У Гитлера и Геббельса
У Гитлера и Геббельса
Гитлер становится рейхсканцлером, а доктор Йозеф Геббельс — рейхсминистром народного просвещения и пропаганды.
Изменившиеся нравы этого Третьего рейха дают о себе знать необычным приглашением: в один прекрасный день мама сообщает мне на студию по телефону, что меня ждут во второй половине дня на приеме у господина министра пропаганды. Будет фюрер, он же рейхсканцлер.
Мама, дама старинного воспитания до мозга костей, крайне возмущена: что за манера с утра по телефону приказывать даме прибыть по приглашению во второй половине дня?..
Я же удивлена в большей степени пренебрежением к установленному и дорогостоящему съемочному времени. Обычно съемки идут с семи утра до семи вечера. У кого одновременно и спектакли в театре, должны прямо из павильона ехать в свою гримерную и освобождаются не раньше 23 часов.
Я сообщаю своему режиссеру о звонке из министерства и втайне надеюсь, что приглашение будет отклонено ввиду моей занятости. Но режиссер и руководство разрешают, распорядившись отснять меня раньше. Необычное явление. Пока еще необычное. Позднее любое пожелание министерства пропаганды сразу становится приказом или воспринимается как таковое.
Из этого уже кое-что вырисовывается. Продюсер, несомненно, предчувствует развитие событий гораздо лучше, нежели я.
Доктора Геббельса мне описывают как человека, который «завоевал» Берлин для национал-социалистов, человека, без сомнения, с острым умом и способного пропагандиста, блестящего оратора. Бесцеремонные берлинцы острили, будто он ночует не в своей постели, а в собственной «глотке»*.
Итак, теперь он рейхсминистр народного просвещения и пропаганды, а его «вождь» Адольф Гитлер сделался рейхсканцлером — не надолго, как уверяют. В этой раздробленной республике без республиканцев национально-консервативным кругам Гитлер нужен как «барабанщик», щит от возрастающей коммунистической угрозы. После того как он «отбарабанит» необходимое время, его снова уберут так это представляет себе кое-кто…
Меня отсняли только в 17 часов. Вечером спектакль, так что правительственный прием обойдется и без меня, полагаю я, поскольку, пока я приду в себя и переоденусь, пройдет не меньше часа и тогда…
Дальше зайти в своих размышлениях я не успеваю: как только собираюсь покинуть студию, навстречу спешит надутый чиновник министерства пропаганды и везет меня как есть — непереодетой, в полуспортивном костюме — на Вильгельмштрассе. По дороге мне удается лишь купить розу в петлицу, чтобы предстать на правительственном чаепитии не совсем уж «голой».
В министерстве меня сначала представляют фрау Марте Геббельс. Она с мягким укором спрашивает:
— Так поздно, фрау Чехова?
— Я приехала прямо с работы, фрау Геббельс, кроме того, меня известили по телефону только сегодня утром…
Госпожа Геббельс не подает виду, что поняла.
Перед помещением, в котором сервирован чай, стоит Гитлер в цивильном. Он тотчас же заговаривает о моем фильме «Пылающая граница», премьера которого состоялась только что. Я играю польскую революционерку. Гитлер осыпает меня комплиментами.
Мое первое впечатление о нем: робкий, неловкий, хотя держит себя с дамами с австрийской любезностью; ничего «демонического», завораживающего или динамичного. Это впечатление разделяют многие, кто сталкивался с Гитлером в узком кругу. Поразительно, почти непостижимо его превращение из разглагольствующего зануды в фанатичного подстрекателя, когда он оказывается перед массами. Тут он воспламеняет тысячи, а позднее и миллионы. Кто возьмется это оспаривать!
В чайной комнате встречаю знакомых коллег: Вернера Краусса, Ойгена Клёпфера, Генриха Георге, Кэте Дорш, Георга Александера, Вилли Фрича — короче говоря, всех, кто в Берлине обладает весом и именем.
Гитлер тщетно старается быть обаятельным, Геббельс таков и есть. Как всегда покрытый ровным кварцевым загаром, он рассыпает шутки направо и налево, непринужденно острит. Внешне обойденный природой, с трудом передвигающийся маленький человек явно наслаждается министерским постом и возможностью собрать вокруг себя деятелей культуры.
Пресловутый рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер производит на меня впечатление чего-то незначительного. Смахивающий на землемера на пенсии, со своим круглым мещанским личиком, он в основном молча топчется и явно чувствует себя не в своей тарелке. На одном из более поздних приемов мне удается шокировать его: я являюсь в глубоком декольте. Он каменеет от изумления. «Когда женщина сильно обнажается, это приводит его в исступление», — рассказывают мне те, кто его близко знает. «Это на него похоже», — думаю я, «прошелестев» мимо. Мой повседневный костюм на государственном приеме он явно воспринимает как вполне уместный. Беседа тянется вяло и бессодержательно. Гитлер много говорит о своих художественных амбициях. Акварели, эскизы и рисунки его прежних лет передаются из рук в руки. Ни одна из этих работ не осталась в моей памяти.
Вскоре я откланиваюсь и еду в театр.
Следующее приглашение не только необычно, оно трагикомично и имеет какой-то призрачный оттенок. Мы — видные коллеги-актеры и я в том числе после спектакля сидим за длинным столом в задней комнате партийного ресторанчика. Ничтожества, вознесенные партией в кресла функционеров, председательствуют в униформе СА и СС. Они устроились вольготно. Перед ними лежат снятые портупеи и кобуры с пистолетами.
Битый час функционеры разглагольствуют о наших «обязанностях художников» в Третьем рейхе и разражаются непотребными нападками на иностранных и еврейских коллег.
Когда один из них нападает на Фрици Массари — некоронованную королеву знаменитого театра «Метрополь», — поднимается Фриц Одемар, отец «комиссара» Эрика Оде. От имени всех нас он протестует против выпадов в адрес Фрици Массари, Пауля Моргана, Курта Геррона, Феликса Брессарта, Камиллы Шпиры и предлагает нам покинуть собрание.
Так мы и делаем.
Месть этих маленьких шавок от искусства я ощущаю на себе очень скоро; как выясняется, власть их простирается далеко: на роли, которые предназначались мне, берут других актрис — разумеется, всегда с «глубоким сожалением», с беспомощным пожиманием плеч.
Так продолжается год.
У меня нет существенных сбережений, на которые можно было бы длительное время жить с семьей, и я вынуждена продать свой автомобиль, уволить шофера и научиться наконец-то ездить на велосипеде…
Тем временем я пытаюсь как-то оживить свои заграничные связи, но это не так просто и поначалу тоже не дает результатов. И тогда не остается ничего иного, как сбыть следующую вещь — один из моих ковров.
И вот тут звонит Альфред Хичкок из Лондона. Мне предлагают главную роль в детективе «Мэри»*. Ковер спасен.
Хичкок оказывается необыкновенно умным, любезным человеком с обезоруживающим, совершенно особым чувством юмора; и похож он на кого угодно, только не на англичанина, скорее русского — своей дородностью и хлебосольством.
В Лондоне мне удается заключить договор на съемки в Париже — фильм «Деньги» по роману Золя.
Но и в Париже политика настигает меня, точнее, мой автомобиль. Возвращаюсь из студии на Елисейских полях в свой отель и вижу — он полностью искорежен, на груде обломков грубо нацарапано: «Боши — свиньи». Причина подобного вандализма в том, что немецкие войска без объявления вошли в Рейнскую область, занимаемую Францией со времен первой мировой войны.
Я возвращаюсь в Германию. Кто позаботился о том, чтобы я вновь смогла сниматься, не знаю. Возможно, свою роль сыграл положительный резонанс в международной прессе, меня снова стали воспринимать как немецкую актрису, которая содействует восстановлению мирового культурного значения Германии. В любом случае я опять занята. Более того, становлюсь «государственной актрисой»: в одно из воскресений нам в дверь звонят двое господ, чинно просят прощения за вторжение, представляются чиновниками министерства пропаганды, торжественно выстраиваются передо мной и зачитывают указ: за «вклад в киноискусство и театр» меня производят в государственные актрисы.
Я благодарю «за цветы», которые господа, конечно же, не принесли, и узнаю, что и других коллег постигла подобная оригинальная и неожиданная честь; на деле почетное звание бессмысленно, оно не приносит ни денег, ни пенсии по старости, напротив, поначалу вызывает лишь раздражение. Я езжу на иностранном автомобиле, подержанном «паккарде». Но мне дают понять, что немецкая государственная актриса не должна ездить на «иностранном». «Это нежелательно», — передает мне министр Геббельс через доверенных лиц. Пришло время, когда в Германии все должно быть немецким. Через тех же доверенных лиц я отвечаю министру, что на «мерседес», к примеру, денег у меня нет, но я согласна ездить на любой другой представительной немецкой машине, если правительство мне ее подарит. Геббельс чувствует иронию. Государственные автомобили не предусмотрены для государственных актеров, слышу я его ответ через посредника. На этом автомобильная тема исчерпана.
В это время я снимаюсь в одном из самых моих любимых и вообще самых известных немецких фильмов — «Маскараде» — с Паулой Весселы, Адольфом Вольбрюком, Петером Петерсеном, Юлией Сердой, Вальтером Янсеном, Хансом Мозером. Режиссер — Вилли Форст.
Это открытие молодой актрисы Весселы и одновременно ее триумф. Ее неподражаемый голос, обворожительная естественность и милая лучезарность в одну ночь вознесли ее до небес.
Это и огромный успех Адольфа Вольбрюка, который доказывает, что в роли утонченного бонвивана он способен на большее, нежели просто играть красавчика, каковым был и в жизни. Позднее он эмигрирует в Англию, поскольку кто-то из его дедушек или бабушек «неарийского» происхождения. Там благодаря своим способностям к языкам легко сходится с людьми и после войны возвращается в Германию зрелым и еще более искусным и утонченным мастером.
И в первую очередь это доказательство выдающегося режиссерского таланта Вилли Форста. Именно «Маскарадом» он утверждает себя на всю свою последующую режиссерскую карьеру как мастер жанра «каммершпиль» в кино. Он не поддается чужим влияниям, дисциплинирован, пунктуален, точен, непреклонен в своих решениях, но всегда уважителен к коллегам.
Вилли Форст распределяет главные и второстепенные роли в соответствии с «учением о гармонии»: не существует «звезд» — как в слаженном оркестре, существуют только высококлассные специалисты, соучастники совместного творчества.
У него это заходит настолько далеко, что, к примеру, для фильма «Бургтеатр»* он делает «пробные съемки» Вернера Краусса, прежде чем окончательно утвердить его на роль. Конечно же, Краусс, десятилетиями причисляемый к сонму великих актеров театра и кино, не хочет пробоваться. Но Форсту известен страх Краусса перед крупными планами. Как только камера подъезжает к нему вплотную, Краусс начинает нервничать, он не переносит этого «монстра», дрожит, как ребенок перед фотоаппаратом.
Форст снимает у Краусса этот детский комплекс, и ему удается воплотить в жизнь то, о чем мечталось, — съемки крупным планом как стилистический прием.
Я рада после «Маскарада» и «Бургтеатра» сделать с Форстом еще и «Милого друга». Он сам играет главную роль и неподражаемо поет «Тебе везет с женщинами, милый друг…» — шлягер, который совсем выпадает из «героической эпохи» и, вероятно, именно поэтому становится невероятно популярным.
Теперь я снова снимаюсь без перерывов и попутно en suite* играю в театре: «Любимая», «Чернобурая лисица», «Шестая жена» и другие спектакли.
Мои домашние — мама, сестра, дочь Ада и племянница Марина — называют меня «ночной постоялицей»: я уезжаю на студию еще до семи утра и, как правило, возвращаюсь со спектакля лишь к полуночи.
Между тем Берлин меняет свое политическое лицо. Марши «коричневых колонн» и море знамен со свастикой все больше отличают город и его жизнь. Насильственное приобщение, подгонка всех под национал-социалистическую идеологию никого не минует, в том числе кино и театр. Несмотря на это, Берлин пока еще остается Меккой творческих людей и мастеров своего дела; и, к раздражению министра народного просвещения и пропаганды, как раз среди актеров больше всего упрямцев — ведь они такие индивидуалисты. Например, Густав Грюндгенс. Незадолго до прихода к власти нацистов я играла с ним в фильме режиссера Макса Офюльса «Любовные игры» по Шницлеру.
На сцене и в жизни между нами нет и намека на чувство душевного товарищества, которое связывает меня с другими коллегами. Но теперь, в Третьем рейхе, он вызывает мое, и не только мое, а всеобщее безоговорочное уважение: как главный художественный руководитель, он ограждает Прусский государственный театр от Геббельса и всех национал-социалистских попыток его политизации. Как режиссер и актер, создает великий, формирующий стиль и лично каждый день проявляет большое мужество и дипломатическое искусство. Чтобы иметь возможность реализовать свой взыскательный и свободный от господствующей идеологии репертуар и поддержать политически уязвимых коллег, он идет на союз с рейхсмаршалом и министром-президентом Пруссии Германом Герингом.
Геринг женат на Эмми Зоннеманн, бывшей актрисе. Через нее Грюндгенс дает понять министру-президенту, что тот смог бы стать патроном Прусского государственного театра в подлинном смысле этого слова, если бы этот театр остался «островком культуры и искусства».
В качестве покровителя Геринг с наслаждением использует любую возможность показать Геббельсу, которого он терпеть не может, что государственные театры его не касаются. Геббельс кипит. Относительно «неарийских» актеров и их жен Геринг заявляет: «Я сам определяю, кто еврей»…
Разумеется, Грюндгенс понимает, что пользоваться Герингом как ширмой ему позволяет отнюдь не понимание министром-президентом искусства — его нет и в помине, а тщеславие последнего, напыщенность и склонность к шарлатанству. Грюндгенс лучше других знает подлинный лик Геринга. Он знает, что за внешностью добродушного толстяка, делающей его таким популярным, скрывается жестокий циник, человек, который за несколько лет до еврейских погромов устранял политических противников сотнями. И несмотря на это, Грюндгенс идет на союз с Герингом, чтобы спасти театр и его труппу, — отважное и год от года все более опасное хождение по краю пропасти…*
А вот Адель Зандрок всегда была индивидуалисткой, личностью непоколебимой и неприступной с совершенно другой точки зрения.
Адель (мы все называем ее так с полным уважением) для рядового кинозрителя — «комическая старуха» немецкого кино. Она глубоко страдает от этого. Актерская судьба ее драматична: когда-то красивая женщина, настоящая сценическая «светская дама», знаменитая героиня «Бургтеатра», она объездила всю Европу со своей лучшей ролью «дамы с камелиями».
Красота вянет, патетика остается, а времена меняются: то, что когда-то потрясало в жесте, в интонации, уже не пользуется спросом или становится просто смешным.
Адель Зандрок остается явлением, достойным уважения; и все же как актриса она — как многие — не приспособилась к переходу в старость. Ей угрожает забвение, уход в небытие. Дела у нее плохи.
И тут кто-то открывает ее удивительно смешное дарование. Она снова при деле — уже как «комическая старуха».
Внутренне она отторгает это амплуа, живет воспоминаниями о своем великом прошлом, игнорирует то, что происходит вокруг нее, или все зло вышучивает. Меня — всегда величественно — Адель одаряет милостью своей дружбы. Она зовет меня «Мышка», и мне не раз доводилось быть свидетельницей как веселых, так и очень серьезных ситуаций.
Вилли Эйхбергеру, молодому, с ослепительной внешностью актеру, она как-то говорит:
— Вы-то мне еще нравитесь, молодой человек, да боюсь, что я вам уже нет…
Однажды, фотографируясь с ребенком, который совершенно голый пищит в колыбельке, Адель направляет свой лорнет ему пониже пупка и бормочет:
— Да это мальчик, если мне не изменяет память…
Как-то в полдень она приходит ко мне в гардеробную и утверждает, что наша общая гримерша подвела мне глаза более ярко, чем ее собственные. При этом мои ресницы накрашены голубым, а у Адели — коричневым.
Она вызывает гримершу и начинает кричать на нее:
— Хотите стать корифеем в своем деле? Не возражайте мне. Если хотите, то немедленно озаботьтесь тем, чтобы впредь я выглядела так же, как Мышка…
Я во время этой сцены с чистой совестью ем пироги, которые мне дала с собой мама.
— Что это ты ешь? — строго экзаменует меня Адель.
Я объясняю, что это русские пирожки с капустой, которые мы сами печем дома.
— Скажи-ка, пожалуйста, своей маме, чтобы она пекла и для меня, ведь я так люблю все русское. — Она поднимает очи гор?е и погружается в мечтательные воспоминания: — Если бы ты знала, кто в те времена всё бросал к моим ногам, когда я гастролировала с «Дамой с камелиями», — великие князья, а однажды уж одним-то из них я полакомилась. Я бы и царя не пощадила, думаю, да жаль… жаль, он уже был болен. А вообще — мужчины! Все они трусы, моя дорогая Мышка, все… ну, скажем так: почти все. Я понимаю, почему ты не выходишь снова замуж. А ты знаешь, что Артур Шницлер был моей большой любовью?..
Я замялась.
— Так знаешь или нет? — спрашивает Адель с легкой грозой в голосе.
— Не знаю, — послушно и искренне отвечаю я.
— Ну, — торжествует она, — это была моя великая любовь! Но не спрашивай, чего мне стоило покорить его. Сначала, как это приличествует даме, я ждала его любовных признаний. Я предоставила ему для этого достаточно возможностей: в театре, после театра, но он постоянно избегал оставаться тет-а-тет. Тут я узнаю, что он любит устрицы. Приглашаю его к себе домой, велю подать из ресторана несколько дюжин устриц и много шампанского. Мы наслаждаемся, Мышка, наслаждаемся — устрицами и шампанским… А я флиртую с ним на грани приличий. Часы в гостиной бьют, бьют снова и снова. И что затем происходит, как ты думаешь?
— Полагаю, что господин Шницлер…
— Та-та-та, господин Шницлер, — перебивает меня задетая Адель и неприязненно продолжает: — Артур хватается за новую бутылку шампанского, но тут я перенимаю инициативу. «Сначала марш в постель!» — командую я. И ты не поверишь, Мышка…
Морщинистое лицо Адели разглаживается:
— Это помогло…
Не могу сказать, насколько она привирает или говорит чистую правду, рассказывая свои истории, — об этом, пожалуй, никто не знает, кроме нее самой.
В другой раз она просит меня отвезти ее на прием в министерство пропаганды. У нее нет машины. Обычно она ездит с сестрой на такси, но сестру не пригласили, а Адель одна никуда не ходит из принципа, стало быть, я должна сопровождать ее.
— Эти люди представления не имеют о приличиях, — сердится она.
Итак, мы вместе приезжаем в министерство; Адель, как всегда, закутана в широкие, ниспадающие волнами одеяния, на руке висит огромная вышитая сумка.
Партийные бонзы и кинознаменитости сидят вперемешку. Центром тут же становится она, окруженная благоговейно внимающими и молодыми и пожилыми коллегами. Тема — само собой разумеется — ее великое сценическое прошлое на подмостках «Бургтеатра»…
В этот момент входит Гитлер и начинает, как обычно, сразу же с монолога. Он знает «Бургтеатр» с юношеских лет, с восхищением вспоминает великие спектакли и тут же сожалеет, что в те времена также «добились чести и славы и еврейские актеры». Гитлер намеревается и далее развивать эту тему, как вдруг происходит нечто, чего до сего момента уж точно не случалось: его перебивают!
Адель безмятежно и отчетливо произносит:
— Господин рейхсканцлер, оставим эту тему. Я не желала бы об этом ничего слышать. Но если это вас интересует — и между нами: моими лучшими любовниками всегда были евреи.
Гитлер столбенеет.
Адель поднимается, с достоинством кланяется и спокойно бросает:
— Au revoir*, господа. — Поворачивается ко мне и приказывает: — Отвези меня, пожалуйста, домой, Мышка.
В последний раз я разговариваю с ней в больнице. Она лежит там уже несколько недель с переломом бедра и ворчит на жалкую эпоху, в которой больше не осталось кавалеров:
— Вместо русской икры мне присылают цветы, и взгляни-ка, Мышка: разве они не похожи на кактусы?..
На стене больничной палаты висит белая атласная рубашка с дорогими кружевами — прощальный подарок киностудии, на которой снимался наш общий фильм «Фаворит императрицы». Она носила ее в фильме. Адель любит этот фильм, потому что он напоминает ей о триумфе в «Даме с камелиями». Тогда она играла в похожем дорогом наряде. Она хочет, чтобы в ней ее положили в гроб.
Несколько дней спустя она умирает.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.