Часть I Жадность, террор, возмущение, долг

Часть I

Жадность, террор, возмущение, долг

Ученые, несомненно, никогда не перестанут спорить о причинах великой «революции цен» — во многом потому, что неясно, при помощи каких инструментов ее изучать. Можем ли мы использовать методы современной экономической науки, предназначенные для анализа функционирования сегодняшних экономических институтов, при изучении политических баталий, которые и привели к становлению этих самых институтов?

Эта проблема носит не только концептуальный характер. Здесь присутствуют и опасности нравственного порядка. Применение макроэкономического подхода, кажущегося объективным, для изучения истоков мировой экономики означало бы, что поведение европейских первооткрывателей, купцов и завоевателей рассматривалось бы просто как простой рациональный ответ на появившиеся возможности — как если бы любой на их месте действовал точно так же. Именно к этому часто приводит использование уравнений: начинает казаться совершенно естественным утверждение, что если цена на серебро в Китае вдвое выше, чем в Севилье, и жители Севильи могут присвоить себе много серебра и привезти его в Китай, то они непременно это сделают, пусть даже это потребует уничтожения целых цивилизаций. Или если в Англии есть спрос на сахар и обращение в рабство миллионов людей — это самый простой способ получить рабочую силу для его производства, то кто-нибудь обязательно обратит их в рабство. На самом деле история довольно ясно показывает, что это не так. У многих цивилизаций появлялись возможности причинить другим столько вреда, сколько причинили европейские державы в XVI–XVII веках (Минский Китай здесь — очевидный кандидат), но почти никто так поступать не стал[483].

В качестве примера рассмотрим, как добывались золото и серебро на американских рудниках. Добыча началась почти сразу после падения ацтекской столицы Теночтитлана в 1521 году. Хотя мы привыкли считать, что множество мексиканцев погибло от новых болезней, которые привезли европейцы, современники полагали, что не меньшую роль сыграло то, что недавно завоеванных туземцев насильственно заставляли работать на рудниках[484]. В своей книге «Завоевание Америки» Цветан Тодоров приводит выдержки из ужасающих отчетов, составленных в основном испанскими священниками и монахами. Хотя они зачастую и верили, что уничтожение индейцев было карой Божьей, все же они не могли скрыть отвращения, которое вызывали у них испанские солдаты, испытывавшие клинки своих мечей, выпуская кишки случайным прохожим, и вырывавшие младенцев из рук матерей, чтобы бросить их на съедение собакам. Такие поступки, наверное, можно было бы списать на то, что, мол, чего ожидать от тяжеловооруженных людей, зачастую с преступным прошлым, которые действовали в условиях полной безнаказанности; однако отчеты о положении на рудниках говорят о куда более систематических вещах. Когда фрай Торибио де Мотолиниа описывал десять казней, ниспосланных, по его мнению, Господом на жителей Мексики, он включил в список оспу, войну, голод, принудительный труд, налоги (из-за которых многим приходилось продавать своих детей заимодавцам — в противном случае их замучивали до смерти в тюрьмах) и строительство новой столицы, повлекшее гибель тысяч людей. Но на первом месте, утверждал он, было бесчисленное количество индейцев, погибших на рудниках:

Восьмой казнью были рабы, которых испанцы отправляли работать на шахтах. Сначала брали тех, кого обратили в неволю ацтеки; затем тех, кто выказал неподчинение; наконец стали брать всех, кого удавалось поймать. В первые годы после завоевания работорговля процветала и рабы часто переходили от одного хозяина к другому. Помимо королевского клейма им ставили столько отметин, что их лица были полностью покрыты буквами, поскольку на них были инициалы всех тех, кто их покупал и продавал. Девятой казнью был труд на рудниках, куда тяжело нагруженные индейцы несли провизию на протяжении шестидесяти лиг и более… Когда у них заканчивалась еда, они умирали либо на шахтах, либо на дороге, потому что их никто не кормил, а денег для покупки пищи у них не было. Некоторые возвращались домой в таком состоянии, что вскоре умирали. Тела этих индейцев и рабов, погибших на шахтах, источали такое зловоние, что от него начинался мор, особенно на рудниках в Оахаке. На расстоянии полулиги вокруг шахт и вдоль значительной части дороги приходилось идти по трупам или по костям, а стаи птиц и ворон, которые прилетали полакомиться телами, были столь многочисленны, что за ними не было видно солнца{348}.

Подобные сцены имели место в Перу, где целые области обезлюдели из-за принудительного труда на рудниках, и на Эспаньоле, где туземное население вымерло полностью[485].

Когда речь заходит о конкистадорах, мы говорим не просто о жадности, а о жадности, доведенной до неправдоподобных масштабов. В конце концов, это главное, чем они запомнились. Им всегда было мало. Даже после завоевания Теночтитлана или Куско и приобретения невиданных прежде богатств конкистадоры почти всегда снова собирались вместе и отправлялись на поиски новых сокровищ.

Моралисты разных эпох сурово осуждали бесконечную человеческую жадность, равно как и наше якобы безграничное стремление к власти. Однако на самом деле история показывает, что, хотя людей можно справедливо осуждать за склонность обвинять других в том, что они поступают, как конкистадоры, мало кто в действительности так себя ведет. Даже для самых честолюбивых среди нас главная мечта похожа на то, к чему стремился Синдбад: испытать приключения, приобрести средства для того, чтобы остепениться, и зажить приятной жизнью. Конечно, Макс Вебер утверждал, что суть капитализма заключается в желании никогда не останавливаться, в стремлении к постоянной экспансии, которое, по его мнению, впервые проявилось в кальвинизме. Однако конкистадоры были добрыми средневековыми католиками, пусть даже они были самыми беспощадными и беспринципными представителями испанского общества. Откуда тогда взялась неутомимая тяга захватывать все больше, больше и больше?

Здесь, на мой взгляд, стоит вернуться к самому началу завоевания Мексики Эрнаном Кортесом. Какими непосредственными мотивами он руководствовался? Кортес перебрался в колонию на Эспаньоле в 1504 году, мечтая о славе и приключениях, но в течение последующего полутора десятка лет его приключения в основном ограничивались тем, что он волочился за чужими женами. Однако в 1518 году ему удалось обманным путем получить назначение на должность командующего экспедицией, цель которой заключалась в установлении испанского присутствия на континенте. Как позднее писал Берналь Диас дель Кастильо, сопровождавший его в это время:

Наконец, и собственную свою персону он вырядил авантажнее прежнего: на шляпу нацепил плюмаж, а также золотую медаль. Красивый он был малый! Но денег у него было мало, зато много долгов. Энкомьенда его была неплоха, да и индейцы его работали в золотых приисках, но все уходило на наряды молодой хозяйке. Впрочем, Кортес имел приятную наружность, тонкое обхождение и легко располагал к себе людей…

Немудрено, что его друзья из купцов <…>, когда он получил должность генерал-капитана, снабдили его суммой в целых четыре тысячи песо золотом, да еще дали, под залог энкомьенды, на другие четыре тысячи песо множество разных товаров. Теперь Кортес мог себе заказать бархатный парадный камзол с золотыми галунами, а также велел изготовить два штандарта и знамена, искусно расшитые золотом, с королевскими гербами и крестом на каждой стороне и с надписью, гласившей: «Братья и товарищи, с истинной верой последуем за знаком Святого Креста, вместе с ней победим»{349}.

Иными словами, он жил не по средствам, испытывал трудности и потому, как азартный игрок, решил пойти ва-банк. Неудивительно, что, когда губернатор в последний момент отменил экспедицию, Кортес проигнорировал его приказ и отправился на континент с шестью сотнями человек, каждому из которых он пообещал равную долю в будущей добыче. Высадившись на берег, он сжег свои корабли и поставил все, что имел, на победу.

Перейдем от начала книги Диаса сразу к последней главе. Три года спустя Кортес одержал победу, показав себя одним из самых находчивых, беспощадных, блестящих и откровенно бесчестных военачальников в истории. После восьми месяцев изнурительных боев за каждый дом и гибели сотни тысяч ацтеков Теночтитлан, один из крупнейших городов в мире, был полностью разрушен. Имперская казна была захвачена, и настало время разделить ее между выжившими солдатами.

Однако, согласно Диасу, раздел добычи возмутил людей. Офицеры сговорились захватить большую часть золота, а когда был объявлен окончательный размер доли, причитающейся солдатам, выяснилось, что каждому из них доставалось всего от пятидесяти до восьмидесяти песо. Более того, большая часть их добычи сразу же перешла в руки офицеров, выступавших в роли солдатских кредиторов, — все потому, что Кортес настоял на том, чтобы во время осады с солдат взимали плату за замену любого предмета амуниции и за медицинский уход. Многие из них обнаружили, что потеряли деньги в этом предприятии. Диас пишет:

Отсутствие добычи угнетало нас вдвойне, так как все залезли в неоплатные долги ввиду неслыханной дороговизны. О покупке лошади или оружия нельзя было мечтать: за арбалет надо было платить 50 или 60 песо, за аркебузу — 100, а за лошадь — 800 или 900 песо и за меч — 50; хирург и аптекарь заламывали несуразные цены; всюду теснили нас надувательство и обман. Кортес составил особую комиссию из двух заведомо почтенных персон, и она должна была проверить все претензии; из назначенных одним был — «Санта Клара», личность очень известная, а другим был — некий де Льерна, также весьма известная персона; объявлен был денежный мораторий на два года, снижены проценты, выданы кое-какие ссуды{350}.

Вскоре появились испанские купцы, которые стали назначать немыслимые цены за товары первой необходимости, что вызвало еще большее возмущение:

Наш генерал устал от постоянных упреков, которые ему бросали, говоря, что он все украл, и от постоянных прошений о ссудах и авансах и решил разом избавиться от самых мятежных солдат, основав поселения в тех провинциях, что больше всего подходили для этой цели{351}.

Эти люди захватили контроль над провинциями и создали местную администрацию, установили налоги и трудовые повинности. Это позволяет немного лучше понять описания индейцев, лица которых были покрыты именами так же, как чеки, подписанные по многу раз, или рудников, пространство вокруг которых на много миль было завалено гниющими трупами. Здесь мы имеем дело не с холодной, расчетливой жадностью, а с намного более сложной смесью стыда и справедливого негодования, постоянной необходимости выплачивать долги, которые только увеличивались (это почти наверняка были процентные ссуды), и возмущения при мысли о том, что после всего, что им пришлось перенести, они должны были денег вообще за все.

А что же Кортес? Он только что совершил, возможно, самую большую кражу в мировой истории. Разумеется, он смог расплатиться со своими изначальными долгами. Однако он умудрялся всякий раз влезать в новые. Кредиторы уже начали изымать его владения, когда он находился в экспедиции в Гондурасе в 1526 году; по возвращении он написал императору Карлу V, что его расходы были таковы, что «все, что я получил, оказалось недостаточным, чтобы избавить меня от бедности и нищеты; сейчас, когда я пишу эти строки, мои долги превышают пятьсот унций золота, и у меня нет ни песо, чтобы по ним расплатиться»{352}. Кортес, безусловно, лукавил (у него был свой собственный дворец), но всего несколько лет спустя ему пришлось заложить драгоценности своей жены, чтобы профинансировать ряд экспедиций в Калифорнию, которые должны были поправить его состояние. Однако прибылей они не принесли, и кредиторы стали так сильно на него наседать, что ему пришлось вернуться в Испанию и лично просить помощи у императора[486].

* * *

Если все это подозрительно напоминает четвертый крестовый поход, с его увязшими в долгах рыцарями, которые дочиста разграбляли иностранные города и все равно оставались во власти кредиторов, то это неспроста. Финансовый капитал, спонсировавший эти экспедиции, проистекал более или менее из того же места (пусть даже на этот раз это была Генуя, а не Венеция). Более того, отношения между отчаянным авантюристом, игроком, готовым пойти на любой риск, с одной стороны, и осторожным финансистом, все операции которого совершаются с целью обеспечить устойчивый, математический, постоянный рост дохода, — с другой, лежат в самом сердце того, что мы сегодня называем капитализмом.

В результате нашу нынешнюю экономическую систему всегда отличал особый, двойственный, характер. Ученых долго завораживали дебаты, которые велись в испанских университетах вроде Саламанки[487] о человеческой природе индейцев (есть ли у них душа? имеют ли они юридические права? является ли законным принудительное обращение их в рабство?), равно как и споры о подлинном отношении конкистадоров к индейцам (испытывали испанцы к своим противникам презрение, отвращение или даже завистливое восхищение?){353}. Суть, однако, заключается в том, что в ключевые моменты принятия решений все это не имело значения. Те, кто принимал решения, не считали, что они полностью контролируют ситуацию; а тех, кто ее контролировал, детали особо не заботили. Один яркий пример: после первых лет эксплуатации золотых и серебряных рудников, которые описал Мотолиниа и в течение которых миллионы индейцев просто схватывали и замучивали до смерти непосильным трудом, колонисты перешли к политике долговой кабалы: обычный трюк, заключавшийся в том, что индейцев облагали высокими налогами, одалживали деньги под проценты тем, кто не мог их выплатить, а затем требовали, чтобы те работали в счет оплаты долга. Королевские чиновники периодически пытались запретить такие приемы, заявляя, что индейцы теперь христиане и что это нарушает их права как верных подданных испанской короны. Но как почти все королевские меры по защите индейцев, результата это не приносило. Финансовые потребности всегда оказывались на первом месте. Карл V сам сильно задолжал флорентийским, генуэзским и неаполитанским банковским фирмам, а золото и серебро из Америки обеспечивало пятую часть всех его доходов. В конце концов, несмотря на изначальный шум и (обычно довольно искреннее) нравственное возмущение со стороны королевских эмиссаров, такие указы либо игнорировались, либо, в лучшем случае, соблюдались в течение пары лет, после чего о них забывали{354}.[488]

* * *

Все это помогает понять, почему церковь занимала такую бескомпромиссную позицию по отношению к ростовщичеству. Это был не просто философский вопрос; речь шла о нравственном соперничестве. У денег всегда есть потенциал для того, чтобы самим стать нравственным императивом. Стоит позволить им расширить свою сферу, и они могут быстро превратиться в такую обязывающую мораль, что все остальное в сравнении с ними покажется никчемным. Для должника мир превращается в собрание возможных опасностей, возможных инструментов и возможного торга[489]. Даже человеческие отношения начинают восприниматься как подсчет выгод и издержек. Разумеется, именно такими конкистадоры видели миры, которые завоевывали.

Отличительной чертой современного капитализма является создание социальных соглашений, которые заставляют нас думать именно в таком ключе. В этом смысле очень показательна структура корпораций — не случайно первыми крупными акционерными корпорациями в мире были английская и голландская Ост-Индские компании, которые, как и конкистадоры, опирались на сочетание исследования новых земель, завоевания и принуждения. Эта структура призвана уничтожить все нравственные императивы, кроме выгоды. Управленцы, принимающие решения, могут утверждать — и часто утверждают, — что, если бы это были их деньги, они, разумеется, не стали бы увольнять работников, проработавших на компанию всю жизнь, за неделю до пенсии или сваливать канцерогенный мусор рядом со школами. Однако нравственность обязывает их игнорировать подобные соображения, потому что они простые сотрудники, чья единственная задача заключается в том, чтобы обеспечить максимальные дивиденды для акционеров компании. (Акционеров, разумеется, никто не спрашивает.)

Фигура Кортеса показательна по другой причине. Мы говорим о человеке, который в 1521 году завоевал империю и уселся на огромной куче золота. Расставаться он с ним не собирался — даже в пользу своих наследников. Пять лет спустя он называл себя должником без гроша денег. Как это стало возможным?

Проще всего было бы ответить так: Кортес не был королем; он был подданным короля Испании и жил в юридической системе королевства, устроенной таким образом, что тот, кто плохо распоряжался своими деньгами, их терял. Однако как мы видели, в других случаях королевские законы могли игнорироваться. Более того, даже короли не были совершенно свободны в своих действиях. Карл V был в долгах как в шелках, а когда его сын Филипп II, чьи армии сражались на трех разных фронтах одновременно, попытался провернуть старый средневековый трюк с дефолтом, то все его кредиторы, от генуэзского Банка святого Георгия до немецких банкирских семей Фуггеров и Вельзеров, сомкнули ряды и заявили, что он не получит новых займов до тех пор, пока не выполнит свои обязательства по старым[490].

Таким образом, капитал — это не просто деньги. Это даже не просто богатство, которое можно обратить в деньги, и не банальное использование политической силы для того, чтобы пустить свои деньги в оборот и заработать еще больше денег. Кортес попытался сделать вот что: в классическом для Осевого времени стиле он попытался использовать свои завоевания для получения добычи и рабов, которые стали бы работать на рудниках, благодаря чему он смог бы расплатиться наличными с солдатами и поставщиками и отправиться на дальнейшие завоевания. Это был проверенный временем метод. Но в случае всех остальных конкистадоров он обернулся колоссальным провалом.

В этом и заключалось отличие. В Осевое время деньги были средством для создания империй. Правителям могло быть выгодно стимулировать развитие рынков, на которых каждый относился к деньгам как к самоцели; нередко правители рассматривали весь аппарат управления как предприятие, нацеленное на получение прибыли; однако деньги всегда оставались политическим инструментом. Именно поэтому, когда империи развалились и армии были демобилизованы, весь аппарат просто исчез. При новом капиталистическом порядке логика денег стала автономной; вокруг нее постепенно выстроилась политическая и военная власть. Такая финансовая логика никогда не смогла бы существовать без опоры на государства и армии. Как мы видели в случае средневекового ислама, в условиях действительно свободного рынка, когда государство никак не регулирует рынок и даже не принуждает к выполнению торговых контрактов, конкурентные рынки в чистом виде не получают развития, а процентные ссуды просто невозможно собрать. На самом деле лишь исламский запрет ростовщичества дал мусульманским купцам возможность создать экономическую систему, которая так далеко отстояла от государства.

Именно об этом писал Мартин Лютер в 1524 году, как раз когда у Кортеса возникли первые проблемы с кредиторами. Здорово, конечно, говорил Лютер, представлять, что все мы можем жить как истинные христиане, в соответствии с евангельскими заповедями. Но на самом деле мало кто действительно способен так поступать:

Христиан в этом мире мало; поэтому миру нужно строгое, суровое светское правительство, которое будет заставлять и принуждать нечестивцев не красть и возвращать то, что они заняли, пусть даже христианин не должен этого просить и даже надеяться получить то, что одолжил. Это необходимо для того, чтобы мир не превратился в пустыню, чтобы не нарушался мир, а торговля и общество не были полностью уничтожены; все это произошло бы, если бы мы управляли миром в соответствии с Евангелием и не принуждали нечестивцев законами и применением силы делать то, что справедливо… Не стоит думать, что миром можно управлять без кровопролития; меч правителя должен быть красным от крови, потому что мир будет и должен быть злом, а меч — это хлыст и месть Господа{355}.

«Не красть и возвращать то, что они заняли» — впечатляющее сопоставление, если учесть, что, согласно теории схоластов, одалживание денег под процент само по себе считалось воровством.

А здесь Лютер имел в виду именно процентные ссуды. История того, как он пришел к этому умозаключению, показательна. Лютер начал свою реформаторскую деятельность в 1520 году с пламенных речей против ростовщичества; одно из главных его возражений против продажи церковных индульгенций состояло в том, что они представляли собой вид духовного ростовщичества. Такие идеи принесли ему огромную народную поддержку в городах и деревнях. Однако скоро он понял, что выпустил из бутылки джинна, который грозил перевернуть весь мир вверх дном. Появились более радикальные реформаторы, утверждавшие, что у бедных нет нравственного обязательства выплачивать проценты по ростовщическим ссудам, и предлагавшие восстановить ветхозаветные обычаи вроде субботнего года. За ними последовали откровенно революционные проповедники, которые снова стали оспаривать легитимность аристократических привилегий и частной собственности. В 1525 году, через год после проповеди Лютера, в Германии полыхало массовое восстание крестьян, шахтеров и городской бедноты: в большинстве случаев повстанцы называли себя простыми христианами, стремившимися восстановить истинный коммунизм Евангелий. Более сотни тысяч из них было перебито. Уже в 1524 году Лютер осознал, что ситуация выходит из-под контроля и что ему придется выбирать одну из сторон; в этом тексте он свой выбор сделал. Ветхозаветные законы вроде субботнего года, утверждал он, уже недействительны; теперь, хотя ростовщичество греховно, законно брать 4–5 % с ссуд при определенных обстоятельствах; и, несмотря на то что взимание процента греховно, ни при каких обстоятельствах не может быть правомерным утверждение, что по этой самой причине заемщики вольны нарушать закон[491].

Цвингли, протестантский реформатор из Швейцарии, был еще более откровенен. Господь, утверждал он, дал нам Божественный закон: любить ближнего своего, как самого себя. Если бы мы действительно придерживались этого закона, люди свободно бы делились всем друг с другом, а частная собственность не существовала бы. Однако за исключением Христа ни один человек не мог жить в соответствии с этим чисто коммунистическими идеалом. Поэтому Господь дал нам также второй, низший, человеческий, закон, к исполнению которого должны обязывать гражданские власти. Хотя этот низший закон не заставляет нас действовать так, как нам следовало бы («магистрат никого не может принудить отдать взаймы все, что ему принадлежит, без вознаграждения или прибыли»), он по крайней мере может нас заставить следовать завету апостола Павла, который сказал:«… отдавайте всякому должное»{356}.

Вскоре после этого Кальвин полностью отменил запрет на ростовщичество, а к 1650 году почти все протестантские течения были согласны с его мнением о том, что разумный процент (обычно 5 %) не был греховным, при условии что заимодавцы ведут себя честно, не превращают кредитование в свое единственное занятие и не эксплуатируют бедняков[492]. (Католицизм шел к этому медленнее, но в конечном счете и он молчаливо с этим согласился.)

Если взглянуть на оправдания, которые для этого изыскивались, то в глаза бросаются две вещи. Во-первых, протестантские мыслители продолжали обращаться к старому средневековому доводу об “interesse”, заключавшемуся в том, что процент на самом деле является вознаграждением за деньги, которые заимодавец заработал бы, если бы вложил их в более выгодное предприятие. Изначально эта логика применялась только к торговым ссудам, но теперь ее распространили на все займы. Рост денег теперь уже считался не противоестественным, а совершенно закономерным. Все деньги рассматривались как капитал[493]. Во-вторых, от допущения о том, что ростовщичеством можно заниматься с врагами, а значит, вся торговля сходна с войной, они полностью так и не отказались. Кальвин, например, отрицал, что Второзаконие имело в виду только амаликитян; по его мнению, это означало, что ростовщичество было допустимо при ведении дел с сирийцами или египтянами и вообще со всеми народами, с которыми евреи торговали[494]. Результатом этого стало негласное предположение, что с любым человеком, даже с соседом, можно обращаться как с чужаком{357}. Достаточно посмотреть на то, как европейские купцы — искатели приключений той поры обращались с чужеземцами в Азии, Африке и обеих Америках, чтобы понять, что это означало на практике.

Впрочем, так далеко за примерами можно и не ходить. Обратимся к истории другого хорошо известного должника той эпохи — Казимира, маркграфа Бранденбург-Ансбаха (1481–1527), из знаменитой династии Гогенцоллернов.

Казимир был сыном Фридриха Старшего, маркграфа Бранденбурга, который прославился как один из «безумных князей» немецкого Возрождения. Его безумие источники оценивают по-разному. Один хронист тех времен писал, что «у него в голове что-то помутилось от постоянного участия в скачках и турнирах». Большинство соглашалось с тем, что он был подвержен приступам необъяснимой ярости и имел обыкновение устраивать экстравагантные празднества, которые, как говорили, часто завершались дикими вакханалиями{358}.

Однако все сходились во мнении, что с деньгами он обращался из рук вон плохо. В начале 1515 года Фридрих, столкнувшись с серьезными финансовыми трудностями (говорят, он задолжал двести тысяч гульденов), предупредил своих кредиторов, по большей части дворян, что скоро ему придется временно приостановить выплату процентов по своим долгам. Это вызвало кризис доверия, и спустя всего несколько недель его сын Казимир устроил дворцовый переворот: ранним утром 26 февраля 1515 года, пока его отец праздновал Масленицу, он отправился к замку Плассенбург, захватил его и заставил отца подписать бумаги об отречении по причине умственного недуга. Фридрих провел остаток своих дней в заточении в Плассенбурге, где ему было запрещено принимать посетителей и вести переписку. Когда его охранники попросили у нового маркграфа пару гульденов, чтобы его отец мог коротать время за игрой, Казимир устроил целую сцену, заявив (это, конечно, звучало смешно), что его отец оставил дела в таком ужасающем состоянии, что он не может пойти на такой шаг{359}.[495]

Казимир покорно передал права управления и другие важные должности кредиторам своего отца. Он попытался навести порядок в делах, однако это оказалось на удивление сложной задачей. Горячая поддержка, которую он оказал реформам Лютера в 1521 году, была скорее обусловлена перспективой прибрать к рукам церковные земли и монастырскую собственность, чем религиозным пылом. Однако поначалу вопрос об отчуждении церковного имущества оставался спорным, да и сам Казимир усугубил свое положение собственными игорными долгами, которые, по оценкам, составили около пятидесяти тысяч гульденов{360}.[496]

Передача гражданского управления в руки кредиторов привела к предсказуемым последствиям, а именно к увеличению поборов с его подданных, многие из которых сами безнадежно увязли в долгах. Неудивительно, что владения Казимира в долине реки Таубер во Франконии стали одним из эпицентров восстания 1525 года. Вооруженные крестьяне стали сколачивать банды, провозглашая, что они не будут подчиняться ни одному закону, который не согласуется со «священным словом Господа». Поначалу дворяне, изолированные в своих замках, оказывали слабое сопротивление. Вожаки повстанцев, многие из которых были местными лавочниками, мясниками и другими «видными» людьми из окрестных городов, начали с того, что организовали масштабные кампании по разрушению укреплений замков, а владевшим ими рыцарям предоставили гарантии безопасности, при условии что те соглашались сотрудничать, отказывались от феодальных привилегий и приносили клятву соблюдать «Двенадцать статей» восставших. Многие подчинились. Но в первую очередь ненависть повстанцев была направлена против соборов и монастырей — десятки из них были разграблены и разрушены.

Казимир решил перестраховаться. Пока он набирал войско из двух тысяч опытных солдат, он выжидал удобного момента и не препятствовал повстанцам, грабившим близлежащие монастыри; на самом деле он так доброжелательно вел переговоры с различными повстанческими отрядами, что многие поверили, будто он готовится присоединиться к ним как «христианский брат»[497]. Однако в мае, после того как рыцари Швабского союза разгромили повстанцев из Христианского объединения на юге, Казимир вступил в дело: его силы рассеяли плохо обученные отряды восставших и двинулись на его территории как завоевательная армия, сжигая и грабя деревни и города, убивая женщин и детей. В каждом городе он образовывал карательные трибуналы и конфисковал всю захваченную собственность, в то время как его солдаты грабили сокровища в местных соборах — это представлялось как экстренные займы для оплаты войск.

Примечательно, что из всех немецких князей Казимир дольше всех не решался вмешиваться, а когда вступил в дело, оказался самым мстительным феодалом. Его силы прославились не только казнями повстанцев, но и систематическим отрубанием пальцев обвиненным в пособничестве восстанию, а его палач вел зловещий учет отсеченных частей тела, для того чтобы позже предъявить маркграфу счет, — своего рода кровавая инверсия бухгалтерских книг, которые создали ему в жизни столько проблем. Однажды, находясь в городе Китцингене, Казимир приказал выколоть глаза пятидесяти восьми бюргерам, которые, по его словам, «отказались смотреть на него как на своего сеньора». После этого он получил следующий счет{361}:[498]

80 обезглавленных

69 выколотых глаз и отрубленных пальцев — 1141/2 флорина

из этого вычитаются

деньги, полученные от Ротенбургеров — 10 флоринов

деньги, полученные от Людвига фон Гуттена — 2 флорина

Остаток

Плюс 2 месячные платы по 8 флоринов за месяц — 16 флоринов

Итого — 1181/2 флорина

[Подпись] Августин, палач, которого жители Китцингена называют «Мастер увечий».

Впоследствии эти репрессии побудили Георга, позже получившего прозвище «благочестивый», написать письмо своему брату Казимиру, в котором он спрашивал, собирается ли Казимир заняться торговлей, поскольку, как мягко напоминал ему Георг, нельзя оставаться феодальным властителем, если все крестьяне погибли{362}.[499]

На фоне таких событий вряд ли стоит удивляться тому, что люди вроде Томаса Гоббса стали считать, что базовой чертой общества является война всех против всех, от которой нас может спасти только абсолютная власть монарха. В то же время поведение Казимира, в котором беспринципные, хладнокровные расчеты сочетались со вспышками почти необъяснимой мстительной жестокости, отражает — как и поведение разгневанных пехотинцев Кортеса, которым дали волю в ацтекских провинциях, — ключевые особенности психологии долга. Или если точнее, особенности психологии должника, который считает, что он ничем не заслуживает положения, в котором оказался: он вынужден превращать в деньги все, что ему попадается под руку, и это вызывает у него гнев и возмущение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.