C. В. Шкунаев Глава пятая КУЛЬТУРА ГАЛЛИИ И РОМАНИЗАЦИЯ

C. В. Шкунаев

Глава пятая

КУЛЬТУРА ГАЛЛИИ И РОМАНИЗАЦИЯ

Как и множество других понятий, прилагаемых к сложным явлениям культуры, термин «романизация» не имеет устоявшегося толкования. Хотя, без всякого сомнения, можно выделить некоторые основные «римские» составляющие этого процесса, легко заметить, что проблема этим еще далеко не исчерпывается. Даже очертив некоторые основные формы влияния римской государственности и культуры на жизнь покоренных обширнейших областей, мы уйдем вперед сравнительно недалеко. Среди прочего предстоит еще выяснить, в какой мере в каждом конкретном случае взаимовлияние культур было осознанным, хочется сказать творческим, а в какой скорее следствием действующих на ином (к примеру, социально-экономическом, хотя, естественно, эти два момента и нельзя разделять) уровне сил. Необходимо отчетливо представить, что культуру и духовную жизнь покоренных Римом народов отличала неодинаковая степень сопротивляемости и «открытости», которую нельзя ставить в прямую связь с традиционно понятой развитостью и сложностью культуры.

На разных этапах своей истории Рим сталкивался с народами, стоявшими на совершенно различных ступенях социального и культурного развития. Культура некоторых из них в былые времена сама оказала па Рим глубокое формирующее влияние, которое неизменно чувствовалось и после установления римского господства. Другие же области были населены так называемыми варварскими народами, культура которых за редкими исключениями была с точки зрения римлян — а также До сравнительно недавнего времени и европейцев — лишь набором курьезов, которые следовало прежде всего реструктурировать, ввести в привычные нормы своего мировоззрения. Результаты такого подхода заметны в отрывочных свидетельствах древних о кельтах — описать значило для них соотнести с миром своей культуры, отождествить с известным. Не углубляясь до времени в механизм этого явления, скажем, что такой взгляд (и шире — тип порождаемого им контакта) оставлял в стороне множество феноменов, не обладавших признаками органичного компонента культуры. Перед нами явление, которое Тацит впервые определил как interpretatio romana. Потребовался немалый срок, чтобы в обиход вошло и противоположное понятие — interpretatio celtica, хотя и порожденное совсем иными условиями, но не менее тесно увязанное с миром современной ему культуры, или, точнее мировоззрением современного Запада, со всеми присущими ему сложностями и чертами кризиса. Эту-то связь и необходимо прояснить в интересах дальнейшего.

Интерес к кельтским древностям родился как побочный продукт увлечения классическим наследием. На протяжении XVI и XVII вв. этот интерес лишь случайно возникает в трудах одиночек вроде Гийома Постеля и Клода Фоше, в XVIII в. уже более сознательно руководит трудами бенедиктинца Бернара де Монфокона и в конце концов в гипертрофированной форме перерастает в настоящую кельтоманию, ответственную за множество небылиц и досужих измышлений. XIX век ознаменовался научным изучением проблем, важнейшими вехами на пути которого были труды Цейсса и позже Рейнака, де Жюбенвиля, Жюльена и других. В XX в. исследования приобрели небывалый размах и были подстегнуты прежде всего успехами археологии и лингвистики, ускорявшими накопление материала и его интерпретацию.

Однако, как это всегда бывает, движение вперед рождало все новые и новые вопросы и, что сейчас для нас важнее, заставляло заново решать те, которые прежде в принципе не вызывали сомнения. Само по себе и это не удивительно, ибо тоже связано с самой сутью науки. И все же такой пересмотр может совершаться в силу разных обстоятельств, причем некоторые из них не вытекают из собственно научной проблематики, а определяются более широким кругом явлений. Каждая из предшествующих нашей культурных эпох не только достаточно избирательно осознавала свою близость с духовным наследием прошлого, но и всякий раз порождала свой тип контакта с этим наследием. С другой стороны, несомненно, что такого рода субъективность (с точки зрения культуры в целом) выбора была теснейшим образом связана с известной целостностью и активной направленностью культуры.

Современная, по выражению одного философа, «самодостаточная» эпоха (повторяем, речь идет о Западе, но ведь его культуре принадлежит и само кельтское прошлое, и большинство попыток проникнуть в его существо) являет нам во многом иные черты. Отсутствие внутреннего единства, разобщенность, утрата не столько культурных ценностей, сколько ценности культуры — вот то, что по преимуществу определяет не только существо ближайших к нам времен, но и взгляд изнутри на прошлое По сути, мы свидетели парадокса — поле зрения непрестанно расширяется, в него вводятся все более несхожие духовные пласты, но общая картина не становится богаче — в том смысле, что она все менее способна привести к чему-то единому и соотнестись с человеком. Культура утратила субъективность, но взамен приобрела не объективность, а лишь отстраненность, которая, быть может, приличествует лишь узкоспециальному знанию.

Попытки возродить синтетическое мироощущение множатся и, что характерно, взгляд здесь все чаще обращается к обществам, в смысле материальной культуры развитым как раз не так уж сильно. Формы коллективного мышления, нерасчлененность и малая специализированность культуры, в то же время поражающей глубокими прозрениями, притягивают человека, испытавшего итоги четырехвекового развития индивидуалистической культуры, некогда «возродившей» античность вне свойственной последней социально-экономических и бытовых рамок.

Если говорить о чисто научных задачах, то проблема заключается прежде всего в том, чтобы найти некий язык описания, который бы исключал лишь частичное наложение смысловых полей двух взаимодействующих культур и в то же время не принадлежал (или принадлежал в возможно меньшей мере) самой описывающей, т. е. уже третьей культуре[336]. Возможно ли таким путем построить картину, в которой все элементы, только в разном обличье, оказывались бы одинаково значащими, — еще вопрос.

Все перечисленные явления привели к переоценке качественного потенциала культур, в нашем случае — римской и кельтской, так что многие не оспаривавшиеся прежде постулаты перестали быть таковыми. В этом есть, бесспорно, и притягательная сторона, ибо многие явления культуры так называемых «варваров» действительно перестали быть «нейтральными» и заняли подобающее им место, а сама романизация уже не кажется безусловно однонаправленным процессом — под ее покровом стало возможно различить не менее интересные и самобытные факты. И все же подобное умственное движение зачастую связано с забвением подлинной традиции. Именно поэтому стали возможны многочисленные и мало на чем основанные сравнения кельтской культуры и искусства с современностью, гипертрофированные оценки и многое другое. Вот почему попытка дать возможно более объективную оценку явлению романизации (в данном случае не как целому, а лишь применительно к определенному региону) представляется необходимой.

С первых же шагов возникает немало вопросов. Чем была по сути романизация? Если отвлечься от бесспорных перемен в облике покоренных областей, то позволительно ли считать, что она затронула основы духовной жизни кельтов? Допустимо ли вообще считавшееся долгое время естественным выражение «галло-римская культура», бывшее, правда, до сих пор лишь обозначением своего рода ничейной земли, где сталкивались мнения апологетов римлян и кельтов? Велика ли была, если можно так выразиться, творческая потенция Рима с точки зрения влияния на бесспорно оригинальную культуру народа покоренной страны? А если нет, то каково было значение объективных социально-экономических факторов в опосредствованном изменении и разрушении этой культуры? В какой степени, наконец, были сознательны и целенаправленны действия римских властей? Любые попытки дать ответ, как кажется, должны учитывать некоторые постулаты: во-первых, римская культура в провинции вряд ли была точным слепком культуры в центре империи и, во-вторых, надо думать, что предшествующее развитие областей Галлии (никогда не имевшей централизованной политической структуры), в разной степени соприкасавшихся с античной культурой до романизации, влияло на их последующую судьбу.

Из намеченных выше вопросов затронем сначала последний, связанный с началом покорения Галлии Римом и утверждением его на новых землях. И здесь уместно спросить: было ли все последующее заложено уже в первых походах Цезаря и не могла ли жизнь галльских племен пойти по другому пути?

«И хотя Цезарь не создал, вернее, не успел создать в Галлии вполне законченной и стройной политико-административной системы, тем не менее введенные им порядки оказались чрезвычайно устойчивыми и вполне реалистичными», — замечает С. Л. Утченко, и с этим в принципе трудно спорить[337]. Однако виделась ли ему самому эта система уже в начале кампании, во время столкновений с гельветами, или он был в некоторой мере подведен к ней обстоятельствами? Римляне уже имели сложившиеся отношения с рядом крупных галльских племен и их союзов (не считая, естественно, тех, которые проживали на территории, основанной еще в II в. до н. э. южной Провинции) к тому моменту, когда началась кампания в Галлии. Стоит вспомнить лишь дружественных Риму эдуев, направивших к сенату друида Дивициака (61 г. до н. э.), когда они стали испытывать возрастающий нажим секванов и Ариовиста. Хотя сенат и не предпринял конкретных шагов, его решение гласило, что по мере возможности необходимо защищать друзей и союзников Рима. События 58 г., вызвавшие открытое вмешательство Цезаря, вряд ли в принципе изменили традиционное отношение сената к западным областям. Думается, что прав Хатт[338], полагая, что, несмотря на свои политические амбиции и расчеты, в этот период Цеварь не мог пренебрегать позицией сената, в поддержке которого он нуждался. Цезарь сам сформулировал эту позицию в разговоре с Ариовистом (58 г.): необходимо уважать решение сената, который считает, что народы Галлии должны пользоваться независимостью и даже, побежденные Римом, сохранять свои законы (В. G., I, 45). За этой фразой на деле скрывалась сложная политика, сводившаяся к манипулированию множеством факторов. Цезарь опирался и на традиционно дружественные Риму племена (упоминавшиеся эдуи, затем ремы, лингоны), и на отдельных влиятельных и обласканных им людей (Тасгетиос, Каваринос, Коммиос и др.), и, наконец, на некоторые учреждения, которые существовали и до него (legibus uti voluisset).

Все это достаточно известно, как известно и то, что эта сложная дипломатия не привела к желаемому итогу. Причиной тому объясняемое по-разному сопротивление галльских племен, и прежде всего белгов, с которыми Цезарю пришлось больше всего воевать. К. Жюльен объяснял события прежде всего действиями самого проконсула[339], который, по его мнению, восстановив могущество эдуев, выполнил решение сената и должен был отвести свои войска, а вместо этого оставил легионы под началом Лабиена на зиму. Жюльен указывает, что это было невиданным решением, на которое не отваживались в сходных обстоятельствах ни Марий, ни Лукулл, ни Помпей. Политическая игра Цезаря фактически вывела его «из-под опеки сената».

Однако действия Цезаря могут быть объяснены и по-другому, с точки зрения скорее военной, чем политической. Действительно, готовил ли Цезарь военную операцию против белгов и для того предпочел сохранить поблизости военные контингента? Стоит ли говорить, что, оставив легионы зимовать в дружественной стране, он совершил своего рода государственный переворот? Видимо, дело обстояло проще, и Цезарь исходил скорее из внутренней ситуации в Галлии. Ему приходилось считаться с тем, что его легионы находились на территории секванов, которые незадолго до того заключили союз со свевами, три года ведшими военные действия против дружественных Риму эдуев. Военные силы Ариовиста были весьма значительными и могли быть поддержаны расположившимися на левом берегу Рейна трибоками и неметами. Отвести войска в этих условиях значило почти наверняка превратить угрозу в реальность и упустить контроль над секванами (на территории которых и стояли легионы), а тем самым поставить под угрозу эдуев[340].

Этим, однако, не снимается вопрос о том, почему же все-таки белги объединились для военных действий против римлян. Вопрос очень важный, ибо именно это в значительной мере определило политику Цезаря, а в конечном итоге и судьбу Галлии. Ответ на него, видимо, надо искать в самой структуре взаимоотношений галльских племен, которые, как известно, строились на основе весьма неустойчивой системы союзов и взаимных обязательств, неизбежно рушащихся при чрезмерном нарушении политического и военного равновесия среди ее участников. Возвышение эдуев, бывшее одной из основных ставок Рима, не могло не вызвать ответных действий других племенных объединений. Если к тому же учесть, что влияние эдуев покоилось в первую очередь не на военной мощи, а на торговом и политическом престиже, события становятся вполне объяснимы. В этом случае целью Цезаря должно было быть разделение коалиции белгов, а целью последних вовлечение в свою борьбу западных соседей, прежде всего кариутов и сенонов. Именно этот последний фактор позволил восстанию охватить в конце 50-х годов большую часть Галлии.

Характерно, что даже очень крупные племенные объединения, интересы которых практически не затрагивались происходящими событиями, до последнего момента оставались в стороне от борьбы с римлянами. Мы говорим прежде всего об арвернах, которые, считаясь побежденными и прощенными, не попали в зависимость от Рима и были освобождены от всяких повинностей.

Таким образом, не претендуя на окончательность выводов, мы считаем возможным говорить о том, что первоначальные планы Цезаря были, если можно так выразиться, гораздо менее радикальными чем те, которые были претворены в жизнь позже. Это объяснялось, видимо, противоречивостью позиции римлян, фактически не обеспечивавшей стабильности в этом районе.

Этот небольшой экскурс в эпоху, когда решалась судьба Галлии, позволяет нам провести черту, по отношению к которой станет возможным говорить о «до» и «после». Однако, прежде чем обратиться вновь к вопросу об основных инструментах романизации и о том, в какой мере их сознательно и контролируемо использовали, необходимо сказать несколько слов о среде, в которой преломлялась политика римлян. Нас интересует здесь лишь один аспект, а именно степень социальной и культурной подготовленности этой среды к переменам и ее контакты с римлянами до завоевания Галлии. В этом смысле, несмотря на все разнообразие политической и социально-экономической жизни галльских племен, страна распадается на две части — южную, издавна испытывавшую влияние центров античной экономики и культуры, и остальную Галлию, удаленную от этих центров.

Естественно, что основным проводником взаимных контактов была торговля, регулярный характер которой можно считать подтвержденным уже для VII в. до н. э. Представления ученых о торговых связях кельтов со Средиземноморьем постоянно расширяются на основе все нового археологического материала. Мы не будем давать сколько-нибудь подробного его обзора[341], а укажем лишь наиболее характерные моменты, особенности этого материала и некоторые недавно открытые памятники. Два основных пути проникновения средиземноморских товаров на территорию кельтских племен определились достаточно давно. Речь идет о дороге через Альпы и нынешнюю Швейцарию и пути от южного побережья Франции вверх по Роне. Теперь же стало возможно уточнить значение каждого из этих путей в разные эпохи и полнее представить себе объем и характер торговли. Наиболее активная торговля издавна велась по первому из названных путей. В VI и начале V в. до н. э. с территории современной Швейцарии продукты греческого и этрусского производства (бронзовые сосуды, чернофигурная и краснофигурная керамика, ионийские амфоры и т. д.) расходились с одной стороны — в направлении Сены и Соны, захватывая район Юры[342], а с другой — на восток, к верховьям Рейна и Дуная. В V–IV вв. торговлей затрагиваются иные регионы, в частности существенно меньше товаров попадает на территорию трикассов, левков и лингонов (Юра, совр. Бургундия). Изучение второго пути, идущего по Роне в глубь кельтской территории, вызывало ряд затруднений. Его естественность как потенциального связующего звена всегда привлекала к нему внимание, но распределение археологических находок и их количество явно не соответствовали его предполагаемой интенсивности. Дешелетт считал на этом основании, что какую-то роль он стал играть сравнительно поздно, во всяком случае не раньше III в. до н. э.[343] Мнение это стало возможным опровергнуть лишь с изменением методов поиска данных. Выяснилось, что в силу ряда причин сама долина Роны в древности не была удобным транспортным путем и товары двигались в основном по холмам в 20–30 км от реки. Скопления находок обнаружились в удобных местах переправы, где было возможно перейти с западного на восточный путь. В некоторых местах количество их было столь велико, что не остается ничего другого, как предположить, что некоторые товары (к примеру, пифосы) фабриковались на месте, иногда на расстоянии более 100 км от побережья (Гланум[344]). Вопреки господствовавшим представлениям, выяснилось, что расцвет торговли по этому пути приходился на VI — начало V в. и лишь затем он стал терять свое значение. Предполагается[345], что это произошло прежде всего в силу того, что важнейшие центры кельтского мира с территории современных Бургундии и Баварии переместились в районы между Шампанью и Богемией. С этих пор основной путь греческой торговли с кельтами (при посредстве этрусков) начинается на Адриатическом побережье.

Общий характер находок говорит о том, что в галльштаттскую эпоху к кельтам поступали прежде всего предметы роскоши, явно предназначавшиеся для знати, а в более позднее время к ним попадало хотя и существенно больше предметов греческого и этрусского производства, но в целом гораздо более низкого качества. Очень важные, хотя и изолированные, находки заставили в последнее время по-новому взглянуть па прочность этих контактов. В верховьях Дуная, в Гейнебурге были раскопаны укрепления, техника постройки и планировка которых явно греческого происхождения и заставляют предполагать либо непосредственное присутствие греков, либо неподтвержденные до сих пор прочные контакты.

Быть может, даже более знаменитая находка была сделана в верховьях Сены, в Виксе[346], где обнаружено богатейшее погребение конца галльштаттской эпохи (конец VI в.). Раскопанное погребение женщины на колеснице дало множество этрусских ваз, прекрасной работы бронзовый кратер, две античные вазы, украшения. Однако единого мнения о значении этих находок пока еще нет. Некоторые считают[347], что подобный кратер («который мог быть только даром послов») и другие находки говорят о значительно большей регулярности и объеме связей, чем предполагалось ранее. Другие же, в принципе не выделяя находки из Викса, полагают, что «мир, с которым столкнулся Цезарь к северу от Альп, был создан лишь самими кельтами… мельчайшее железное орудие латенского времени значит больше для развития этой культуры, чем нагромождения средиземноморских товаров типа обнаруженных в Виксе, которые не влияли на окружающую среду»[348].

В категоричности таких утверждений таится некоторая опасность. Если взглянуть на описанные материалы с точки зрения искусства, то придется действительно признать, что экономические связи глубинных кельтских территорий со Средиземноморьем не повлияли на стиль и приемы работы местных творцов, как это произошло, к примеру, на территории Южной Галлии. В то же время, и чем ближе к рубежу нашей эры, тем больше, торгово-экономические связи кельтских племен с центрами Средиземноморья составляли важный фактор их социальной жизни, влияние которого неизбежно сказалось в эпоху романизации.

Совершенно особое место в истории кельтской культуры и искусства занимают территории, испытывавшие непосредственное влияние античных центров — сначала греческих, а затем и римских. Там мы можем наблюдать плоды этих контактов — своеобразный синтез различных традиций в пластике и архитектуре. Существует, правда, еще одна область кельтского искусства — изображения на монетах, которая испытала средиземноморское влияние на всех кельтских территориях, но она будет затронута ниже.

Многие загадки кельтской культуры обусловлены тем, что мы практически лишены двух важнейших источников для ее изучения. Кельты не оставили нам никаких письменных памятников (исключая Ирландию и Уэльс, но это особый случай), и сохранились лишь единичные изображения, предшествующие эпохе романизации. Судя но сообщениям древних авторов, доктрина друидов признавала лишь устное существование традиции. Что касается изображений, то здесь мы сталкиваемся с некоторыми важнейшими принципами самого кельтского искусства. Не пытаясь пока их сформулировать, укажем, что тенденция к появлению фигуративных произведений искусства появлялась лишь там, где обнаруживалось непосредственное влияние античных художественных принципов. Однако эти принципы могли влиять на местную традицию в совершенно разных исторических условиях, и именно поэтому крайне важно рассмотреть ситуацию, когда мы наблюдаем лишь взаимовлияние художественных традиций, вне отношений политического подчинения и господства.

Культура юга Галлии, в зону влияния которой попали племена низовьев Роны (воконтии, салювии и т. д.), формировалась под длительным воздействием фокейских центров на средиземноморском побережье, и прежде всего основанной около 600 г. до н. э. Массалии. Мы уже говорили о торговле, связывавшей побережье с глубинными областями Галлии, но дело этим далеко не ограничивалось. Конечно, следует помнить, что население южных районов Галлии вовсе не было постоянным и перемещения племен лишь с трудом могут быть учтены, так что об относительной устойчивости культурных связей мы можем говорить только после IV в. до н. э.

Именно тогда, в III–II вв., появляются совершенно своеобразные черты в кельтской пластике, лучше всею представленные памятниками из Рокепертюз, оппидумов в Энтремоне и Сен-Блэзе. Мы ничего не знаем о том, существовали ли у кельтов какие-то деревянные изображения богов в более древние времена — все имеющиеся (очень немногочисленные) памятники такого рода никак не старше I в. до н. э. Приступая к описанию этих скульптур, мы сразу же затрагиваем самое существо проблемы, порождавшей бесчисленные споры. В каком контексте надо понимать эти изображения — ведь все они (кроме случайных находок) происходят из святилищ и тесно связаны с культом и религиозными представлениями кельтов. Важнейшие встречаемые здесь иконографические типы имеют долгую судьбу в кельтском искусстве более позднего времени. Однако этих вопросов мы коснемся, когда обратимся к более широкому кругу памятников, а пока ограничимся определением исходной точки для их постановки.

Святилище в Рокепертюз (раскопанное в 1919–1924 гг.) дало нам образцы культовых сооружений, скульптуры[349] и рельефа кельтов. Первые представляют собой колонны с перекрытием, внутри которых имеются ниши для голов или черепов. Смысл этих сооружений достаточно прозрачен, ибо почитание головы хорошо засвидетельствовано для континентальных и островных кельтов. Страбон, Тит Ливий и многие другие сообщают, что голова соперника была одним из главных трофеев кельтских воинов и бережно сохранялась, так как именно эту часть тела кельты считали средоточием жизненной силы человека, которая могла перейти к победителю или, наоборот, причинить ему ущерб. Культ головы имел и более важные основания, с которыми мы можем познакомиться на основании ирландских и валлийских письменных памятников средневековья. Многие их сообщения позволяют предположить, что такая голова в ряде случаев считалась хозяином потустороннего мира и его центром[350]. Какую роль играли сооружения, подобные найденным в Рокепертюз, в культовой практике, сказать трудно, но, судя по всему, они были одним из важнейших ее элементов. Достаточно посмотреть на арки над порталами многих романских храмов Ирландии, сплошь усеянные изображениями голов, чтобы получить представление об основах этого элемента культа. Стилистика изображений голов также демонстрирует некоторые устойчивые черты кельтской пластики. Мы видим типичные и для более поздней скульптуры удлиненные, сужающиеся книзу лица с большими глазами и выделяющимися надбровьями, несколько выдающиеся скулы и щеки, подчеркнутый подбородок. Несмотря на некоторую упрощенность этих изображений, они поражают своей необычностью и внутренней энергией.

В Рокепертюз были найдены и две известные статуи божественных персонажей в так называемой «буддийской» позе (а также обломки двух других, сказать о которых что-либо трудно). Иконографический тип сидящего со сложенными под собой ногами бога в дальнейшем не раз встречается в галло-римском искусстве[351]. Иногда он имеет на голове рога оленя или барана, что заставляло сближать это божество с Цернунном. Вряд ли, однако, такие прямые отождествления вообще возможны в силу малоспециализированного характера кельтских богов, функции и атрибуты которых часто наслаиваются друг на друга и переплетаются. В данном случае фигура не снабжена какими-либо кельтскими атрибутами, обычными для более поздних изображений (торквес, змея — часто с головой барана, рога и т. д.), если не считать геометрического рисунка из ромбов и прямоугольников на груда и спине персонажа. Трактовка фигуры исключительно статична — торс ее удлинен и как бы застыл в иератической позе, ноги несколько укорочены, одна рука лежит на груди, другая отсутствует. Голова статуи не сохранилась, зато из того же святилища происходит знаменитое изображение двуликого бога, которое ясно свидетельствует, что галльские скульпторы не шли в русле классических традиций, совершенно иными средствами добиваясь исключительной выразительности и того общего впечатления, которые производят имеющие за собой давнюю и своеобразную традицию произведения искусства[352]. Как иконографический тип изображения двуликого и трехликого бога чрезвычайно распространены во всем кельтском мире.

В своем роде не менее замечательные памятники были открыты при раскопках святилища в оппидуме Энтремона[353], центре племени салювиев, расположенном недалеко от Экса. По всей видимости, это был весьма значительный культовый центр, по своим размерам явно превышающий потребности проживавшего здесь относительно небольшого населения. Снова важным элементом культовых сооружений были скульптурные ряды отрезанных голов, от которых сохранились фрагменты с одним или двумя изображениями. И здесь они трактованы в условной манере[354], позволявшей при относительной скупости выразительных средств добиваться создания цельного и значительного образа.

Из святилища происходят скульптурные изображения героев (?), выполненные в натуральную величину и отличающиеся несколько более тонкой проработкой лиц, которые, однако, в принципе демонстрируют тот же стилистический тип[355]. В ряду этих изображений надо упомянуть бюсты воинов, найденные в Грезане и Сент-Анастази (Археологический музей города Нима), последний из которых необычайно характерен для скульптуры юга Галлии.

Мы упомянули далеко не все памятники, достойные пристального внимания — им не уступают и рельефы из Нажа, Сен-Блэза[356], знаменитое изображение чудовища «Тараска», пожирающего людей, и многие другие произведения. Всех их объединяет нечто общее и в стилистическом, и в религиозном отношении. Чувствуется, насколько прочно они связаны с еще, к сожалению, далеко не достаточно изученной и понятной духовной традицией местного населения. Чем же обязаны эти памятники соседству с греческими центрами побережья, о котором мы говорили? Думается, что прежде всего самим фактом своего существования, ибо нигде в кельтском мире мы не видим такого скопления памятников скульптуры этого времени (III–II вв. до н. э.), как в этих областях. С другой стороны, нигде в Галлии мы не видим, так сказать, подготовительного этапа, предшествующего появлению скульптурных изображений, неизбежно появляющихся у кельтов при контактах со средиземноморской культурой. Другое дело, что контакты эти могли быть совершенно различны. В описанном выше случае они не выходили за пределы взаимодействия культурных традиций и, дав новое направление кельтскому искусству, как бы «проявили» заложенные в нем возможности.

Совершенно иная картина наблюдается после римского завоевания Галлии, во многом изменившего жизнь покоренной страны.

Страна дорого заплатила за свое сопротивление Цезарю. Плутарх сообщает, что римские легионы захватили 800 крепостей, покорили 300 племен, миллион человек убили и столько же взяли в плен. Все это, однако, сочеталось с политикой привлечения на сторону римлян части местной знати и воинов, верно служивших завоевателю их родины в период гражданских войн. В 51 или 50 г. до н. э. Галлия сделалась римской провинцией, а в 43 г. у нее появилась столица — Лугдунум (совр Лион). В то же время были заложены основы практики выведения в Галлию колоний, хотя самим Цезарем вне пределов давно обжитой Нарбонской Галлии была основана только одна — Юлия Эквестрис Новиодунум (совр. Нион на Женевском озере).

Однако подлинные основы гражданской жизни провинции были заложены при Августе, который, отдав Нарбонскую Галлию в ведение сената оставил за собой все остальные территории к северу. В 27 г. была осуществлена некоторая перестройка административного деления «лохматых» территорий. Стремясь уравнять размеры трех частей Галлии, Август придал Аквитании земли между Гаронной и Луарой, назвал район между Луарой, Сеной и Марной Лугдунской провинцией, а за территориями к северу от нее сохранил старое название — Белгика. Новые административные единицы — цивитаты — не всегда совпадали с этнографическими и лингвистическими группами времен Цезаря, ибо многие мелкие группы были объединены между собой. Всего, по таблицам Птолемея, их было 64. Некоторые новые цивитаты были образованы вскоре в районах Верхней и Нижней Германий, причем народы ряда из них (неметы, трибоки) сражались когда-то под началом Ариовиста и занимали промежуточное положение между кельтами и германцами.

Именно при Августе начался очень важный для Галлии процесс развития городов, на котором надо остановиться подробнее. Цезарь употребляет для обозначения галльских «городов» времен независимости слова urbs, oppidum, vicus, к которым уже в период Империи добавляются colonia, municipium. Что стоит за этими терминами? Не углубляясь в историю городских или псевдогородских поселений в Галлии[357] коснемся лишь их состояния в эпоху накануне римского завоевания.

Давно уже проделанные подсчеты, которые в принципе нет основания пересматривать, показывают, что ко времени Цезаря в Галлии было не менее 1200 таких поселений[358]. Размеры их варьировались от довольно значительных (Бибракта, к примеру, около 135 га) до весьма скромных. Большей частью эти поселения были укреплены, хотя, по всей видимости, работы по возведению оборонительных сооружений велись особенно широко в неспокойные времена перед римским завоеванием. Долгое время бытовало мнение, что галльские оппидумы и предназначались прежде всего для защиты окрестного населения при неожиданно возникшей опасности и располагали для этого определенными запасами продовольствия, а также источниками. Проведенные в широких масштабах исследования позволили уточнить эти положения. В галльских городах, несомненно, проживало постоянное население, значительную часть которого составляли ремесленники и связанные с торговлей люди. Нередко в городах находились центры того или иного культа, с которым были связаны довольно сложные сооружения. Так, раскопки в Алезии, к которой мы еще вернемся, показали, что постройки римского времени (форум, храм и театр) были возведены на месте более древних зданий культового назначения[359]. И все же, естественно, галльские поселения этого типа с их довольно примитивными жилищами и практически отсутствующими общественными постройками не могли соперничать с теми городами, которые характерны для римского времени.

Но дело не только в облике — в галло-римскую эпоху существенно изменилась и роль городов, которые стали одним из основных элементов романизации. Трудно сказать что-то определенное о связях крупных галльских поселений с окружавшей их территорией, но несомненно, что они никогда не являлись в полном смысле слова административными центрами. В этом смысле положение решительно изменилось после римского завоевания. Как старые, так и вновь появлявшиеся города получили определенный юридический статус и строго фиксированную форму взаимоотношений с примыкавшими к ним землями. По своему статусу города делились на колонии, муниципии и села — vici, хотя последние, по-видимому, не всегда административно выделялись из окружавших их земель пага. Колонии возникали двумя способами — либо как вновь основанные поселения, часто включавшие большое число ветеранов — легионеров, либо как результат дарования этого статуса уже существующим городам (что, к примеру, нередко делал Цезарь в Нарбонской Галлии). Lex coloniae, основа ее юридического существования, чаще всего даровался центральной властью, хотя в некоторых случаях, возможно, рождался на месте путем комбинации основных элементов римского законодательства. Иногда, прежде чем сделаться колонией, тот или иной город получал муниципальный статус. Последний имел ряд существенных особенностей. Если жители колонии чаще всего, хотя и не всегда, имели римское право, то население муниципий — по большей части только латинское, и к тому же наряду с римским ius civile в законодательстве муниципии могли встречаться и элементы местного права. И колония, и муниципий обычно были окружены приписанными к ним землями, где располагались участки горожан и виллы.

Несколько сложнее обстоит дело с селами, некоторые из которых бывали центрами civitas и, соответственно, являлись, по сути, городскими поселениями. Многие vici, даже разрастаясь в римское время, не получали более высокого юридического статуса. Примеры подобного рода нередки и в римской Британии, где центрами civitas часто становились существовавшие до завоевания поселения или села, разросшиеся из укрепленных оппидумов[360]. Уошер справедливо полагает, что провести грань между такими центрами и собственно селами, чье существование зависело исключительно от экономических причин, можно, лишь опираясь на данные археологии о планировке этих поселений, первые из которых имели большей частью регулярное, скопированное с римских образцов устройство[361]. Однако, подчиняясь этому общему правилу, жители городских центров все же имели возможность определять облик города. Добавим, что села могли становиться столицами civitas, когда эта административная единица формировалась из бывшего пага, как нередко случалось в Галлии.

Чисто юридические моменты все же не дают нам ответа на главный вопрос, интересующий нас: как же все-таки изменилась жизнь города и горожан в римское время и в какой мере эти изменения затрагивали окружающий город сельские территории. Ведь если говорить несколько упрощенно, то успех романизации и осуществления римского господства в целом зависел прежде всего от того, в какой мере города — проводники римского влияния и образа жизни — смогут органично включиться в структуру покоренной страны. Отвлекаясь от формальных различий, трудно подвергнуть сомнению тот факт, что для древних авторов кельтские города не были городами в привычном смысле слова и они просто не могли подобрать другого слова для крупных кельтских поселений.

В эпоху Империи урбанизация осуществлялась тремя путями: 1) создание новых городов, 2) перенесение старых центров с укрепленных возвышенностей в близлежащие долины, 3) перестройка оставшихся на прежнем месте поселений. Классический пример городов первого типа — столица провинции — Лугдунум, где в 12 г. до н. э. был торжественно открыт алтарь культа Рима и Августа и куда каждый год 1 августа съезжались на совет высшие должностные лица провинции. Страбон (IV, 6, 11) сравнивал город с акрополем, возвышающимся над городом, а стараниями Агриппы этот «акрополь» был связан с другими районами провинции отличными дорогами[362]. В силу целого ряда обстоятельств сам Август придавал судьбе этого города огромное значение и стремился сделать его стержнем объединения народов всей Галлии и прочного союза провинции с Римом. Шестьдесят статуй, символизировавших цивитаты Галлии, группировались около величественного алтаря культа Августа, десятиметровых колонн с бронзовыми статуями Победы и стоявшего неподалеку храма. Очень скоро Лугдунум как в капле воды отразил множество явлений, характерных для античного мира той поры. Он сделался городом с многонациональным населением (из приблизительно 1150 известных нам собственных имен 306 принадлежат грекам), развитой торговлей, сложным переплетением античных, восточных и галльских культов.

Другие галльские центры, к примеру знаменитые Бибракта и Герговия, «спустились» с холмов в близ лежавшие равнины и полностью утратили характер укрепленных поселений. Это объяснялось, по-видимому, не столько желанием римлян лишить галлов потенциальных опорных точек сопротивления (известно, что в ближайшие после завоевания времена такой опасности практически не существовало), сколько тем, что римские легионы взяли на себя функцию защиты провинции от внешних опасностей. Третий тип городских поселений (наибольшее их количество приходится на те части провинции, которые были относительно слабо втянуты в общую экономическую жизнь, — север и северо-запад, но множество конкретных причин обусловливало такой путь развития и в других районах) демонстрировал преемственность развития на одной и той же территории — Бавэ, Племи, Аржентон, уже упоминавшаяся Алезия.

Независимо от указанных обстоятельств изменился сам облик городов, что было связано прежде всего с повсеместным проникновением и утверждением римской архитектуры, многие памятники которой, особенно в южных частях провинции, ничем не уступают собственно италийским — арка и театр в Оранже, так называемый Квадратный дом в Ниме и многие другие. В области архитектуры трудно заметить какое-либо взаимопроникновение римской и местных традиций, если не считать оригинального типа круглых или прямоугольных храмов галло-римского времени — так называемых fana. Украшенные театрами и форумами, города сделались центрами производства и торговли, но в то же время проводниками римской политики, опиравшейся на новые слои городского населения. Однако все эти перемены не совершались мгновенно — несмотря на все усилия Августа по упорядочению жизни провинции, прежние формы жизни уступали место новым достаточно медленно, и в этом смысле мы можем считать период до правления Клавдия переходным. Исключая традиционно романизированную Нарбонскую провинцию и пограничные с германцами районы, где размещались войска, присутствие римских элементов в Галлии было тогда достаточно ограниченно, а верхушка местных имущих сословий романизирована слабо[363].

Новые сословия, опора городского строя, представители которых рекрутировались главным образом из самих провинциалов, в полной мере оформились лишь в середине I в. К этому времени во главе каждого города стоял совет декурионов. Теоретически он избирался собранием горожан, но ко II в. эта практика уже сходит на нет. Совет назначал городских магистратов — дуумвиров и эдилов. В крупных колониях мы встречаем и квесторов, ведавших финансами. Особые должностные лица отвечали за проведение церемоний, связанных с императорским культом.

Наряду с этими новыми социальными слоями немалую роль в жизни провинции играли ремесленные и торговые корпорации, сложившиеся после известного закона Августа и укрепившиеся в результате общего подъема торговли и производства. Их роль заметна и в развитии нового феномена культурной жизни — взаимодействия местных и римских традиций. Об этом можно судить по многим оставленным подобными объединениями памятникам. Достаточно упомянуть знаменитые Парижские алтари, где чисто римские элементы (содержащие даже прямые политические выражения чувств — явные симпатии к Германику и Друзу) сочетаются с достаточно редкими для Галлии и архаичными местными изображениями и мотивами.

Между тем сословие прежней знати — всадников — постепенно вырождалось, а вместе с тем лишались почвы чисто национальные движения галлов. Как известно, последними из подобных выступлений были восстания Юлия Флора и Юлия Сакровира при Тиберии (см.: Тацит. Анн., III, X; Светоний. Тиб., 49). При Клавдии наступает явная стабилизация, внешним выражением которой были действия императора, даровавшего галлам немалые права, иногда даже вопреки консервативной оппозиции сената. О взглядах Клавдия, считавшего, что привлечение к управлению страной бывших противников издавна характеризовало политику Рима, мы можем судить по отрывкам из Тацита (Анн., XI) и найденным в Лионе бронзовым таблицам (CIL, XIII, 1668). Такая политика привлекала к новому порядку провинциальную знать и способствовала устойчивости положения на покоренных территориях. Вместе с тем Клавдий принимает решительные меры для искоренения того, что прежде было чуть ли не единственной подлинно объединяющей силой в Галлии. Речь идет о преследовании религии друидов и их самих. Известно, что Август запретил участвовать в подобных религиозных церемониях лишь римским гражданам, а Клавдий «богослужение галльских друидов, нечеловечески ужасное… уничтожил совершенно» (Светоний. Клавдий, 25). В целом же с его правлением закончилась определенная переходная эпоха, и структура провинции получила свое оформление.

До сих пор речь шла о городах, которые составляли как бы скелет провинции. Положение же сельских территорий было несколько иным, причем его отличала гораздо большая стабильность и независимость развития основных элементов — сел и общин. Не прекращался процесс возникновения и других единиц подобною рода. Основными факторами, определявшими перемены в сельских районах, были появление вилл с рабовладельческим способом производства и ускорение формирования в некоторых областях сел с общинной организацией территориального типа. Однако даже в наиболее романизированных областях Галлии (юг, центр) рабовладельческие отношения не смогли взорвать прежнюю социальную организацию, общинный строй, и ликвидировать независимость многих территориальных единиц. Можно с уверенностью допустить также, что само по себе правовое изменение статуса тех или иных территорий не влияло или влияло в незначительной степени на реальное положение их обитателей. Многие данные показывают, что далеко не все земли были непосредственно приписаны к городам, а даже в тех случаях, когда это происходило, они сохраняли черты своего зародившегося в эпоху независимости самобытного устройства[364].

Вместе с тем на данной стадии мы можем принять в качестве постулата следующее положение: культурное взаимодействие галльских и римских традиций зависело от степени социальной трансформации конкретных областей страны, а она, в свою очередь, не в малой степени определялась традициями предшествующего независимою развития.

Сказанное может послужить некоторой точкой отсчета для разговора о галло-римской культуре. Как не раз указывали многие исследователи прошлого, покорение Галлии и романизация ее быта совершились легко. По словам Фюстель де Куланжа, «такое превращение не было следствием ни требовательности победителя, ни раболепства побежденного. У галлов хватило разума понять, что цивилизация лучше варварства»[365]. Однако едва политическая система, принесшая и поддерживавшая эту цивилизацию, ослабевала, последняя с той же быстротой начинала чахнуть и на место ее становились местные формы культуры. В конце концов это случилось бесповоротно. У нас крайне мало данных, чтобы объективно судить об окружавших романизированный скелет городов, вилл, войск и дорог землях, — ведь эпоха независимости с характерным для нее отсутствием письменных памятников и развитого вкуса к изобразительному искусству в некоторой мере продолжилась там и после завоевания. Нет сомнения, что основные, и очень стойкие, традиции духовного и художественного развития продолжали жить. Важно выяснить другое: было ли взаимодействие кельтского и римского начал в культурной жизни Галлии контактом двух цельных и самодостаточных организмов? По нашему мнению, — нет, а значит, о них нельзя судить так, как это часто делалось прежде.

Римская культура не имела и не могла иметь в Галлии, как, впрочем, и в большинстве других западных провинций, прочного основания — огромные массы населения оставались ей практически чужды и, более того, существовали в совершенно ином духовном климате. Исходя из этого, мы можем утверждать, что картина взаимодействия культур предстает перед нами гораздо более сложной, чем кажется с первого взгляда, а непосредственное поле контакта (т. е. впитавшие и те и другие черты явления культуры) кажется уже. Возможно ли было составить нечто новое из верха одного целого и низа другого?