее и сильнее, чем сильнее сейчас это сокрушение. И я стараюсь о резнях нынешних не думать, об их военных последствиях, я стараюсь смотреть вперед и видеть то, о чем сегодня никто не говорит…»
Худой как палка, громадного роста, с резкими чертами изможденного лица, с неестественно-расширенными зрачками прозрачных глаз, каторжанин Дзержинский, сидя в централе, старался думать не о шедшей внешней войне, а о той свирепой гражданской, которую он с товарищами, быть может, приведет на смену внешней.
И время шло. Гремела канонада мировой войны. Надвигалась русская революция.
В начале 1916 года Дзержинский уже отбыл сокращенный срок наказания, но Варшавский суд по новому делу приговорил его еще к шести годам каторжных работ, и Дзержинского перевели из Орла в Москву, в Бутырки, поместив в одиночку внутренней тюрьмы, прозванной «Сахалином».
В «Сахалине» лишенные прав арестанты, уголовные и политические, не носили ни имен, ни фамилий, обозначаясь номерами. Дзержинский был № 217. Почти год пробыл он здесь, совершенно отрезанный от внешнего мира. И когда в Петербурге в 1917 году начались первые волнения, когда вся Москва еще неуверенно ждала, как эти петербургские события раэвернутся, в Бутырках каторжанин № 217 не знал, не слыхал, не имел понятия о надвигающейся вплотную революции.
27-го февраля 1917 года победа революции определилась. В Бутырки освобождать арестантов поехали на грузовиках члены «Комитета помощи политическим заключенным», в большинстве женщины, охраняемые вооруженными… гимназистами.
Еще не веря в победу революции, начальник тюрьмы пытался отказать приехавшим в требовании освободить заключенных, но, убежденный телеграммами о событиях, наконец согласился и предоставил комитету в тюрьме полную свободу действий. Тогда растерялся комитет. Стало страшно, как бы с «Сахалина» вместе с политическими не выпустить уголовных. Но выход был найден: по предложению одного из членов комитета, знавшего, кто скрыт под номером 217, решили прежде всего освободить этого заключенного, чтобы он указал, кто на «Сахалине» политический и кто уголовный.
Члены комитета двинулись к «Сахалину». В коридоре внутренней тюрьмы поднялся небывалый шум, лязг, звон оружия гимназистов. И когда камеру № 217 отворили, все увидели среди камеры в запахнутом длинном халате, от этого казавшегося гигантским, худого как скелет, Дзержинского. От криков, шума, прихода неизвестных людей, отрезанный от мира Дзержинский был охвачен волнением. Он удивленно спрашивал: «Кто вы? Что такое? Что вам нужно?»
«— На улице революция, товарищ Дзержинский! Вы — свободны!»
Говорят, на лице Дзержинского выразилось непонимание и недоверие. Но надо было верить: его освобождали. Вместе с Дзержинским комитет пошел по коридорам, где возле отпертых камер Дзержинский указывал гимназистам, кто уголовный, кто политический. И в ту же ночь на грузовике, освещенном факелами и охраняемом вооруженными гимназистами, Дзержинский выехал со двора Бутырской тюрьмы.
Ночь вместе с другими освобожденными он переспал в Московской Городской Думе, а на утро, еще в арестантском халате, произносил уже свою первую речь перед народом.
Это был февраль, праздник. В собравшейся вокруг Дзержинского радостной толпе, из которой Дзержинский через год многих уже расстрелял, пока что радостно кричали:
«— Слушайте! Слушайте! Говорит каторжанин Дзержинский!»
И Дзержинский говорил, заикаясь, спотыкаясь, торопясь, не улавливая собственной мысли. Даже у этой радостной, опьяненной толпы, готовой приветствовать всякий арестантский халат, будущий вождь террора не имел никакого успеха. Толпа Дзержинского не слушала. А сгрудившиеся вокруг него единомышленники боялись только одного: как бы у этого взволновавшегося больного скелета не хлынула горлом кровь.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.