Фазиль Искандер Пастух Махаз
У него было семь дочерей и ни одного сына. А он очень хотел иметь сына, которому можно было бы оставить хозяйство и скот, который бы стал его, пастуха Махаза, продолжением в будущей жизни, когда Махаза уже на этом свете не будет.
После каждой дочери он ждал сына, старался зачать сына, но у него рождались только дочери, и после четвертой он в глубине души перестал верить, что у него может родиться сын, и с вялым любопытством ждал, чем окончатся очередные роды жены, хотя и теперь помимо его разума и воли в сознании теплилась надежда: а вдруг повезет?
Но не было случайного везения. Семь раз одна за другой шли дочери, семь богатырских дочерей родила ему неутомимая жена Маша, из которых старшая была уже замужем за сыном мельника, а младшие еще только ковыляли по двору.
После седьмой девочки он смирился с тем, что у него не будет сына. Видно, там, наверху, тот, кто решает, каким должен быть урожай кукурузы в этом году, чью именно корову медведь должен выбрать в стаде и зарезать, каким краем села должна пройти туча, наполненная гибельным градом, как мешок камнями, и когда именно должен прорваться этот мешок, словом, тот, кто решает все это, отметил там у себя, в небесной книжице, что надо пастуху Махазу не давать зачать мальчика, и приставил следить за этим одного из своих ангелов-слуг.
И хотя чегемцы не раз объясняли ему свою теорию чадотворящих форм, то есть, что бывают такие женщины, которые носят в себе две чадотворящие формы, формы мальчика и девочки, а есть такие, внутри которых только одна чадотворящая форма, вот она и лепит себе только мальчиков или только девочек, он, пастух Махаз, считал все это глупым предрассудком. Когда разговор заходил на эту тему, он всегда насмешливо улыбался и кивал на небо:
— Все в его руках… Если он захочет, женщина и медвежонка родит…
Был Махаз человеком мирным и молчаливым, жил в основном на колхозной ферме, вдали от людей. Дома бывал мало, за целое лето, бывало, спустится раз или два с альпийских лугов, чтобы помыться как следует да сменить белье, да сделать по хозяйству кое-что, и — снова в горы.
Весной и осенью бывал чаще. Весной вспахивал и засеивал приусадебный участок, а осенью собирал урожай кукурузы и винограда, готовил вино; его, в основном, распивали многочисленные гости его жены, которых он терпеть не мог, но вынужден был примириться с ними ввиду неукротимого жизнелюбия и гостелюбия жены.
Если его обижал кто-нибудь из колхозного начальства или соседей, Махаз никогда не находил, что ответить на обиду сразу, и угрюмо замыкался, а обида, бывало, через много дней вырывалась иногда в совершенно неожиданном месте.
Так, однажды на альпийских лугах, когда одна коза забралась на слишком отвесную скалу, откуда могла сорваться и погибнуть, он не только не поленился вскарабкаться на эту скалу, но, поймав ее за одну ногу одной рукой, другой избил вырывающуюся и ничего не понимающую козу, что было опасно не только для жизни козы, но и для его собственной жизни.
Эта экзекуция была ответом на приказ правления колхоза взыскивать с пастухов стоимость скота, погибшего от стихийных сил. Приказ этот был вызван тем, что слишком много скота погибало на летних пастбищах. Летом на альпийских лугах, вдали от всякого начальства, пастухи нередко резали скот для себя, списывая его потом на стихийные бедствия. Так что приказ этот был справедлив по отношению к тем пастухам, которые злоупотребляли доверием, но был несправедлив по отношению к Махазу, который никогда такими делами не занимался. Таким образом, избивая козу, пасущуюся на слишком рискованном месте, он отводил душу, даже как бы вступал в полемику с правлением колхоза.
Четыре года тому назад жена его отправила в город старшую, после вышедшей замуж, дочку Маяну, чтобы она там окончила абхазскую десятилетнюю школу. В Чегеме была только семилетка.
И хотя сам Махаз был против этой поездки (он считал, что семилетней учебы вполне достаточно для девушки), ему пришлось уступить настояниям жены. Могучую девушку снарядили, как могли, дали ей в руки красный фанерный чемодан, с которым тетя Маша сама когда-то перебралась в Чегем, и отправили в город.
Хотя в городе жила сестра Махаза, девушку поместили у дальнего родственника тети Маши, работавшего в магазине и готового вот-вот лопнуть от полноты достатка. Так говорила о нем тетя Маша.
Кстати, в городе был интернат для таких вот молодых людей из дальних сел, но Маша считала, что отдавать девушку в интернат в городе, где родственник лопается от достатка, было бы смертельным оскорблением не только ему, но и всем родственникам тети Маши.
Между прочим, родственник этот никогда Маяну в глаза не видел и как-нибудь пережил бы ее самостоятельное пребывание в Мухусе. Тем не менее этот маленький красавчик, умевший ловко обделывать свои дела, весело и охотно принял у себя в доме свою многоюродную племянницу.
Он почти сразу стал за ней ухаживать, нагло выдавая свои знаки внимания за внезапно вспыхнувшие родственные чувства. Эта могучая девушка с гор ему понравилась. К несчастью, он тоже понравился Маяне, хотя она этого не осознавала.
Она давно себе вымечтала образ богатырского мужчины, который ей когда-нибудь встретится и которого она полюбит на всю жизнь. Так что ухаживания «хохотуна-кукленка», как Маяна его называла про себя, она не принимала всерьез.
Однажды в городе она встретила целую дюжину богатырского роста молодых людей. Сердце ее замерло в груди: показалось, что она встретила представителей племени ее будущего жениха. Даже подумалось, что будущий ее жених может оказаться одним из этих парней. Замирая от волнения, она пошла за ними, стараясь идти незаметно, и вскоре они пришли на городскую баскетбольную площадку. Увидев, что они, как дети, отнимают друг у друга мяч, и поняв, что они не могут представлять единое племя богатырей, она разочаровалась в них и ушла домой.
Жена Шалико, так звали родственника Маяны, довольно часто уезжала в село к своим близким: то на свадьбу, то на похороны, то навещать больных. В таких случаях она просила Маяну присматривать за детьми, что Маяна делала умело и охотно, потому что в доме у себя была приучена нянчиться со своими младшими сестренками.
Маяна добросовестно кормила и укладывала детей, — их было двое, — снисходительно отмахиваясь от своего маленького дяди, пристававшего к ней.
— Ну до чего ж ты мал, — говаривала она иногда, откладывая тетрадь или книгу, чтобы взглянуть на него, вертевшегося рядом, норовя поцеловать ее или приобнять.
— У маленькой кукурузы початок большой, — говорил он ей весело.
— Не всегда, — уточняла Маяна, подумав и совершенно не понимая его темных острот.
В этом месте он почему-то начинал хохотать, и Маяна, смущаясь, чувствовала, что ей приятно ее собственное смущение.
— Смотри! — грозила она ему кулаком. — Если покусишься, черепушку проломаю…
В знак полного признания своей слабости в ответ на ее слова он, как в кино, подымал вверх руки. «Бедняга», — думала о нем Маяна, чувствуя свое нешуточное превосходство над ним в физической силе.
Но то, что должно было случиться, случилось. В ту ночь, пользуясь отсутствием жены, уехавшей на сороковины умершего родственника, он полез к Маяне в постель. Сначала Маяна легко отбивалась от него, приговаривая:
— Ну до чего же хитрый!.. Господи, какой хитрец… Вы посмотрите, чего надумал этот бесенок…
«Да я его в случае чего одной рукой придушу», — думала она. И в то же время этой же рукой с силой прижимала его к себе, тем самым, как ей казалось, показывая ему, как она будет его душить в случае надобности.
Бедняга Маяна не знала, что с природою шутки плохи, да она сама была частью этой природы, и что тут удивительного, если она этого не понимала.
Через час, расплатившись за ее невинность клоком волос, вырванным из его головы, недодушенный родственник ушел к себе в комнату. Маяна поплакала, поплакала и покорилась своей новой судьбе.
Жена Шалико продолжала время от времени навещать своих родственников…
Через четыре месяца бедная Маяна, бросив школу, внезапно возвратилась домой, неся в руке свой красный фанерный чемодан, а в животе плод этого ужасного хитреца.
Тете Маше кое-как удалось замять эту историю, и бедняга Маяна, выплакав все глаза, поняла, что теперь на богатыря нечего рассчитывать. Через год по настоянию матери она вышла замуж за довольно старого человека, жившего в соседнем селе. Маша называла его не старым, а почтенным человеком.
Почтенному человеку было под семьдесят лет, и по слухам, которые распространяли чегемцы, ссылаясь на верные источники, Маяна в первую же брачную, ночь сломала своему почтенному мужу два ребра, которые до конца жизни так и не срослись.
Но опять же, если верить чегемским слухам, старик оказался на высоте, потому что будучи человеком со сломанными ребрами, успел зачать, по крайней мере, еще двух детей, если только первого ребенка, как предполагали чегемцы, он успел зачать до того, как треснули его ребра. Всего же у него родилось три ребенка, причем, что опять же отмечалось чегемцами, первой родилась девочка, а двое других оказались мальчиками.
Отголоски этих слухов доходили до отца Маяны. Он прислушивался к ним и, сопоставляя с явью, решил, что там, наверху, старика наградили мальчиками за проявленное мужество. Все же нелегко в его возрасте, да еще со сломанными ребрами, взнуздать такую могучую девушку, как его Маяна.
Тетя Маша думала, что муж ее ничего не знает о том, что случилось с Маяной. Во всяком случае до поры так думала. До той поры, когда однажды, сидя перед костром в мокрой одежде, весь в клубах пара, он вдруг пробормотал то, о чем не переставая думал многие дни и многие ночи:
— На старичишке решила зло сорвать… Ты бы в городе кой-кому ребра пересчитала…
Тетя Маша, тяжело вздохнув, промолчала, и больше к этому ни прямо, ни намеками они не возвращались.
Кстати, когда Маяна выходила замуж, городской родственник тайно через людей передал подарок для Маяны: новые туфли, драповый отрез на пальто и тысячу рублей денег.
Подарок, что ни говори, был богатый, и Маша втайне от мужа, что сделать было легко, переправила его дочери. Маяна не приняла ничего, велев передать матери, что туфли ей и так малы, а подарок она все равно брать не будет.
Прошло три года, в течение которых Маяна благополучно рожала своих детишек, а чегемцы поутихли, во всяком случае перестали гадать о состоянии ребер ее старого мужа.
К этому времени у тети Маши созрел план: послать в Мухус на бухгалтерские курсы следующую за Маяной дочку, Хикур. Сам председатель колхоза надоумил ее, сказав, что он выхлопотал в райкоме местечко на этих курсах, чтобы послать туда кого-нибудь из чегемцев.
Когда слухи об этом дошли до колхозной фермы, Махаз, никому ничего не сказав, покинул ферму, спустился по верхнечегемской дороге, обогнул свой дом, спустился в котловину Сабида и, подойдя к молельному ореху, дал клятву выпить кровь того, который в городе или в любом другом месте покусится на его дочь Хикур.
Дав клятву, Махаз успокоился и по дороге на ферму заглянул домой. Он не только успокоился, он просто не мог унять тайного ликования, охватившего его душу. Когда жена выложила ему свои соображения по поводу Хикур, он ей ответил:
— Хоть к дьяволу в пекло посылай! Я сейчас был у молельного ореха и дал клятву выпить кровь того, кто покусится на мою дочь…
— Авось не покусится, — ответила тетя Маша. — Да и жить она будет в общежитии, хотя этот наш злодей так и лопается от достатка…
Так и уехала следующая дочка тети Маши, еще более могучая и цветущая девушка Хикур. Она поступила на бухгалтерские курсы, хорошо училась, жила в общежитии, но сердце юной горянки (о чем никто не подозревал) пылало яростной жаждой возмездия. Она была еще девочкой, когда ее обжег слух о том, что случилось с Маяной. Ни разу никому из взрослых не показав, что она знает о случившемся, Хикур страдала и вынашивала мысль о справедливой мести.
Бедняга Маяна была слишком доброй и доверчивой, а этот негодяй ее обманул. О, если бы Хикур была на ее месте, она бы показала ему! Она бы свернула ему голову, как цыпленку!
Хикур хорошо училась на курсах и в свободное время гуляла по городу, надеясь наконец встретиться с совратителем своей сестры и как-нибудь отомстить ему.
Внешность его она запомнила еще с тех пор, как Маяна училась в городе. Тогда она приезжала с отцом на базар продавать грецкие орехи. Они два дня пробыли в городе и несколько раз видели своего веселого родственничка.
Она ожидала, что, приехав учиться в город, где-нибудь обязательно встретится с негодяем. Но вот прошло уже несколько месяцев, а он ей нигде не попадался. Было так удивительно, что Шалико ей нигде не попадается. Она ждала этой встречи, чтобы отомстить ему, хотя сама ясно не могла представить, как именно она ‘будет мстить.
Первым делом надо было его как-нибудь повстречать. Хикур стала прохаживаться по улице, где он работал. Однажды он прошел мимо нее с каким-то товарищем. Он не заметил или не узнал ее. Это еще больше подзадорило девушку, и она стала чаще прохаживаться по этой улице. Однажды, когда Шалико шел ей навстречу, поигрывая связкой ключей от магазина, они столкнулись, и он ее узнал.
— Послушай, да не сестричка ли ты Маяны? — спросил он удивленно и ничуть, как она заметила, не смущаясь.
— Вроде бы, — ответила Хикур, как ей казалось, язвительно.
— Ну и растете же вы, — сказал он, с удовольствием оглядывая ее обильную цветущую плоть.
— Кто вверх растет, а кто в землю, — отвечала она, намекая на его коварство.
— Да ты, я вижу, бойкая! — сказал он, продолжая оглядывать Хикур.
— Уж не Маяна, — отвечала она с грозным намеком, но он сделал вид, что ничего не понял.
— И Маяна была хороша, — возразил он примирительно. — Слава богу, вышла замуж… Как отец?
— Дал клятву перед молельным деревом, — сурово ответила Хикур, — выпить кровь того, кто покусится на меня…
Она почувствовала, что в городе, где бегают машины и громоздятся большие дома, клятва отца звучит неубедительно.
— Да кто ж тебя такую тронет! — радостно воскликнул он. — Да ты же сама, небось, кого хочешь убьешь!
— Пусть только покусится, — отвечала Хикур важно, и он рассмеялся.
Он пригласил ее заходить, и через несколько дней она пришла к ним в дом. Хикур решила, что это нужно для ее будущей мести. Жена Шалико очень обрадовалась ей и, вспоминая Маяну, все удивлялась ее внезапному отъезду, из чего Хикур заключила, что она ничего не знает о случившемся с сестрой. «До чего же хитер», — думала Хикур, глядя на своего родственничка, весело мельтешившего перед ней.
Она стала приходить к ним в дом. Хикур решила подпустить его поближе и, когда станет ясно, что он покушается на ее невинность, убить или, еще лучше, навеки изуродовать. Теперь жена Шалико сама, уезжая куда-нибудь, приглашала Хикур присмотреть за детьми, и та приходила и оставалась ночевать, ни на мгновение не забывая о своем замысле.
Хикур кормила, укладывала детей спать (теперь их было трое), и все думала о предстоящей мести, и все не могла выбрать способ — самый внушительный и беспощадный.
Она еще не могла решить, на какой именно стадии ухаживания может с полным правом проломить ему череп, задушить или навеки изуродовать. Дальше поцелуев он пока не шел, а Хикур считала, что этого вроде недостаточно, чтобы задушить человека или, скажем, проломить ему спину, чтобы он сделался горбуном. По ночам, обдумывая этот способ мести, она язвительно улыбалась, представляя, как он, и без того маленький а теперь сгорбившись, едва торчит над прилавком своего магазина.
А Шалико между тем ждал, когда Хикур привыкнет к его поцелуям и ласки его вызовут в ней ответную вспышку чувственности.
Никаких укоров совести по поводу судьбы Маяны он не испытывал. Он решил, что все кончилось благополучно. Он хорошо одарил Маяну, а то, что она вышла замуж за старого человека, так это их дело. Мало ли в деревнях выходят замуж за стариков?
Наконец наступила ночь, когда они снова остались в доме одни, и каждый про себя решил, что этой ночью все случится. Уложив его детей, Хикур не стала засиживаться за учебниками, а отправилась спать, чутко прислушиваясь к тому, что происходит в доме.
Шалико долго не приходил, и она решила: ждет, чтобы дети крепче уснули. Или ждет, чтобы она уснула? Ну нет, этого не дождется! Примерно через час он погасил свет и, разувшись, тихонько вошел в ее комнату. Хикур лежала не шевелясь.
Она вдруг почувствовала, что боится его нерешительности. Он стоял у дверей и смотрел на кровать, где, замерев, лежала Хикур, боясь, что он испугается и уйдет.
Она чувствовала в себе силы и способность выполнить то, что задумала, если что-нибудь услышит. Теперь Хикур окончательно утвердилась в мысли, что задушит проклятого совратителя, зажав подушкой ему лицо.
Он тихонько подошел к кровати и присел рядом. «Я прижму его подушкой, — думала Хикур, тихо ликуя. — Я буду давить его этой подушкой, пока он не перестанет барахтаться».
Он уже наклонился над ней и стал осторожно целовать, а она все продолжала делать вид, что спит, чтобы не вспугнуть его, и Шалико становился все смелее и смелее. Она, дожидаясь мгновения, когда нужно будет кинуться на него и прихлопнуть подушкой, вся замерла, но на миг, прислушавшись к его ласке, что-то упустила и уже не могла поймать то, что упустила, не могла решиться, не могла ничего, потому что сладостная слабость обволокла ее тело и душу.
Ее девичество не обошлось Шалико и клоком волос, когда-то вырванных из его головы Маяной. Он тут же уснул, а Хикур плакала, плакала, уткнувшись головой в подушку, которой собиралась душить совратителя сестры. А он спал, приоткрыв рот, и Хикур могла сделать с ним все, что хотела, но она понимала, что сейчас это ни к чему, что это глупо и поздно и… жалко его. Так Хикур не удалось отомстить за свою сестру.
Время шло, и жена Шалико продолжала ездить навещать своих деревенских родственников…
Примерно через три месяца после той роковой ночи Махаз пахал на своем приусадебном участке. Близился полдень, и пахарь уже настораживал слух в сторону дома, ожидая, что вот-вот жена должна позвать его на обед, да и быкам пора передохнуть.
На мгновение приподняв голову, чтобы утереть пот с лица, он вдруг увидел, что по дороге к дому вдоль плетня приусадебного участка идет дочь его Хикур с проклятущим красным чемоданом в руке. «Чего это она вдруг приехала?» — подумал Махаз, чувствуя, что случилось что-то недоброе. Лицо девушки было сумрачно и ничего хорошего не предвещало.
— Ты чего? — крикнул он ей, когда она по ту сторону плетня поравнялась с ним.
Девушка сумрачно посмотрела на отца и, ничего не говоря, пошла дальше. На ней было драповое пальто из отреза, присланного когда-то для Маяны. Да и сама она сейчас точь-в-точь была похожа на Маяну, когда та приехала из города с этим же чемоданом в руке. Пораженный догадкой, Махаз несколько минут простоял неподвижно.
— Да на вас стариков не напасешься! — крикнул он в сторону исчезнувшей дочери и погнал быков. — Ор! Хи! Волчья доля!
Махаз решил не жалеть быков и допахать участок. Он знал, что пришел его час. Допахав участок, он загнал быков во двор и вошел в кухню, где заплаканная его дочь сидела у огня рядом с матерью. Когда он вошел, дочь замолкла.
— Полей отцу, — сказала мать и стала накрывать на стол. Из горницы прибежали остальные дети и уселись за стол — мал мала меньше. Махаз сел во главе стола. На первое ели горячую мамалыгу с фасолью и квашеной капустой, на второе — кислое молоко. Махаз сейчас ничего не испытывал, кроме безотчетного раздражения на красный чемодан, стоявший перед глазами по ту сторону огня. Ему казалось, что все несчастья его жизни связаны с этим красным чемоданом.
— Одному удивляюсь, — сказал он, кивком показав на чемодан. — С тех пор, как он здесь появился, мы успели постареть, а ему и сносу нет.
Маша молча встала и убрала чемодан в горницу. Поев, Махаз снова вымыл руки и ополоснул рот. Хикур ему поливала. Вымыв руки, взял кружку с водой и пошел за дом, где лежал большой точильный камень. Он вынул из чехла, висевшего у него на поясе, свой длинный пастушеский нож и, полив водой точильный камень, стал точить его лезвие. И когда клинок стал, как бритва, хоть срезай им с руки волосы, он, проведя несколько раз лезвием по своей задубевшей ладони, вложил нож в чехол.
Потом Махаз вошел в горницу, переоделся, натянул на ноги ноговицы, а самодельную обувь из сыромятной кожи сменил на городские ботинки. После этого надел на себя ватник и, похлопав по карманам, убедился, что все на месте. Взгляд Махаза упал на графин с чачей, стоявший на очажном карнизе. Рядом с графином стояло несколько стопок. Одну из них он сунул себе в карман.
Он вошел в кухню, где у огня все еще сидела его жена с дочкой. Увидев его, они опять замолкли.
— Чего уж тут шептаться, девушки-подружки, — сказал он глухо и, обращаясь к Хикур, добавил: — Он?
— А кто ж еще, — отвечала девушка, опустив голову.
— А про клятву мою он знал? — спросил Махаз.
— Сама говорила, — вздохнула Хикур.
— Ишь ты! — удивился Махаз. — Слушай меня, — продолжал он, все еще обращаясь к дочке и показывая, что обращается именно к ней, — отведешь быков в Большой Дом. Если я вдруг не приеду, пусть кто-нибудь из братьев засеет мой участок.
Ближе к вечеру отгонишь коз на ферму. Скажи, мол, уехал по делу, пусть они там кого-нибудь приставят к ним…
Махаз вышел во двор и, не прощаясь ни с кем, зашагал к калитке. На крутом откосе между его двором и верхнечегемской дорогой паслись его колхозные козы. Он даже не взглянул в их сторону.
— Да постой же ты! — крикнула Маша и сделала несколько шагов в сторону мужа. Тот не оглянулся и не убавил шагу.
— Чего-нибудь дурного не натвори, — проговорила она, бессильно останавливаясь посреди двора.
Впервые в жизни она почувствовала, что теперь не имеет над ним прежней власти и вообще никакой власти не имеет. И впервые в жизни почувствовала к нему уважение, которого никогда не испытывала.
— Худшего не натворишь, — отвечал он, не оглядываясь. Пнув ногой калитку, Махаз вышел со двора и пошел тропинкой вдоль плетня, огораживающего приусадебный участок.
В Большом Доме видели, как он проходил мимо, но никто, кроме его старой матери, сидевшей на веранде, не обратил на это внимания. Она попросила домашних окликнуть его, узнать, куда это он заторопился, но никто не стал его окликать: мало ли куда человек идет!
Хотя старая мать видела хуже всех, она по его решительной, не свойственной ему походке поняла, что он собирается сделать что-то решительное, не свойственное ему. А по опыту своей жизни она знала, что когда мужчина пытается сделать что-то решительное и ему не свойственное, это чаще всего кончается кровью. Ей стало тревожно за сына…
Махаз вышел из Чегема и стал спускаться вниз по крутой тропинке, ведущей к Кодору. Как только он вышел на косогор, в лицо ему ударил шум реки. Далеко внизу всеми своими рукавами мутно блестела дельта Кодора.
Окинув взглядом открывшуюся долину с дельтой реки, бегущей к морю, Махаз вздохнул, словно впервые, почувствовал власть своей роковой обязанности и одновременно конец вольной жизни, именно сейчас открывшейся ему в прощальной красоте распахнутого перед ним пространства.
Он быстро спускался легким пастушеским шагом, и мелкие камушки осыпи катились вслед за ним сухим ручейком и ударяли по ногам, словно подгоняя его вперед.
Крутая тропинка напомнила ему то, о чем он в сущности никогда не забывал, вернее то, что всегда было при нем, даже если он об этом не думал.
Лет двадцать пять назад, когда Махаз работал проводником в геологической партии, начальник партии однажды послал его в Кенгурийск: встречать его жену, ехавшую к нему из Ленинграда.
В то далекое раннее утро он стоял на пристани среди встречающих пароход, придерживая за уздечки двух оседланных лошадей. Жена начальника его сразу узнала и, прямо от трапа, замахав рукой, подбежала к нему. Видно, муж ее предупредил, что встречать ее будет человек с лошадьми.
Когда она подбежала к нему, поражая его белизной лица и ослепительной улыбкой, он так растерялся, что хотел вскочить на лошадь и ускакать, но сдержался и, только скинув войлочную шапку, долго и неловко тряс протянутую ему руку.
Потом они оба засмеялись над его растерянностью, и ему стало легко-легко. Он помог ей взобраться на лошадь, и она вскочила в седло, усаживаясь в нем по-мужски. Юбка на ее ноге с той стороны, с которой он ее подсаживал, слегка задралась, обнажив круглое и нежное, как щека ребенка, колено. Голова у него закружилась, и он, припав к этому прохладному колену, поцеловал его.
— Ах ты, дурачок! — сказала она и рукой отстранила его голову от своего колена. Но, прикоснувшись ладонью к его голове, чтобы оттолкнуть ее, она легким движением ладони на самое малое мгновенье приласкала ее, и он, вскочив на лошадь, ударил ее плетью и поднял на дыбы…
Ему было двадцать пять лет, и он впервые в жизни поцеловал женщину.
Три года с перерывами на зимние месяцы он служил проводником при ее муже, кое-как научился говорить по-русски, и каждый раз видеть ее было для него праздником. Он никогда не пытался чего-нибудь добиваться от нее, потому что она была женой другого человека, да еще такого замечательного человека, как ее муж.
Да, человек этот поразил Махаза тем, что был совсем не похож на многих городских людей, и в особенности на тех городских людей, которые недавно ушли из деревни и, став городскими, быстро, удивительно быстро отвыкали от физической работы, от преодоления всего того, что приходится преодолевать человеку, проводящему свою жизнь под открытым небом.
Раньше, до встречи с этим человеком Махаз считал, что каждый ученый, начиная с тех, которые только умеют читать буквы и цифры, отходит от физической работы ровно настолько, насколько он учен. Да они и делаются учеными, считал он, начиная от всяких там писарей, именно для того, чтобы отойти от физической работы и от жизни под открытым небом.
А этот был совсем другой ученый человек. Он мог провести в седле семь-восемь часов, мог гнать коня через горный поток, развести огонь в самую мокрую погоду и спать, укрывшись буркой или русским способом — влезши в мешок для спанья.
Глядя на этого человека, Махаз убедился, что не все так просто и ученость не обязательно вызывается желанием уйти от физической работы, а может быть следствием и лучших стремлений. И за это он испытывал к нему высокое уважение и, сам того не зная, любил его жену самой чистой, самой романтической любовью.
Через три года они закончили свои работы в окрестных Чегему горах и уехали в Ткварчели, где была их основная база. Почти за год до их отъезда он стал думать, чего бы подарить жене начальника, чтобы она вместе с мужем долго помнила его. Именно в этот последний год ему в лесу попался очень редкий в наших краях рыжий медведь. Он убил его, высушил его огненную шкуру и подарил им на прощанье.
Потом Махаз время от времени ездил в Ткварчели и навещал их, привозя то бурдюк вина, то грецкие орехи, то копченое мясо, которое она впервые здесь попробовала и очень полюбила.
И когда он от них уезжал, они тоже делали ему всякие подарки. Однажды его высокий кунак даже подарил ему двустволку. И позже, когда он женился на Маше и пошли дети, она дарила им одежду, ткани или городские сласти. Жена Махаза не только не ревновала его к ней, а, наоборот, всячески поощряла его ездить туда. И если они резали дома скотину, говорила: «Отвез бы своим русским родственникам их пай…»
Да, хорошие были люди, дай бог им здоровья, если они еще живы! Со времени ее отъезда прошел год. В первое время она им прислала несколько писем, сообщала, что дома у нее все в порядке, но муж пока не приехал. Потом переписка заглохла, и он так и не узнал, что с ней и жив ли ее муж.
Да, около двадцати пяти лет прошло с того времени, как он ездил встречать жену начальника. Многое изменилось с тех пор. И сам он женился и наплодил девчонок, и старшая дочка вышла замуж по-людски, а две его девочки опозорены сукиным сыном, и он сейчас едет в город смывать с них бесчестье.
Много времени прошло с того дня, а он все так же, как и в первый год, помнит тот светлый день своей жизни. Хорошие дни выпадали и до этого дня и после, но такого счастливого не было никогда.
Махаз спустился в деревню Наа, что приютилась возле Кодора. Он вышел к реке, но паромщика на месте не оказалось. Дом паромщика был расположен ниже по реке, метрах в ста от переправы. Махаз посмотрел в сторону его дома и увидел паромщика, пашущего на своем приусадебном участке. Пастух несколько раз пронзительно свистнул, паромщик, остановив своих быков, обернулся и, подняв руку, показал, что он заметил Махаза.
Покамест он ждал паромщика, подошли двое местных крестьян, переправляющихся на тот берег. Подошел и паромщик, и все влезли на паром. Паромщик багром оттолкнулся от берега, и паром пошел вперед против течения, порывисто дергаясь.
Узнав, что Махаз едет в город, паромщик попросил его привезти ему новый замок. Махаз отвечал, что боится, что дело, по которому он едет в город, может его надолго там задержать.
— Что за дело? — спросил паромщик. Они уже были на середине реки, и шум реки заглушал голоса.
— Дело маленькое, — крикнул ему в ответ Махаз, — да больно хлопотное!
Больше паромщик не стал у него ни о чем спрашивать. Паром ткнулся в противоположный берег, Махаз расплатился с паромщиком и спрыгнул на землю.
Давным-давно, когда сестра его выходила замуж за парня из Мухуса, он, Махаз, ехал в числе сопровождающих невесту. Они подъехали к переправе и убедились, что паром стоит на том берегу, а паромщик неизвестно где пропадает. И тогда Махаз слез с коня, влез на столб, на котором держался стальной трос, перекинутый через речку, и, не обращая внимания на крики сопровождающих, — особенно кричала сестра, — бесстрашно перебирая руками, перебрался через Кодор и, спрыгнув на том берегу на землю, оттолкнул паром и подошел на нем к другому берегу. Целый месяц после этого у него болели ладони, стертые стальным тросом.
Когда Махаз вошел в село Анастасовка, автобус, отправляющийся в Мухус, уже наполнялся пассажирами. Он взял билет, влез в автобус и сел на свое место. Всю дорогу до Мухуса он думал, не зайти ли ему к сестре увидеться с нею, а уже потом браться за свое дело, или же не стоит. В конце концов, он пришел к мысли, что не стоит растравлять сестру этой ненужной встречей. И так ей предстоит многое пережить, когда он сделает свое дело.
От автобусной остановки в Мухусе он прямо пошел в сторону магазина, где работал Шалико. Магазин стоял на углу, и поэтому Махаз мог издали следить за ним. Он остановился метрах в тридцати от магазина и стал наблюдать за ним. Он увидел несколько раз мелькнувшего за прилавком Шалико — заведующего магазином. Махаз знал, что после закрытия магазина заведующий обычно остается там: то ли подсчитывает выручку, то ли еще какими-нибудь делами занимается.
Он решил встретиться с ним в этом промежутке, когда уйдут продавцы, а он еще будет в магазине. Если же он уйдет вместе с продавцами, Махазу придется сходить к нему домой и там с ним рассчитаться. Это было довольно неприятно, потому что там — жена и дети. Он был уверен, что найдет способ остаться с ним с глазу на глаз, но все равно было неприятно.
У прохожих Махаз узнал, что до закрытия магазина оставалось еще больше часу, но он решил никуда не уходить, а дожидаться закрытия на этом месте. Мало ли что… Вдруг они вздумают закрыть свой магазин раньше времени.
Шалико не мог понять, почему у него весь день какое-то неприятное настроение, хотя дела шли, как никогда, хорошо. Позавчера он получил двадцативедерную бочку меда, которую рано утром открыл вместе со старшим продавцом и, взяв из бочки четыре ведра меду, влил туда столько же воды. После этого они целый час размешивали тяжелое густое месиво, пока вода полностью не растворилась в меде.
И что же? Два дня шла оживленная торговля медом, и покупатель-дурак стоял в очереди и только похваливал мед. И надо же, чтобы именно сегодня, когда мед в большой бочке кончился и он велел продавать чистый мед, те самые четыре ведра, взятые из бочки, именно к этому меду придрался какой-то покупатель, говоря, что мед, видите ли, горчит.
Эта незаслуженная придирка лишний раз подсказывала Шалико, что с покупателя надо драть, только делать это надо умело.
Младший продавец, когда начали продавать мед из запасной бочки, видно, кое о чем догадался. Шалико его не посвятил в эту операцию, чтобы не делиться с ним: молод еще, пусть поишачит. Но, видно, тот кое о чем догадался, потому что весь день ходил надутый, и Шалико думал, что именно это ему портит настроение. Шалико никак не мог решить — заткнуть ему рот парой тридцаток или не стоит унижаться? «Не стоит, — наконец решил он. — Пусть с мое поишачит, а потом будет в долю входить…»
Год тому назад арестовали прежнего заведующего этим магазином, где Шалико работал старшим продавцом. Внезапная ревизия обнаружила в магазине мешок бесфактурного сахара, который тайно через доверенных людей переправлялся к ним с кондитерской фабрики.
Шалико был тогда в торге, и его успел предупредить один человек из торга, что у них вот-вот будет ревизия и он должен об этом сказать своему заведующему. Но Шалико нарочно не спешил в магазин. Когда через час он пришел туда, там уже вовсю шла ревизия, которая этот бесфактурный сахар обнаружила.
На суде заведующий все взял на себя, и остальных продавцов не тронули, самого же Шалико через некоторое время назначили новым завмагом.
Он испытывал некоторые угрызения совести за «проданного» заведующего, но утешал себя тем, что этот заведующий в последнее время так много пил и так неосторожно себя вел, что рано или поздно все равно бы сел сам и мог всех потащить за собой.
За этот год он дважды давал по пятьсот рублей жене бывшего завмага, оставшейся с двумя детьми. Она горячо говорила, что обо всем написала мужу и что тот никогда не забудет о помощи, которую оказал Шалико своему бывшему заведующему.
Так обстояли дела Шалико в тот день, когда пастух караулил его, стоя недалеко от магазина.
Кстати, в этот же день он узнал еще одну приятную новость, которая на некоторое время победила его нехорошие предчувствия. Сегодня, зайдя в торг, он столкнулся с другим заведующим магазином и тот, наклонившись к нему, лукаво шепнул:
— Наш монах раскололся…
— Что ты! — удивился Шалико.
— Точно! — кивнул ему коллега.
Он рассказал, что новый инспектор, который работал у них около двух месяцев и которого все боялись, потому что он не брал взяток, пожаловался их общему знакомому, что его в торге обижают. Выяснилось, что он взяток не брал, потому что боялся напороться не на тех людей, а ему не давали, боясь, что он из тех, которые не берут взяток. Недоразумение это, оказывается, благополучно разрешилось.
Все шло как надо, и сейчас, после рабочего дня, сидя в помещении склада и пересчитывая дневную выручку, которую собирался сдавать в банк, он подумал: «Вот — вещь, которой можно заткнуть любой рот и любую дыру…»
Он вложил деньги в специальную сумку, но не успел ее запломбировать, когда услышал осторожный скрип отворяющейся двери. Сперва у него мелькнуло в голове, что это кто-то из продавцов, что-то забыв в магазине, вернулся, но потом, увидев незнакомую фигуру в дверях, подумал, что это грабитель, и положил руку на тяжелые пломбировальные щипцы, лежащие на столе, за которым сидел. Незнакомая фигура продолжала стоять в дверях, и через мгновенье, узнав в ней пастуха Махаза, он побледнел.
— Добром вас, — поприветствовал он по-абхазски и встал с места.
— Добром и тебя, — ответил пастух, прикрыв за собой дверь, вошел в помещение склада и огляделся. Махаз подумал, где бы это удобней было сделать, и, увидев налево от себя железную раковину с водопроводным краном, решил: именно здесь это надо будет сделать.
Шалико, увидев отца Хикур, сразу же вспомнил, что ему весь день портило настроение. Дело в том, что сегодня утром он заходил в общежитие, где жила девушка, и комендантша сказала, что Хикур сегодня рано утором уехала к себе в деревню, прихватив с собой свой красный чемодан. Комендантша сказала все это так сумрачно, словно знала, какие отношения у него с родственницей.
А он так надеялся на сегодняшний вечер: жена уезжала в деревню и сама просила передать Хикур, чтобы та накормила детей и уложила в постель.
Шалико почувствовал, что внезапный отъезд не к добру. И это портило ему с утра настроение. Потом о причине, портившей ему настроение, он забыл, но тяжесть осталась.
Неужели она забеременела и, как сестра ее, ничего не сказав ему, уехала в деревню?! Проклятые дикарки! Ведь здесь, в городе, все это можно обделать так, что будет шито-крыто.
«Ничего! Главное не падать духом, — сказал он себе и подумал: — Хорошо, что не успел запломбировать сумку с деньгами». Своих денег у него в кармане было маловато.
— Садитесь, — почтительно предложил он гостю и, показав на стул по ту сторону стола, про себя подумал: «Дам ему тысячу рублей, и дело с концом…»
Махаз не сел, и это было плохим признаком. Видя, что пастух не садится, Шалико и сам не посмел сесть.
— Так что вас к нам привело? — как можно гостеприимней спросил он, набравшись смелости.
Он лихорадочно подумал: пастух, видно, все знает про Хикур, но знает ли он и про Маяну? Иногда раньше, задумываясь об этом, он решал: наверное, знает, раз цветущую молодую девушку отдали за старика. А иногда думал, что, может, и не знает, ведь он вечно со своими козами, а тетя Маша могла все это проделать без мужа.
— Разве Хикур тебе ничего не говорила? — спросил пастух.
Шалико подумал, что, по мнению отца, девушка должна была поговорить с ним перед отъездом. Но она ни о чем таком с ним никогда не говорила.
— Разве она тебе не говорила, что я дал клятву: если это случится еще раз, я выпью кровь того, кто это сделает?! — спросил Махаз.
«Еще раз! — как эхо повторилось в голове у Шалико. — Значит, он и про Маяну знает!» Он решил отдать пастуху всю дневную выручку. В сумке лежало тысяча восемьсот рублей. Он еще раз с облегчением вспомнил, что еще не запломбировал деньги, словно этот маленький кусок свинца, как пуля, решал, жить ему или не жить.
Шалико слегка отодвинул сумку с деньгами в сторону пришельца, словно осторожно указывая направление развития их дальнейшей беседы. Потом посмотрел на пастуха. Лицо Махаза оставалось непроницаемым.
И вдруг он сразу догадался, что с деньгами здесь ничего не получится. В этом лице нет щели, куда можно было бы просунуть деньги, нет в этих ушах слуха, способного радоваться колдовскому шелесту этих бумажек.
Он все-таки преодолел дурное предчувствие и сказал, взглянув на сумку с деньгами:
— Может, деньги нужны… Мало ли что… По хозяйству…
Пастух обратил внимание на его слова не больше, чем если бы Шалико почесался. Переждав несколько секунд, он снова спросил с терпеливым упорством:
— Разве она тебе не говорила?
Если бы Шалико имел дело с человеком, подобным тем людям, с которыми он обычно имел дело, он стал бы выкручиваться, требовать доказательств и, в конце концов, выкрутился бы. Но он понимал, что перед ним совсем другой человек и здесь эта мелкая ложь может только ухудшить его положение.
— Когда-то говорила, — вздохнул он. — Так ведь я не насильно…
— Если ребенку, скажем, протянуть отравленную конфету, это тоже не насильно. Не правда ли? — спросил Махаз. Было видно, что пастух хорошо обдумал, что говорить.
— Виноват, — сказал Шалико, опуская голову и в самом деле чувствуя вину, и сознательно доигрывал это чувство, потому что по его ощущениям теперь только такой путь мог отвести от него кару этого дикаря.
— Ха! — хмыкнул пастух и, не глядя, потянулся рукой за ножом, вытащил его из чехла и ткнул острием в сторону неба. — Это ты Ему скажешь…
— Как? — спросил Шалико, цепенея и не веря своим глазам. — Ты хочешь взять мою кровь?!
— Не взять, а выпить поклялся я, — поправил его пастух, ссылаясь на клятву, как на документ, который никак нельзя перетолковывать.
Сейчас он смотрел на Шалико без всякой вражды, и это сильнее всего ужаснуло Шалико. Так крестьянин без всякой вражды смотрит на овцу, предназначенную для заклания.
Шалико почувствовал, что внутри у него все немеет от страха, хотя он не был трусом. Мускулы отказывались подчиняться. Он скосил глаза на тяжелые щипцы для пломбирования, подумал, что можно было бы их кинуть в него или ударить его ими, но это была вялая, пустотелая мысль: он знал, что сейчас не способен сопротивляться.
В десяти шагах от места, где они сейчас стояли, проходила улица, и было слышно, как вверх и вниз по этой улице пробегают машины. И каждое мгновенье, когда слышался звук приближающейся машины, душа Шалико замирала со смутной надеждой, словно машина должна была остановиться перед его магазином, словно оттуда должны были выйти люди и спасти его от этого страшного человека.
Но каждый раз машина пробегала мимо, и душа его с беззвучным криком отчаянья кидалась за ней, отставала, возвращалась сюда, чтобы снова прислушиваться к голосам людей, проходящих мимо магазина по тротуару, к шуму новых приближающихся машин.
Странно, что на людей, проходящих мимо магазина, он почти не возлагал никаких надежд, а возлагал надежды на машину, которая вдруг остановится возле магазина, и тогда случится что-то такое, отчего этот пастух не посмеет его тронуть. С мистической бессознательностью надежда его тянулась к машине, к технике, то есть к тому, что дальше всего стоит от этого пастуха и самим своим существованием уничтожает его древние верования, его дикие понятия и предрассудки.
Мгновеньями ему хотелось изо всех сил крикнуть, забросать пастуха бутылками из ящиков, стоящих позади него, но какой-то мелкий здравый смысл подсказывал ему, что если он начнет шуметь, то раньше погибнет. Все-таки у него еще теплилась надежда, что пастух его пугает, но убивать не будет.
— Выйди из-за стола, — сказал пастух.
— Зачем? — спросил Шалико, едва ворочая во рту одеревеневшим языком.
— Так надо, — сказал пастух и, чувствуя, что парень этот стал плохо соображать, подошел к нему и, слегка подталкивая его, подвел к раковине. «Не может быть, не может быть, — думал Шалико, — вот сейчас даст мне по шее и отпустит…»
— Нагнись, — приказал пастух, и Шалико покорно согнулся над раковиной, словно собирался мыть голову.
В то же мгновенье он почувствовал, что пастух налег на него сзади всем своим телом и с такой силой надавил, что ему показалось — вот-вот край раковины врежется в живот. Он чувствовал неимоверную боль в животе, продавленном краем раковины. Но из этой боли в сознание выпрыгивала радостная мысль, что раз пастух делает ему так больно, он его убивать не будет. И когда пастух, схватив его за чуб, со страшной силой откинул его голову назад и еще сильнее придавил его тело, снова из боли выпрыгнула радостная догадка, что раз он ему делает так больно, он его не будет убивать.
В первое мгновенье, когда Махаз полоснул его ножом по горлу, он не почувствовал боли, потому что та боль, которую он испытывал, была сильней. Он только успел удивиться, что вода в кране булькает и хлещет, хотя пастух вроде крана не открывал. Больше он ничего не чувствовал, хотя тело его еще несколько минут продолжало жить.
Махаз изо всей силы прижимал его к раковине, потому что знал: всякая живая тварь, как бы ни оцепенела от страха перед смертью, в последний миг делает невероятные усилия, чтобы выскочить из нее. В эти мгновения даже козленок находит в себе такие силы, что и взрослый мужчина должен напрячь все свои мышцы, чтобы удерживать его.
Когда кровь, хлеставшая из перерезанного горла, почти перестала идти, он бросил нож в раковину и осторожно, чтобы не запачкать карман, полез в него и достал из него стопку. Продолжая левой рукой придерживать труп Шалико за волосы, он подставил стопку под струйку крови, как под соломинку самогонного аппарата.
Набрав с полстопки, он поднес ее к губам, и, отдунув соринки, попавшие туда из кармана, где лежала стопка, осторожно вытянул пару глотков. Он поставил стопку в раковину и, дождавшись, когда кровь совсем перестала идти из горла, осторожно переложил труп на пол.
Он вернулся к раковине и пустил сильную струю воды, и раковина заполнилась розовой, пенящейся смесью крови и воды, и постепенно в этой смеси воды становилось все больше и больше, она светлела и, наконец, сделалась совершенно прозрачной, и стопка сверкала промытым стеклом, и нож был чист — без единого пятнышка.
Он закрыл воду, вложил нож в чехол, а стопку бросил в карман. Он оглядел помещение склада и увидел висевший на стене старый плащ. Он снял его со стены и укрыл мертвеца плащом. Он заметил, что плащ на Шалико велик, значит, не его, подумал он, кого-нибудь из работников магазина. На самом деле этот плащ принадлежал бывшему заведующему. Он его здесь забыл, когда прямо после ревизии под стражей выходил из магазина.
Прикрывая его плащом, Махаз замешкался, залюбовавшись его лицом, сейчас спокойным, красивым, собственной кровью очищенным от скверны собственной жизни.
Он подумал, что если бы все было по-человечески, не отказался бы от такого зятя, несмотря на его малый рост. Да, не отказался бы, даже счел бы за честь. Но теперь об этом не стоило думать.
Он огляделся в поисках замка и нашел его висящим на стене возле дверей. Он еще раз огляделся, обшарил глазами стол, но нигде не увидел ключа от замка. Он подумал, что ключ может быть в кармане Шалико. Но ему не хотелось шарить по карманам мертвеца. В этом, по его разумению, было что-то нечистоплотное.
Взяв в руки замок, он вышел из магазина, прикрыл дверь и, навесив на нее замок, так повернул его, чтобы снаружи казалось, что он заперт.
Он вышел на улицу и огляделся. С наружной стороны магазина двое бродяжьего вида людей, разложив на прилавке нехитрую снедь, пили водку, закусывая копченой ставридкой и хлебом. Судя по всему, они никуда не торопились.
Ему не понравилось, что здесь, у незакрытого магазина, он оставляет двух подозрительных людей. Они могли зайти в магазин и обворовать его. Кроме того, он подумал, что они могут осквернить труп, роясь в его карманах и как попало передвигая его. Пожалуй, это его беспокоило больше, чем возможность ограбления магазина.
Он заспешил поскорее отдаться в руки властям, чтобы они приехали сюда и, запечатав магазин, отвезли труп родственника.
Милиционера нигде не было видно, но он знал, что в городе полным-полно милиционеров. Но ему сейчас почему-то не попадался ни один. Он вспомнил, что видел милиционера у входа в городской ботанический сад.
Махаз поспешил туда. Он чувствовал, что с каждым шагом в ногах у него прибавляется легкости, а голова начинает звенеть, как будто он хватил стопку первача. «Неужто от человеческой крови можно опьянеть? — подумал он. — Нет, — поправил он себя, — это сказывается, что я выполнил свой долг, и Господь облегчил мне душу. Ему тоже, — подумал он, — теперь Господь отпустил грехи, и душа его, может быть, спешит в родную деревню, чувствуя, что она очистилась. В таком случае душа его скоро будет на месте…» Шалико родом из Эшер, совсем близко от города.
Завернув за угол, Махаз увидел идущего ему навстречу милиционера. По обличью он понял, что милиционер русский. Ему бы больше всего подошел абхазский милиционер или, если уж абхазского нет, то мегрельский. Но выбирать не приходилось, и он напряг голову, чтобы она правильно подносила к языку русские слова.
Легкой и, как показалось милиционеру, гарцующей походкой Махаз подошел к нему.
— Моя резала амагазин ахозяин, — сообщил он.
Милиционер решил, что к нему подошел подвыпивший крестьянин. Он кончил дежурство и шел домой и ему совершенно неохота была с ним связываться.
— Езжай домой, — сурово ответил милиционер и пошел дальше. Махаз остановился, удивленный равнодушием милиционера. Он постоял немного и снова догнал его.
— Моя резала амагазин ахозяин! — крикнул он ему требовательно.
— Будешь буянить — арестую! — вразумительно сказал милиционер и помахал пальцем возле его носа.
— Да, да, арестуй! — радостно подтвердил пастух. Это важное слово он никак не мог вспомнить, а тут милиционер сам его подсказал.
— Ты убил человека? — спросил милиционер заинтересованно.
— Убил, — сокрушенно подтвердил пастух. Он это сказал сокрушенно не потому, что чувствовал раскаянье, а потому, что хотел показать милиционеру, что правильно понимает печальное значение этого слова. — Горло резал: хрр, хрр, — так же сокрушенно добавил он, — амагазин ахозяин…
— За что? — спросил милиционер, начиная что-то понимать и замечая кончик чехла от ножа, торчавший у пастуха сбоку из-под ватника.
— Плохой дело делал, — старательно разъяснил Махаз, — моя клятва давал: кто плохой дело делает — моя кровь пьет. Моя пил кровь амагазин ахозяин…
Махаз вынул стопку из кармана и показал милиционеру, чтобы тот окончательно убедился в правдивости его слов. Но милиционер, почти поверивший ему, увидев стопку, снова усомнился в его трезвости.
— Езжай домой, — сказал он ему, — садись в автобус и езжай…
— Езжай нельзя! — крикнул раздраженный пастух. Он столько усилий употребил, чтобы донести до сознания милиционера суть своего дела, и вот теперь оказывается, что они возвратились к тому, с чего он начинал. — Чада! Чада! (Осел! Осел!) — добавил он по-абхазски для облегчения души и снова перешел на русский. — Моя резала амагазин ахозяин. Клянусь Господом, этот осел заставит меня совершить преступление, — добавил он по-абхазски, страшно утомленный непонятливостью милиционера.
Он подумал, что сказанное милиционеру было сказано с такой предельной ясностью, что не понять было невозможно. До чего же неясен русский язык, подумал он, абхазец понял бы его с полуслова.
— Ладно, пошли, — сказал милиционер и повернул назад, в сторону городской милиции. Легким шагом ступал рядом с ним пастух. «Если он и в самом деле убил человека, — думал милиционер, — меня отметят как проявившего бдительность».
Махаз, почувствовав, что с ним распорядились верно и теперь его арестуют, стал проявлять беспокойство по поводу тела убитого.
— Амагазин ахозяин мертвая, — сказал он после некоторой паузы.
— Ты убил? — спросил у него милиционер.
— Моя убил, — подтвердил Махаз как бы мимоходом, чтобы милиционер не останавливал внимания на этом выясненном вопросе. — Мертвая ночью крыс кушайт — нехорошо. Людям стыдно — нехорошо. Скажи домой: возьми мертвая амагазин ахозяин. Ночь — нельзя: крыс портит…
— Сейчас все выясним, — сказал милиционер. Они уже входили во двор милиции.
Милиционер ввел его в помещение и сдал дежурному лейтенанту, объяснив ему все, что он понял из рассказа пастуха. Дежурный лейтенант вызвал абхазского милиционера, и пастух рассказал ему все как было, объяснив, что он мстит за дочерей. Почему его дочки нуждаются в мести, он не стал объяснять, но милиционер и так догадался, в чем дело.
Через пятнадцать минут милицейская машина подъехала к указанному магазину. Магазин открыли и убедились, что все сказанное пастухом правда. Его обыскали и при обыске отобрали стопку и пояс с пастушеским ножом в чехле.
— Мертвого отправили домой? — спросил Махаз, увидев абхазского милиционера.
— За него, не беспокойся, все в порядке, — отвечал абхазский милиционер, чтобы успокоить его. Он не стал ему объяснять, что еще немало формальностей предстоит сделать, прежде чем труп можно будет отдать родственникам.
Милиционер, приведший сюда пастуха, убедившись, что он в самом деле совершил преступление, жалел, что сразу не сказал лейтенанту, что он сам задержал преступника. Теперь ему казалось, что вид этого крестьянина ему сразу же показался подозрительным и он хотел его задержать, но тот сам подошел к нему.
Махаза ввели в камеру предварительного заключения и закрыли за ним дверь. Он сразу же улегся на нары, прикрыв лицо своей войлочной шапкой, стал думать.
«Вот я наконец и исполнил свой долг, — думал пастух, — освободил свою душу, отомстив за обеих дочерей». Он подумал, что теперь, исполнив свой самый высший мужской долг, он доказал, что имеет право на сына. Жаль, что теперь жены долго не будет под рукой, чтобы проверить, насколько он прав. Он подумал, что если его не убьют и он слишком постареет в тюрьме для этих дел, то он сможет иметь сына и через десять, и через пятнадцать лет, смотря сколько ему дадут.
В том, что жена его Маша для этих дел не постареет, он был уверен. Он был уверен, что жена его сама, добровольно, для этих дел никогда не постареет. Но он не беспокоился о ее чести. Он знал, что теперь он так защитил честь своих дочерей и собственную честь, что теперь их ничто не запачкает. Тем более если его убьют. Он знал, что если суд решит, что его надо убить, и его убьют, то для дочерей это будет еще одной водой, которая отмоет их честь на всю жизнь, как бы долго они ни жили.
Он заснул, и ему приснилась далекая молодость, Кенгурийский порт, где он дожидался прибытия из Новороссийска большого парохода, держа за поводья двух лошадей.
И было много праздничных людей, махавших платками с пристани, и было множество праздничных людей, махавших платками с медленно пристававшего к пристани парохода.
И юная женщина, которую он никогда не видел, подбежала к нему, ослепив его светлым лицом и сияющей улыбкой, и он ее подсаживал на лошадь, и обнажилось колено, круглое и нежное, как щека ребенка, и он, не удержавшись, поцеловал это колено, и женщина сверху, с лошади, потрепав его по волосам, сказала ему самое сладкое, что он слышал от женщины и вообще на этом свете:
— Ах ты, дурачок!
И он был счастлив во сне и во сне же пронзительно печалился, зная, что это сон, а сон рано или поздно должен кончиться…