Горечь отступления
Горечь отступления
Конечный вывод мудрости земной:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
кто каждый день за них идет на бой!
Гёте, «Фауст»
Проснувшись, я не сразу понял, где я и что происходит. В землянке по-прежнему было тепло, хотя свечка и угли в печи догорели, было темно, хоть глаз выколи. Сон хоть и освежил меня, но от мысли о предстоящем на душе было муторно. Мне стоило колоссальных усилий выбраться из-под одеяла и одеться. Снова весело запылал огонь в печи, на сковородке задымилась еда — желанная и горячая впервые не помню уж за сколько дней.
Сам того не сознавая, я стал участником великих исторических событий, оказавшись в самой гуще контрнаступления армии маршала Рокоссовского, в считаные дни окружившей 6-ю армию Паулюса и приступившей к ее планомерной ликвидации в районе Сталинграда.
Эти события ознаменовали собой переломный момент в ходе не только восточной кампании Гитлера, но и Второй мировой войны в целом. Но мне тогда было не до этого, поскольку пришлось всерьез задуматься над тем, как уцелеть в этой мясорубке. Где располагались немецкие позиции в то утро, когда разразилась катастрофа, не было понятно никому, в том числе и мне. Куда идти? Где их искать? К счастью, небо было безоблачным, и если двигаться, чтобы Полярная звезда оставалась справа, точно попадешь на запад, а чутье подсказывало следовать именно в этом направлении.
Выбрав винтовку понадежнее и прихватив вдобавок пистолет, я забрал патроны, провиант, несколько свечей и бутылочку отличного французского коньяка, найденную мною незадолго до этого в спешно покинутой румынскими офицерами землянке. Там же я обнаружил и нечто вроде шубы и меховой шапки. И когда в тот же вечер я, укутанный с ног до головы в мех, выбрался оттуда, чтобы отправиться в путь, я вдруг сообразил, что подобный прикид вполне оказался бы к месту на каком-нибудь фешенебельном зимнем курорте. С тем, правда, отличием, что здешние обстоятельства заставляли в первую очередь печься не о моде, а о тепле. Я пробрался туда, где раньше лежали раненые; стояла мертвая тишина, и все вокруг было покрыто толстым слоем снега. Потом по очереди обошел тела моих четырех товарищей, останавливаясь на минуту около каждого из них, вслух помянул их. И уже уходя, почувствовал, что меня душат слезы, причем рыдать хотелось не столько о незавидной участи других, сколько о своей собственной.
Я шел ночами, обходя деревни, поскольку не знал, кем они были заняты: то ли немцами, то ли русскими. Когда рассветало, устраивался на ночлег в амбарах, в покинутых жителями полусгоревших хатах, в скирдах соломы, а то и просто где-нибудь под кустом. Несколько раз я решался развести крохотный костерок подогреть еду. Когда хотелось пить, я жевал снег. Пока я шел, вокруг меня расстилалась бескрайняя белая пустыня. Как ни странно, особой физической усталости я не чувствовал, да и настроение было вполне бодрое. Но какими же ужасно далекими казались мой дом, мое детство…
Так я шел четыре ночи подряд. Уже занимался новый, пятый по счету, день, когда прямо перед собой я увидел стог сена. Несколько секунд спустя я заметил, как к нему направляется чья-то фигура. Я тут же упал на снег, и понял, что и неизвестный тоже заметил меня, потому что тут же упал на колени и вскинул винтовку. Миновало несколько секунд томительного ожидания, и он, не выдержав, крикнул, причем по-русски:
— Румын?
— Немец! — ответил я ему на том же языке.
— Я тоже немец! — донеслась до меня родная речь.
И мы побежали навстречу друг другу, радостно подняв вверх наши винтовки. Это была незабываемая встреча. Звали его Фриц, он был ефрейтором, пехотинцем и примерно моим ровесником. Как выяснилось, их подразделение постигла та же участь, что и наше. В живых остались двое, он и его товарищ, но и тот вскоре умер от ран, и Фриц был несказанно рад встретить в этой бескрайней степи живую душу, причем соотечественника.
В разговоре мы и не заметили, как совсем рассвело, и решили на день обосноваться прямо в стоге. Мы отрыли в сене нечто вроде пещеры на двоих, и стоило нам закрыть сеном лаз, как мы почувствовали себя в тепле и безопасности, и не прошло и нескольких минут, как мы видели десятый сон. Фриц растолкал меня около полудня. Снаружи что-то происходило. Как мы могли понять, прибыли русские, их было около взвода, и решили сделать привал прямо у нашего стожка, благо сена было для лошадей сколько угодно. Потом мы почуяли запах полевой кухни, это оказалось для нас настоящей пыткой. Затем забренчали ложки о котелки. Русские расположились вплотную к стогу, привалившись спинами к нему, и были буквально в метре от нас. Когда стемнело, сквозь сено мы заметили светлое пламя — красноармейцы разложили огромный костер. Мы опасались, как бы ненароком они нас не зажарили живьем — достаточно было одной-единственной искры, и нашему убежищу пришел бы конец. Потом они запели, причем пели хорошо, мы слышали, как они решили спрыснуть отдых, потому что уже очень скоро одного, того, кто, видимо, оказался слабее остальных, вырвало прямо у стога.
Привал красноармейцев затянулся на целых трое суток. Как мы пережили их, не берусь описывать — приходилось сидеть в кромешной темноте, ведь мы даже спичкой чиркнуть боялись. Переговариваться приходилось только шепотом, спать по очереди — на тот случай, если кто-нибудь захрапит, бодрствующий растолкал бы его. Когда они вилами подцепляли сено для лошадей, стог угрожающе колыхался, грозя завалиться. Еще бы немного, и мы остались бы без крыши, потому что сена они забрали немало. Нас мучил кашель, но мы боялись не то что кашлянуть, шевельнуться боялись. А уж об отправлении естественных потребностей лучше вообще не говорить… Воды у нас оставалось всего лишь бутылка, пить было почти нечего, если не считать коньяка. Короче говоря, нервы были на пределе. Пару раз мы с Фрицем даже сцепились, шепотом бранясь, заспорили, уж не сдаться ли нам в плен.
Вдруг — это было уже на четвертое утро — мы поняли, что русские отчалили. Я первым выбрался наружу и едва не ослеп — вокруг было белым-бело, но ни души. Вокруг стога была страшная грязища — лошадиные «яблоки», пустые консервные банки, всякий мусор. День был солнечный и морозный. Тут выбрался на воздух и Фриц. Мы, едва стоя на ногах от охватившей нас слабости, на радостях стали обниматься. Потом стали бегать наперегонки вокруг стога, чтобы размяться. И тут на нас напала смешинка — мы хохотали до упаду, хотя, собственно говоря, смеяться было нечему — ситуация, в которой мы оказались, была серьезнее некуда. Фриц попытался расчесать слипшиеся волосы, будто на вечеринку собрался. Я последовал его примеру, но чуть было не сломал расческу. Мы умылись, вернее, растерли лицо снегом, им же почистили зубы, а потом стали судорожно глотать его, и нас внезапно осенило, что главной причиной для ссор была жажда и ничего больше. Из-за охватившей нас тогда эйфории, мы не могли адекватно воспринимать действительность, дошли даже до того, что стали величать друг друга «богами». Одурев от радости, что живы, мы на остатках разложенного русскими костра решили устроить пиршество.
После этого мы снова двинулись в путь, и четыре или пять ночей прошли без каких-либо происшествий. На снегу намерзла толстая корка наста, хрустевшая под ногами. После отвратительного холодного дня, который мы провели, защищаясь от ветра в лесополосе, ближе к вечеру мы набрели на довольно большое село. Подобравшись к хатам как можно ближе, мы спрятались в канаве и стали прислушиваться. Доносились голоса, кто- то несколько раз прошел по деревенской улице, потом мы услышали немецкую речь. В конце концов, мы решили рискнуть — запасы провианта все равно были на исходе. Мы крикнули, что мы — немцы и что хотим к ним присоединиться. В ответ над головами просвистели пули, потом чей-то голос потребовал назвать пароль, естественно, мы его не знали и знать не могли. В ясном морозном воздухе прогремело еще несколько выстрелов. После этого нам было приказано встать и поднять оружие над головой. И тут снова над головами просвистели пули. Как позже нам объяснили наши новые камрады[20], мы шли как раз оттуда, где начиналась ничейная полоса, за которой расположились русские, так что приходилось быть настороже.
Подразделение оказалось боевой группой («Kampfgruрре»), разношерстной по составу и собранной из отбившихся, как и мы, от своих частей и подразделений горемык. Нам приказали доложить о прибытии полковнику Хеде, командиру данной группы. Стоило мне только увидеть этого полковника, сидевшего, завернувшись в одеяло, как я понял, что мы влипли. Когда он осведомился насчет моего внешнего вида — на мне была все та же позаимствованная на позиции румын шуба, а на голове меховая шапка, — отметив, что я одет не совсем по форме, если не сказать больше, пришлось снять шубу, под которой была немецкая шинель. Полковник выпытал все, что можно о наших бывших подразделениях, потребовал назвать соответствующие населенные пункты и поинтересовался, в курсе дела ли мы относительно того, что происходит у Сталинграда. Мы мало что могли сообщить ему, кроме того, что там хаос, паника и неразбериха. Произнеся слово «дезертирство», он пристально посмотрел на нас, намекнув на возможность попасть под военно-полевой суд. Но, будучи в нескольких тысячах километров от родной Германии, приходилось считаться с любой неожиданностью, так что нас под трибунал отдавать не стали, к тому же спешивший на помощь Паулюсу фельдмаршал Манштейн нуждался в живой силе, и нас срочно перегруппировали и вывели из подчинения полковника Хеде.
Боевой дух был на нуле. Циркулировали самые невероятные слухи, поговаривали даже о предательстве в высших эшелонах военного командования. Часто упоминали о генерале Зейдлице, конечно, о Паулюсе и полковнике Адамсе, который, как утверждали, и был автором сценария Сталинградской катастрофы. Естественно, не скупились на брань в адрес «генерала Мороза», но тех, кому на самом деле приходилось лежать сейчас мордой в снегу в Сталинграде, этот мифологический образ уже не убеждал. Естественно, сетовали на «слишком растянувшиеся линии коммуникаций» — мол, вон как далеко Германия от Сталинграда, но ведь и русским приходилось сталкиваться, по сути, с той же проблемой.
Нам повезло, и мы с Фрицем оказались в одном подразделении — в довольно бестолковой боевой группе под командованием одного гауптмана и насчитывавшей от силы сотню человек. Единственным нашим скарбом было оружие, да еще видавший виды грузовичок французского производства, кузов которого был забит до отказа железными бочками с топливом, пулеметами, провиантом и боеприпасами. Мы все больше убеждались, что нам несказанно повезло оттого, что русские пока что не успели очухаться от победы под Сталинградом и целиком были заняты решением проблем, чем и как срочно заполнить образовавшиеся после нашего панического отступления пустоты. Но как бы то ни было, они, похоже, на ходу учились воевать и побеждать. В ответ на наши боевые группы русские выставляли свои. Будь у них побольше танков западнее Дона, я не сомневаюсь, что они разнесли бы нас в клочья. Иногда нам попадались такие же группы, как наша, если они были достаточно малочисленными, то соединялись с ней. Самой серьезной проблемой стали внезапные ночные атаки русских.
Однажды ярким солнечным утром на нашем пути возникло село. Низкие домишки были едва различимы в снегу. С провиантом у нас дело обстояло, как обычно, то есть хуже некуда. Мы с Фрицем, решив воспользоваться эффектом внезапности, отправились в это село вдвоем. Пока наша группа только подходила, мы прошмыгнули в село, решив поживиться. В спешке мы и не заметили, как оказались в курятнике. Я только собрался схватить курицу, как раздались выстрелы. Выглянув в дыру в стене, я увидел, как Фриц, пригнувшись сидит у забора, а из хаты на противоположной стороне выбегают русские, тут же спрыгивают в придорожную канаву и оттуда открывают огонь по нашей группе, как раз входившей в село. Какое-то время я поддался панике, но, выглянув немного погодя из своего убежища, я убедился, что и русские и немцы залегли. Скорее из страха, чем следуя какому-то разумному плану, я несколько раз пальнул туда, где только что заметил русских. Позже я разглядел их следы, ведущие в лабиринт поросших прошлогодней травой канав или траншей — удостовериться, что именно это было, я не решился.
Русская деревня зимой — странное зрелище отъединенности от мира, необитаемости, тишины, которые бывают только на погосте. Когда мы стали обходить хаты, мы не обнаружили в них ни людей, ни даже собак или кошек. Войдя в хату, которую только что спешно покинули русские, я заметил разбросанные автоматы и винтовки, которые они не успели прихватить второпях. Из этого можно было заключить, что наш визит в село явился для них полнейшей неожиданностью.
На краю деревни за протянувшейся от нее длинной балкой мы разглядели хуторок — с десяток хат, не больше, расположившийся километрах в двух. Кто-то из наших, приставив к глазам бинокль, стал вглядываться и тут же присвистнул от изумления. Взяв у него бинокль, я увидел группу красноармейцев, один из которых созерцал в бинокль нас. Группами по четыре-пять человек бы заняли хаты, и вскоре из печных труб потянулся дымок.
Прямо у нашей хаты стоял обширный амбар, полный сена. Забравшись повыше на сено, мы решили устроить там наблюдательный пункт — оттуда занятый русскими хуторок был как на ладони. Если судить по поступавшей информации, наше отступление постепенно приобретало упорядоченность, и когда поступил приказ остаться в деревне на несколько дней и осуществлять прикрытие разрозненных сил, направлявшихся к новой линии фронта, мы восприняли это с удовлетворением. Контакт отдельных мелких групп между собой поддерживался через конных делегатов связи.
На вторую ночь, когда я стоял на посту в амбаре, занимавшие хутор русские атаковали нас. К счастью, наше боевое охранение еще до наступления темноты заметило некоторое оживление, свидетельствовавшее о подготовке атаки, и «иваны» не застали нас врасплох — наш гауптман объявил готовность № 1 для всего подразделения. В нужных местах были установлены пулеметы, и мы стали ждать.
Около полуночи мы заметили бегущие через кустарник силуэты в белых маскхалатах. Русские направлялись к нам. Все мы получили строжайший приказ не открывать огня вплоть до того момента, пока не начнет стрельбу сам гауптман, сидевший за пулеметом под прикрытием выложенного из камня ограждения. И хотя все мы далеко не впервые оказывались в подобной ситуации, напряжение росло с каждой секундой. И надо же — сверху со стога сена кто-то уронил каску, и она задребезжала вниз по лестнице. Все фигуры в белых маскхалатах разом исчезли в снегу. В результате с открытием огня поторопились — русские еще не успели подойти достаточно близко. В начавшейся суматохе русские — которых и было всего-то с пару десятков против сотни нас — быстро осознав, что ловить нечего, убрались восвояси. Впрочем, кое-чего мы все же добились: один из нападавших был ранен и теперь лежал в снегу неподалеку от нас. Убедившись, что его товарищи бросили его погибать, несколько наших бойцов стали подползать к нему с разных направлений. Русский оказался сержантом, он получил довольно серьезное ранение в бедро, но был жив. Его дотащили до одной из хат, где наш санитар промыл и перевязал рану. Сержант, пролежав в снегу около получаса, отогрелся, а когда ему дали выпить горячего, тут же заснул. Я хорошо рассмотрел его. Это был плечистый молодой человек, довольно симпатичный, с коротко остриженными светлыми волосами. Он не поддался попыткам нашего санитара разговорить его.
Утром со стороны русских послышались крики: потом на фоне снега кто-то из них, сидя в канаве или вырытой прямо в снегу траншее стал размахивать белым флагом. До кричавшего было метров двести. На ломаном немецком в рупор он осведомился, не готовы ли мы принять парламентера. Наш гауптман оцепенел, сообразив, что русский с рупором сумел подобраться так близко незамеченным. Поскольку кроме меня по-русски никто из наших не говорил, меня попросили узнать через рупор, чего они хотят со своим парламентером.
— Вы обещаете, что не будете стрелять, если мы выйдем к вам? — спросили у меня.
После обсуждения с гауптманом и остальными, я дал положительный ответ, и вскоре из укрытия выбрались двое русских и стали в полный рост. Вышел из своего укрытия и я, оружия при мне не было. Русский произнес всего одно слово: «обмен».
— Что за обмен?
— К вам попал наш сержант, скажите, он жив?
Заверив его, что их товарищ ранен, но остался в живых, он заявил, что они тоже недавно захватили в плен нашего фельдфебеля и готовы пойти на соответствующий обмен пленными. Когда я перевел просьбу русских нашему гауптману, он сказал, что, мол, иди и договаривайся с ними, сам сообразишь, что к чему. Я объявил русским, что такой обмен возможен.
— В таком случае, — прокричал русский, — мы просигналим своим на хуторе, а через десять минут после того, как мы отправимся туда, двое наших приведут вашего фельдфебеля, двое ваших пусть приведут нашего сержанта.
Саней в деревне не нашлось, я попросил наших ребят поискать хотя бы какую-нибудь тачку. Тачка вскоре нашлась, и мы положили на нее широкую длинную доску, поверх насыпали сена, положили на нее раненого русского сержанта и укрыли его одеялами. Когда я спросил, удобно ли ему, он ответил, что нет, неудобно. Мы невольно рассмеялись, и я понял всю неуместность своего вопроса. Видя, как двое русских идут в направлении хутора, а оттуда вышли им навстречу еще три крохотных фигурки, мы стали толкать тачку по снегу. Толкать ее было трудно, колеса то и дело увязали в снегу, и я пожалел, что не взял с собой троих. Нам даже стало жарко, пришлось снять белые маскхалаты и рукавицы.
Русский сержант оказался тяжелым. Мы видели, что этот переезд доставляет ему немалые муки, он, стиснув зубы, терпел и не проронил ни звука. Мы часто менялись, и когда я оказался ближе к нему, я попытался успокоить его, сказав, что, дескать, его нога в порядке, скоро его отправят в госпиталь. Он мне на это ответил, что, мол, поскорее бы снова встать на ноги и снова начать бить вас.
— Успеешь, — заверил его я. — Но вначале тебе предстоит госпиталь, там отдохнешь на славу.
— Отдохнуть-то отдохну, но надеюсь, что этот отдых не затянется.
— А почему бы ему не затянуться? — стал недоумевать я. — Я видел ваш госпиталь в Сталино, в таком я до конца войны готов был пролежать.
— Ты — одно дело, я — другое. Может, для вас эта война — что-то вроде приключения, а с другой стороны — участие в агрессии против нашей страны, а для меня — священный долг солдата, и я готов пожертвовать ради его выполнения жизнью, — ответил русский, глядя прямо мне в глаза.
По его взгляду, в котором запечатлелись горечь и злость, я понял, что он говорит всерьез.
— Разве между нами так уж много отличий? В конце концов, мы оба солдаты, хоть и форма на нас разная, на тебе защитная, на мне серо-зеленая, а сейчас, так вообще одинаковая — оба в белых маскхалатах.
— Ты опять забываешь, не я сейчас в твоей стране, а ты в моей. И до тех пор, пока мы вас отсюда не спровадим, мира и согласия между нами не будет.
— То есть ты хочешь сказать, что готов убить меня, невзирая на то, что я, в общем, спас тебе жизнь? — резко спросил я.
Я не на шутку рассердился на русского и скрывать этого не собирался.
— Я этого не утверждаю, ты, немец, мои слова не передергивай. Я сказал, что буду сражаться до последнего за освобождение моей страны от вас, оккупантов, которые хотят всех нас поработить.
В этот момент мы остановились передохнуть и уселись на носилки. Мы отчетливо видели, как три фигурки приближаются, хотя до них оставалось, наверное, еще с километр, сознавая при этом, что и с русской, и с нашей стороны десятки глаз напряженно следят за нашим передвижением по ничейной земле. А вокруг стояла тишина. На гребне холма справа от нас возвышалось несколько сосенок с отяжелевшими от налипшего снега ветвями. Слева тянулась полузанесенная снегом живая изгородь, служившая нам ориентиром. Взглянув на измученного вынужденной транспортировкой русского сержанта, я понял, что меня мучат противоречия. С одной стороны, я был убежден, что он нормальный человек, обычное человеческое существо, с другой стороны, приходилось помнить о том, что мы — враги, и я не мог принять такой расклад, он просто не укладывался у меня в голове. Когда я вновь взялся за ручки тачки, русский повернулся ко мне и заявил:
— Спасибо тебе, немецкий солдат, я от себя лично, слышишь, от себя лично очень тебе благодарен за все. И до конца жизни этого не забуду.
И в тот момент я понял, что куда больше сближает нас, нежели разделяет, его слова доказывали, что взаимопонимание между нами, невзирая ни на что, все же возможно.
— Вот кончится война, и я, может быть, еще приеду к вам сюда, и вот тогда мы с тобой и подружимся, — сказал я.
И хотя я понял, что несу околесицу, но уже поздно — слово не воробей, я в тот момент свято верил, что такое возможно.
При этих словах его лицо будто окаменело. Глядя мне прямо в глаза, сержант произнес:
— Немец, я вижу, ты никак не хочешь меня понять. Если судить на сегодняшний день — вряд ли я тебе обрадуюсь. И потом, откуда ты знаешь, что ты сюда вернешься? А, может, как раз я к вам приеду? Ты что же, до сих пор веришь, что принадлежишь к расе господ и что именно вы, а не мы, выиграете эту войну?
В его словах я почувствовал злорадный подтекст, задевший меня за живое. Больше мне продолжать этот разговор не хотелось.
— Вот что, — вновь заговорил русский, — попробую объяснить тебе, потому что вы, немцы, наверное, так и не уразумели, что вы натворили. Я работал на заводе в Минске, встретил мою Нину, полюбил ее, женился. Это было три года тому назад. Нина из деревни, она очень красивая, мы очень любим друг друга. Мы жили у моих родителей в маленькой квартирке, даже комнату приходилось делить с двумя моими младшими братьями. Потом Нина родила мальчика, мы его назвали Сергеем. Мы строили планы: где будем работать, потому что воевать мы не собирались, как будем жить. Понимаешь, мы надеялись на лучшую жизнь, после революции это стало возможным. Потом моя мама умерла, а уже несколько дней спустя немцы напали на нас. Ты когда-нибудь задумывался над тем, какое право вы имели напасть на нас? Меня сразу же призвали в армию и направили на учебу под Москву. Но ваши танки быстро дошли до Минска, до моего родного города, и он оказался у вас. С тех пор я ничего не слышал о своих — ни о Нине, ни о сыне Сергее, ни об отце, ни о братьях, ни о сестрах, ни о ком. Правда, недавно отец прислал мне письмо с оказией, оно добиралось до меня Бог знает какими окольными путями. Это была первая весточка за все это время. Он писал, что жизнь для русских стала невыносимой, но Нина вместе с Сергеем и детьми выехала из города до того, как туда явились эти нелюди. Отец писал мне, чтобы я был готов к худшему, потому что о Нине и об остальных ни слуху ни духу. Я с тех пор места себе найти не могу, хоть плачь! А вот теперь ты идешь рядом со мной, будто ничего и не было, и заявляешь мне, что, мол, не против приехать сюда отдохнуть и лезешь мне в друзья. Нет, уж, немец, смилуйся надо мной! Я люблю свой народ, да и вообще всех людей на земле. Но вот немцев, включая тебя, я терпеть не могу, и молю Бога о том, чтобы до конца жизни вообще с ними не встречаться. Понимаешь меня теперь?
Русский повернулся ко мне, и по искаженному болью его лицу я понял, что он не кривит душой. В глазах сержанта стояли слезы. Я не выдержал и отвел взгляд.
К моему удивлению, вдруг послышались голоса — мы прибыли на место. Метрах в ста от нас я увидел троих русских. Они остановились в нерешительности. Я помахал им рукой, призывая подойти. Подошел один из них. Поздоровавшись (я обратился к нему по-русски), мы пожали друг другу руки. Когда он расстегнул маскхалат, я по знакам различия понял, что передо мной офицер, лейтенант. Предъявив свои знаки различия, я заметил на его лице удивление — мол, ничего себе, прислали рядового! Лейтенант оказался ненамного старше меня, это был широкоплечий молодой человек, светловолосый, с дружелюбным взглядом зеленых глаз. Мы сразу поняли, что я говорю по-русски лучше, чем он по-немецки, и мы стали говорить по-русски. Тут он извлек из кармана небольшую зеленого стекла бутылочку с водкой, предложил мне, я отпил порядочный глоток, потом велел остальным подойти. Мы направились к нашей тачке, на которой лежал раненый сержант-красноармеец. Лейтенант сразу же бросился обнимать его, начались взаимные приветствия, рукопожатия. Лейтенант, подняв бутылку, провозгласил тост: «За здоровье Виталия!» Мы все с радостью присоединились. Виталий допил почти все, что было в бутылке, и, поняв, что обделил всю компанию, смутился, но все мы сделали вид, что не заметили. Потом мой товарищ положил ему на одеяло пару пачек печенья «Бальзен», которую специально прихватил с собой. Меня обрадовал этот жест. В считаные секунды напряженность спала, мы улыбались, похлопывали друг друга по спине и даже хохотали. Все разом заговорили, и мне было трудно успевать перевести.
Наш фельдфебель был цел и невредим, заверил меня, что с ним обращались нормально, и я услышал, как и Виталий заявил лейтенанту, что ему была предоставлена помощь, и вообще все было как полагается. Когда наш фельдфебель попросил меня сказать им, что, мол, взявшие его в плен русские пусть напишут расписку в том, что изъяли у него винтовку и пистолет. Но лейтенант, к величайшему нашему удивлению, достал откуда-то листок бумажки и нацарапал расписку, все как полагается — дата, подпись. Жаль, но водка в бутылке кончилась, и ее бросили в снег. Потом лейтенант, подняв ее, попросил тишины и произнес: «Товарищи! Война — это нехорошо!»
Мы стали прощаться. И тут я заметил, что раненый сержант грустно покачал головой.
— Да, — сказал он, — все это красивые слова, а на самом деле что? Что с моей женой и ребенком? А о том, что пришлось пережить? Разве это выразишь в словах? Сейчас вот немцы вернутся к себе, мы — к себе, и снова будем воевать, так?
Слова Виталия разом спустили нас на грешную землю. Разумеется, трудно было ему возразить, но никому из нас почему-то в тот момент не хотелось думать ни о чем подобном. Лейтенант, похлопав меня по плечу, сказал что-то вроде: «Ничего, ничего, мы все понимаем». На том мы и расстались с ними.
Внезапно со стороны хутора прогремел выстрел. Мы повернули головы и увидели стоящую на холмике фигурку, нетерпеливо махавшую рукой.
— Ладно, — сказал лейтенант. — Заболтались мы тут с вами, вон, нас уже зовут. Да и водка кончилась, и закуска. Виталия надо перенести в тепло. Так что мы уж пойдем.
Снова рукопожатия, слова благодарности. Склонившись над тачкой, где лежал Виталий, я испытующе посмотрел на него. На лице сержанта была грусть, но и облегчение. Протянув руку, он взял меня за локоть и легонько пожав, прошептал:
— Спасибо тебе, друг!
Мысленно я от души пожелал, чтобы он нашел свою Нину и сына Сергея. После этого мы как по команде повернулись и направились к себе, пройдя метров тридцать-сорок, мы вдруг услышали позади выстрел. Повернувшись, увидели, как лейтенант машет нам одеялами. Мы запамятовали взять их у русских.
— Оставьте, пожалуйста, их у себя! — прокричал я в ответ, сложив руки рупором.
Нам махнули в знак благодарности, мы — еще раз на прощание, и теперь уже разошлись окончательно.
Естественно, нашему гауптману не терпелось все узнать.
— Он ненавидит войну, — объявил я, — и тоскует по жене и маленькому сыну.
— А мы? — задумчиво произнес он.
И после этого пробурчал что-то невразумительное, но смысл я уловил: «А вообще-то мы натворили достаточно. Случись так, что они дойдут до нас и даже если натворят вполовину меньше, то…»
В отличие от типичного офицера вермахта, наш гауптман манией величия не страдал и изъяснялся как нормальный человек.
Уже на следующий день, едва стемнело, как мы попали под сильнейший минометный обстрел. Когда мы выскочили из хат, наш грузовик со всем нашим снаряжением и боеприпасами уже пылал вовсю. И хотя мы поставили его в укромном месте за амбаром, это не помогло — мины, летевшие по навесной траектории, прямым попаданием угодили в него. Ящики с патронами взрывались, словно жуткий фейерверк. Занялся и сеновал, с него пламя перекинулось на нашу хатенку. Теперь, когда все вокруг пылало, мы оказались на виду, в то время, как русские атаковали из темноты. Пулеметная очередь заставила нас срочно отползти в темноту искать укрытия.
Мы с Фрицем сумели укрыться за одной из хат, откуда были хорошо видны вспышки минометов. Мы попытались отстреливаться, но тут же пожалели об этом — нам ответили ураганным пулеметным огнем. Потом вдруг все стихло, и я услышал, как кто-то из русских выкрикнул: «Deutsche Schweine!»[21]. Мало того что нас обстреляли, так еще и оскорбляют! Мне даже показалось, что голос принадлежал нашему знакомому русскому лейтенанту, с которым мы еще вчера распивали водку. Где же проходит все-таки та разграничительная линия, разделявшая нашу взаимную ненависть и любовь, подумал тогда я, потому что мне теперь уже хотелось не дружески улыбаться ему, а выпустить обойму в живот.
В ответ заговорил наш единственный оставшийся пулемет. Смех и ругань сразу же стихли. В паузах между очередями я услышал крики — это говорило о том, что русские торопились убраться в свой хуторок, причем наверняка той же дорогой, где происходил обмен ранеными. Мы в этом дурацком бою остались без транспорта, но какой прок от этого русским? В конце концов, если вдуматься, хаты, амбар скорее их потери, не наши. И вообще на кой черт им понадобилось атаковать нас? На кой черт вообще это все?
Стоя за амбаром и пытаясь отогреть озябшие руки, гауптман объявил, что мы еще останемся здесь на день-два до прибытия конных повозок. С ним вообще было легко общаться, что редкость, и я спросил его о том, какова обстановка в целом. Фамилия нашего гауптмана была Бек, родом он был из Вестфалии.
— Думаю, вы и сами догадываетесь, или нет? — ответил он.
Поскольку я продолжал благоразумно молчать, раздумывая, не приманка ли его слова, он продолжил, как бы про себя, предупредив нас, чтобы мы не питали особых иллюзий.
— Знаете, герр гауптман, — произнес я, — мне кажется, мы так и не извлекли для себя урок из того, что произошло с Наполеоном. Мы отчего-то подумали, что сокрушили военную мощь русских. И все, что нам остается, это думать над тем, как нам из всего этого выбираться.
Гауптман понимающе кивнул, напомнив мне, что до германской границы не одна тысяча километров.
— Вы помните, — спросил он, — что Советам удалось эвакуировать за Урал большую часть предприятий тяжелой промышленности, где они недосягаемы для нас? Сначала мы думали, что им этого не осилить, а когда они все же осилили, мы стали утверждать, что им ни за что не успеть ввести эти предприятия в эксплуатацию. А они тем не менее успели. Так что мы их здорово недооценили.
— Герр гауптман, как вы думаете, выиграем мы эту войну?
— Нет, если, конечно, Америка и Англия не предадут их и не заключат с нами сепаратный мир у них за спиной. Британцы еще те хитрюги, у них опыт подобных закулисных сделок. Что бы там ни болтал Черчилль о демократии и свободе, он в этой войне сражается отнюдь не за демократию, а за то, как бы не ослабла удавка, в которой он держит всю огромную Британскую империю. Он прекрасно понимает, что в будущем Советский Союз в статусе страны-победителя доставит Англии немало головной боли, куда больше, чем Германия. Но я сомневаюсь, чтобы он в открытую решился выступить против Рузвельта, потому что янки не прочь наложить лапу на то, что уже давно принадлежит англичанам.
— А с нами что будет, потому что, если я вас верно понял, нам эту войну уже ни за что не выиграть?
— Ну, когда я говорю об упущенной победе, я имею в виду военную ситуацию, но не экономическую. Даже если нас разгромят, экономически мы были и останемся сильной страной, во всяком случае, нам будет чем козырнуть в игре. Крах Гитлера и нацизма вовсе не означает конца Германии. Если нам каким-то образом удастся выкарабкаться из всего этого, мы еще убедимся, что умнее будет не ссориться ни с Западом, ни с Востоком, и мы еще подружимся с Советским Союзом.
Он, видимо, понял, что поставил меня в тупик своей тирадой, в особенности ее финалом, потому что тут же продолжил:
— Ты, конечно же, не читал Карла Маркса, куда там — эти же вам не давали его читать, потому что, если бы ты его все же прочитал, ты бы понял, куда дует ветер. Капитализм, мой юный солдат, просмердел до основания и теперь переживает стадию умирания. Вот для того, чтобы не дать ему умереть, ради этого нас с тобой и отправили сюда, и именно ради этого мы здесь убиваем, жжем, разрушаем и, кто знает, может быть, даже и погибнем. И если тебе пытаются впечатать в мозги, что, дескать, ты здесь защищаешь свою страну, забудь об этом, потому что они послали тебя сюда вовсе не для этого. Очень рад, что ты внимательно выслушал меня, молодой солдат, спасибо тебе.
И, повернувшись на каблуках, так и оставил меня в растерянности стоять около догоравшего амбара.
Мне ежедневно приходилось видеть гауптмана Бека то в одной роли, то в другой, но тогда он повернулся ко мне совершенно иной, неизвестной мне стороной.
Он тоже запомнил меня, но когда пару дней спустя я попытался задать ему еще парочку колких вопросов, он просто сказал мне:
— Слова словами и останутся, а вот нам с тобой следует пока что думать о том, как выбраться живыми из этой заварухи. Может, еще и потолкуем!
Но потолковать так и не пришлось, потому что знойным летом 1943 года во время проведения того, что принято называть «операцией «Цитадель» и что вошло в историю под названием Курской битвы, как мне рассказали, гауптман Бек погиб во время проведения очередной вылазки.
День или два после нашей беседы прибыл гужевой транспорт. Жалкое это было зрелище, именно так я представлял себе остатки армии Наполеона. Прибывшие разместились в уже и так до отказах забитых хатах, занятых нами, и рассказывали байки одна ужаснее другой. Красноармейцы, нередко на лыжах, не давали им покоя ни днем ни ночью. Они были вынуждены делать привалы под открытым небом на морозе, а потери, как боевые, так и вследствие болезней, довели их до точки.
Как ни странно, среди них был врач, и гауптман Бек договорился об осмотре для наших. У меня из-за вшей загноилась рана, и я тоже решил не упускать возможность подлечиться. Мы неделями не мылись, и когда я снял повязку с раны на ноге, доктор посоветовал:
— Вы хотя бы изредка ногу обмывали. Идите и оботрите ее снегом.
Я последовал совету доктора и когда вернулся, он сказал:
— Чтобы избавиться от вшей, рану необходимо регулярно промывать теплой водой и каждый раз менять повязку.
— Вы мне ее сделаете?
— Нет такой возможности. Возьмите и оторвите кусок от рубахи.
— Благодарю, но рубаха и так короче некуда.
Несколько секунд мы молча глядели друг на друга, а потом я не выдержал и расхохотался.
— Да, солдатик, я прекрасно понимаю, что ты заслуживаешь куда лучшей участи, — улыбнулся военврач. — Будь я волшебником по совместительству, я бы тебе вмиг организовал нормальную перевязку. Как странно все, война вообще странная штука… Ладно, иди и позови следующего.
Когда гужевой транспорт на следующее утро собирался в путь, я увидел, как один уже пожилой солдат, занимавший угол как раз напротив меня, плача собирает свои вещи.
— Что с тобой?
— Вчера промерз до костей, устал, как собака, а потом пригрелся да заснул. А теперь нога вся почернела, и я ее не чувствую.
Я осмотрел его ногу.
— Знаешь, я на твоем месте бегом побежал бы к врачу.
— Да, да, все верно, но чем он мне поможет?
Потом, когда я вышел из хаты, я увидел, как этот солдат с великим трудом ковыляет к повозке. Обернувшись, он помахал мне рукой на прощание, и я еще подумал, сколько еще он выдержит, пока не свалится в снег и не уснет навеки.
На следующее утро мы оставили наши позиции, в пешем порядке и в страшную пургу побрели дальше. Вдруг я обнаружил рядом гауптмана Бека. В стальных касках с подложенной в них соломой, с поднятыми воротниками шинелей мы шагали навстречу ветру. Гауптман нашел в себе силы улыбнуться мне.
— Следуем в западном направлении, поближе к Германии, к нашей с тобой родине. Что ж ты не рад? Позабыл, небось, все ваши развеселые песни, которые вы распевали в гитлерюгенде? О том, как отправитесь на Восток завоевывать «жизненное пространство»? Зато теперь тебе, по крайней мере, не в чем упрекнуть себя — ты честно попытался его завоевать.
Война входила в новую, куда более драматическую фазу. Когда русские наголову разбили наших союзников — венгров, итальянцев, румын, фронт пришел в движение. Точнее, разбили нас самих. Небольшие, но подвижные ударные группы Красной Армии одновременно на многих участках прорывали нашу оборону, и невозможно было угадать, где они появятся в следующий раз. В результате очередной реорганизации наших ударных групп мы вынуждены были расстаться с гауптманом Беком. Ко всему иному и прочему у меня вдруг ужасно разболелся зуб, естественно, ни о какой возможности найти здесь зубного врача или даже простого санитара и мечтать не приходилось. Как, впрочем, и о болеутоляющих таблетках.
Наверное, с неделю мы были вынуждены тащить на руках нашего раненого товарища — Эгона. Для этих целей мы раздобыли, уж не помню где, лодку-плоскодонку и использовали ее как сани, куда положили Эгона. Но в пути он умер, и нам предстояло вырыть для него могилу в окаменевшей от холода земле. Вместо гроба мы решили завернуть его в кусок брезента, за что нас ждал хороший нагоняй, потом кое-как закидали тело комьями мерзлой земли и сверху чуть присыпали снегом. Оглядев место погребения, мы подумали, что голодному зверью ничего не стоит добраться до покойника и вдоволь попировать. Однако наш проныра-фельдфебель не мог не заметить пропажу брезента и принялся распекать нас. Сначала мы попытались убедить его, что, дескать, виноваты все, но все же наказали именно того, кому принадлежала идея использовать в качестве гроба казенный брезент. Наш офицер приказал нам во что бы то ни стало вернуть брезент, так что мы вынуждены были раскопать свежую могилу и вновь развернуть тело. Все, кому выпала эта адова работенка, были вне себя, считая исполнение этого приказа святотатством, глумлением над покойным Эгоном. Неужели нашему фатерланду было жаль куска брезента для его павшего защитника?
В воздухе попахивало бунтом, но мы, стиснув зубы, все же не дали возобладать эмоциям над разумом. Сам того не желая, я вдруг понял, что оказался в самом эпицентре конфликта. Кое-кто даже дал мне кличку «солдатский депутат», которую, честно говоря, я не воспринимал как комплимент. Мы хорошо понимали, что нас большинство, в то время как офицеры пребывали в меньшинстве, и я ни на йоту не сомневаюсь, что если бы они решили избрать кого-нибудь из нас козлом отпущения, им бы пришлось худо — в конце концов, в сталинградских степях достаточно лежало трупов, кое-как закиданных снегом, и одному только Богу ведомо, от чего и как погибли эти солдаты.
Поскольку вменить нам в вину было нечего, разве что мелкие проступки, но никак не саботаж, офицеры ограничивались окриками. И если раньше мы бросались исполнять приказания наших командиров сию же секунду, то сейчас мы заняли несколько иную позицию — ни шагу без подробнейших инструкций. А если в таких случаях наши офицеры начинали брызгать слюной, вокруг незаметно образовывалась кучка солдат. Но и офицерам, в конце концов, опостылела эта игра, а если принимать во внимание наступавших нам на пятки русских, то они решили задевать нас как можно реже. И даже стали проявлять к нам уважительность.
Как бы то ни было, муштра, которой мы подвергались, да и боевой опыт сделали свое — мы стали солдатами хоть куда. Но чему мы были не обучены, так это умению отступать, тем более отступать быстро, организованно и вдобавок в условиях суровой русской зимы. И все же мы продемонстрировали недюжинные способности, довольно скоро адаптировавшись к этим кошмарным условиям, во всяком случае, куда скорее нашего твердолобого офицерства. Ведь что ни говори, неженками нас никак нельзя было назвать, ибо с рождения были куда ближе к земле, чем они. Да и с русскими куда быстрее и легче находили общий язык — в силу отсутствия врожденной (или же благоприобретенной) спеси.
И вдруг ни с того ни с сего — тревога. Дело в том, что наше ежедневное стояние на стрёме — мы ведь ни на минуту не упускали из виду гнавшихся за нами по пятам русских — превратилось в рутину, притупило бдительность. А между тем ситуация менялась коренным образом. Они не только дышали нам в затылок, они припустились за нами на бронетехнике — двух бронемашинах, одна из которых продвигалась вдоль нашего фланга с явным намерением ударить и рассечь нашу малочисленную группу. А в нашем распоряжении имелась лишь телега, запряженная хилой клячей, тащившей противотанковую пушку на санях. Так что ответить на маневр противника было нечем. С запозданием мы поняли, из-за чего они решили погнаться за нами — менее чем в километре впереди располагался мост через какую-то речушку.
Когда их бронемашина уже подбиралась к этому мосту, нашему противотанковому расчету удалось-таки всадить снаряд ей в борт, отчего она, проломав перила моста, рухнула на лед с трехметровой высоты. Результат угадать было нетрудно, и мы, подбежав, увидели, как бронемашина, кормой вверх, торчит в черной ледяной воде. Из нее спешно выбирались наружу несколько серьезно раненных и насмерть перепуганных красноармейцев. Их стальной гроб тем временем пускал пузыри, уходя под воду. На морозе их промокшая форма на глазах превращалась в лед. Оружия у них не было, от своего взвода они оторвались достаточно далеко, так что помощи ждать было не от кого. Оставалось уповать на милость победителя, но — увы! — тщетно. Разделавшись с ними, мы продолжили путь в смутной надежде на то, что наша «победа» сумеет изменить ход событий.
Уже темнело, когда мы чуть справа разглядели маленькую деревушку, скорее хутор. При виде сбившихся в кучу хатенок, я тут же физически ощутил царившее внутри тепло. Но наш командир, вероятно, еще не успев оправиться после инцидента у речки, распорядился добираться до следующего населенного пункта. Однако, одолев на своих двоих, да еще в метель, да еще в темноте пару километров, мы не нашли ни стога сена, ни кустика, ни даже ложбинки. Посовещавшись, офицеры решили сделать привал прямо в открытом поле. Разумеется, это было равносильно самоубийству, но иного выхода у нас. не было.
Мороз был градусов двадцать пять-тридцать, дул резкий пронизывающий ветер. Не было никакой возможности развести костер — нечем. Чтобы хоть как-то согреться, мы сгрудились вокруг нашей лошадки, которой это тоже было только во благо. Лошадка, приняв от нас угощение в виде сена, пожелала улечься, и мы подстелили ей один кусок брезента, а другим укрыли ее как можно тщательнее. Проснувшись, мы обнаружили, что лошадь мертва — замерзла, не выдержав холода. Мы от души пожалели несчастное животное, разделившее с нами все наши невзгоды. С другой стороны, подумал я, любому из нас можно было только мечтать вот о таком конце — уснул, и больше не увидел всех этих ужасов обезумевшего мира.
Мы задумали соорудить иглу[22], но без костра, на огне которого можно было расплавить края снежных кирпичиков, это было невозможно. И вот мы, разбившись на группы по четверо-пятеро, набрасывали на себя сверху одеяло и пытались таким образом согреться собственным дыханием. Кое-кто, кто уже дошел до ручки, просто заваливались спать в снег, но их тут же поднимали, иногда пинками — спать на снегу в таких условиях означало обречь себя на смерть. Хлеб, если только мы не держали его за пазухой, каменел на морозе, и нам приходилось раскалывать его на кусочки, а потом сосать их, как леденцы. Таким же образом мы расправлялись и с медом, тоже превращавшимся в камень. Нашелся шутник, который принялся расписывать, что, мол, у них дома кафельная плита, и за ней, дескать, так хорошо растянуться в тепле и, позевывая, музычку слушать. Но этого ему показалось мало — пожевывая мерзлый хлеб, он стал вспоминать, как по воскресеньям ездил в гости к своей тетушке в Любек и как та его потчевала пирожными с кремом и шоколадной глазурью, а запивал он всю эту роскошь настоящим горячим крепким кофе с сахаром. «Боже, пирожные с кремом и шоколадной глазурью! — думал я. — Год или даже больше я ничего подобного и в глаза не видел. И кому ведомо, когда я их еще попробую? И попробую ли вообще?» И еще вспомнил, что всего неделю назад покойный Эгон получил от матери посылку с шоколадными кексами, которые мы по-братски разделили. А сейчас он лежал в ледяной могиле, которую и могилой-то не назовешь. Даже брезента на него пожалели, сволочи.