ГЛАВА XVII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XVII

Голицын - «Фирс». Актёры-любители. Старушка Загряжская. Чудак-сенатор. Старосветская помещица. Меховщик-путешественник.

В сороковых годах в петербургском высшем обществе было несколько князей Голицыных, известных под разными кличками. Был Голицын «Рябчик», был Голицын «Кулик» и был Голицын, известный под именем «Фирса»[160]. Последний играл замечательную роль в тогдашней петербургской молодежи. Роста и сложения атлетического, веселости неистощимой, куплетист, певец, рассказчик, балагур, куда он только ни являлся, начинался смех и он становился душою общества, причем постоянное дерганье его лица придавало его физиономии особый комизм. Про свое прозвище «Фирс» он говорил, что оно всюду ему мешало, потому что было связано с днем 14 декабря.

Сначала никто не понимал, почему так могло быть и отчего оно произошло, но потом всё объяснилось.

Князь С.Г. Голицын, прекрасный певец-бас, был почти домашним человеком в доме Чернышева, впоследствии графа и князя. Он был приятный собеседник и притом всегдашний певец романсов и оперных арий, почему дети Чернышева прозвали его в шутку Тирсисом, по-русски - Фирсом. Но так как память св. мученика Фирса и других с ним по русским святцам празднуется 14 декабря, то при производстве следствия над декабристами возникло подозрение, не имело ли прозвание «Фирс» какого-либо отношения к событию 14 декабря 1825 года. От князя С.Г. Голицына было истребовано формальное объяснение, но за всем этим оказалась одна только детская шутка. С тех пор это прозвание осталось ему на целую жизнь.

Голицын Сергей Григорьевич (1803-1868)

«Фирс»-Голицын ввел в петербургском свете представления, известные под именем шарады в действии (charade en action), что в свое время долго считалось последним словом изящной новизны. Разыгрывались они так. В известный день у какого-нибудь великосветского барина или барыни назначался вечер, в который вдруг к ним являлось несколько замаскированных актёров-любителей, нередко в очень богатых костюмах; с ними являлись и музыканты. В зале перед публикой ставился стул или кресло, богато убранное. На него садился султан или паша в своем сказочном наряде, и уже перед ним происходили представления. Один пел, другой декламировал; случалось, что являлись баядерки и протанцовывали перед искушенными зрителями танец ночи или другой какой-нибудь. Такая странствующая труппа состояла более чем из десяти актёров.

На этих представлениях все женские роли занимали мужчины. Так, в исполнении женских оперных партий часто являлся известный впоследствии композитор М.И. Глинка. Например, в «Дон Жуане» он играл роль донны Анны в белом пудромантеле, в женском парике с распущенными волосами, что при его небольшом росте представляло довольно забавное зрелище, но пел он контральто очень хорошо.

Любительские спектакли всегда завершались балетными дивертисментами: танцевали преимущественно русские танцы в мужских и женских крестьянских одеждах. Все, участвовавшие в спектакле, разделены были на пары, которых бывало до двадцати, если не более. В каждой паре один был в мужском, другой - в женском национальном костюме, конечно, театральном, в сарафане с кисейными рукавами и кокошнике. Все были в полумасках. Дивертисмент открывался польским, в котором пары проходили перед зрителями несколькими кругами взад и вперед, а затем некоторые из пар протанцовывали отдельно русскую пляску, так, как она ставилась на театре известным в то время балетмейстером Огюстом, который ставил танцы и здесь. Танцевали всегда под оркестр известного богача того времени Всеволожского. Лучшие такие спектакли происходили в присутствии высшего столичного общества - в доме одного из важнейших государственных людей, графа В.П. Кочубея, на Фонтанке, близ Летнего сада, где долго помещалось III отделение.

В числе актёров считался и князь Василий Голицын, неизвестно почему прозванный «Рябчиком»[161], это был певец, исполнявший очень мелодраматично романсы. Так, известное стихотворение «Гречанка», слова Пушкина, музыка Верстовского, он пел с большим выражением, в конце выхватывал из-за пояса кинжал и кидался на изменницу. Голицын был меценат, тип на Руси более не существующий. Он положил огромные деньги на устройство и украшение художественными предметами своего дома на Владимирской, теперь, увы, обращенного в приказчичий клуб с мясными, зелёнными лавками, как бы в насмешку над судьбами искусства. Актёры этой труппы подвизались в лучших тогда аристократических домах, очень часто у княгини Н.П. Голицыной, известной под именем «la princesse moustache»[162], матери московского генерал-губернатора, светлейшего князя Дмитрия Владимировича. Сын, несмотря на свое высокое положение в свете, относился к ней не только с крайнею почтительностью, но чуть ли не подобострастно. В свете княгиня властвовала, всеми признанная. К ней везли каждую молодую девушку на поклон. Гвардейский офицер, только что надевший эполеты, являлся к ней, как к главнокомандующему.

Голицына Наталья Петровна (1741-1837)

Еще большее влияние тогда в Петербурге имела одна весьма оригинальная и остроумная старушка, Наталья Кирилловна Загряжская, известная по её анекдотам, записанным Пушкиным. Это была живая хроника царствования Екатерины II, и многие из её рассказов не раз были повторяемы в печати. Замечательная старушка жила на Фонтанке близ Цепного моста в доме бывшего III отделения. Вот малоизвестные черты её характера. Она сохранила обычай прошлого столетия принимать визиты во время одевания. Росту она была небольшого, кривобокая, с одним плечом выше другого. Глаза у нее были большие, серо-голубые, с необыкновенным выражением проницательности и остроумия; нос прямой, толстый и большой с огромной бородавкой у щеки. На нее надевали сперва рыжие букли, потом сверх чепчика навязывали пестрый платок с торчащими на темени концами, затем её румянили и напяливали на уродливое туловище капот, а шею обвязывали широким галстуком.

Она выходила в гостиную, ковыляя и опираясь на костыль. Впереди бежал её любимый казачок Каркачек, сзади шла, угрюмо насупившись, её неизменная спутница, приживалка Авдотья Петровна, постоянно вязавшая чулок и изредка огрызавшаяся. Старуха чудила много и рассказывала про себя многие диковинки. Она очень боялась воров и не любила ездить по Цепному мосту возле Летнего сада, - «вдруг как из леса выскочат разбойники и на меня бросятся».

Однажды она услышала, что воры влезли к кому-то в окно, и она для того, чтобы быть обеспеченной от такого нежданного визита, приказала дворнику купить балалайку с тем, чтобы он всю ночь ходил по тротуару, играл и пел. Так и было сделано. Мороз был трескучий. Дворник побренчал и ушел спать. Ночью она просыпается. Кругом тишина… Звон, крик, вбегает испуганная приживалка. «Что случилось?» - «Скажи, матушка, чтобы Каркачек побежал на улицу и спросил, отчего дворник не веселится? Я хочу, чтобы он веселился!»

Загряжская Наталья Кирилловна (1747-1837)

Загряжская сама смеялась над своими капризами и рассказывала, что даже покойный муж потерял однажды терпение и принес ей лист бумаги и карандаш: «Нарисуй мне, матушка, как мне лежать в кровати, а то всего ногами затолкала».

В гостиной этой живой хроники прошлого века появлялась вся интеллигенция того времени. Самый способ её приема был оригинальный. Когда вошедший гость добирался до кресла, на котором она сидела у карточного стола, она откидывалась боком к спинке кресла, подымала голову и спрашивала: «Каркачек, кто это такой?» Каркачек называл гостя, и прием был обыкновенно радушный.

Но однажды вечером явился к ней сановник, на которого она была сердита. Услыхав его имя, старушка крикнула, несмотря на толпу гостей: «Каркачек, ступай к швейцару и скажи ему, что он дурак! Ему велено не пускать ко мне этого господина». Сановник помялся и вышел. Загряжская была положительно силою по благоволению двора и по своим близким родственным связям к князю Кочубею, тогдашнему председателю Государственного Совета, и, наконец, по собственным достоинствам.

В двадцатых годах, недалеко от Загряжской, проживала другая знаменитость тех дней, красавица П[укало]ва[163], о сыне которой, большом шалуне, мы расскажем ниже. По положению в обществе она не была в высоком ранге: муж у неё был только секретарем какого-то учреждения. Но П[укало]ва представляла силу, потому что её боготворил известный А[ракче]ев. Перед её домом на Фонтанке дежурил унтер-офицер и доносил генералу о бывших у нее лицах.

П[укало]ва отличалась многими странностями: она боялась покойников, крика и всякого уличного шума. Но особенно, чего она страшилась, это - грозы, и только что показывалась на небе туча, как у ней зажигались лампады, наглухо запирались окна, спускались шторы, гардины, спальня её наполнялась перинами и подушками, под её кровать подкладывались стеклянные ножки, воздвигалась даже над креслом, где она сидела, стеклянная палатка, из комнаты изгонялось все шерстяное, кошки и собаки относились в подвал, прислуга одевалась в одни шелковые платья и целой толпой наполняла её спальню.

Барыня ложилась на кровать, а прислуге приказывалось как можно сильнее ходить, говорить громче, словом, делать побольше шуму, чтобы заглушить раскаты грома. Эта причудница питала также большое доверие ко всяким гадалкам и предсказательницам и свято верила в то, что ей предсказала одна цыганка. Предсказание по счастливым обстоятельствам сбылось наполовину, и вот она ждала конца предсказания, которое ей сулило в женихи чуть ли не владетельного князя.

П[укало]ва отличалась большим долголетием: она умерла чуть ли не девяноста лет. Под конец своей жизни, чтобы лучше скрыть от всех свою старость, она почти изгнала из своих комнат всякий свет. Днем её окна были тщательно завешаны шторами, а вечером вся длинная анфилада комнат освещалась двумя свечками; в зале горела одна лампа, а в гостиной - одна восковая свечка в высоком подсвечнике.

В старые годы многие помещики не находили ничего предосудительного в причудах и выходках, нередко совершенно невозможных. Известен анекдот, как один сенатор М-й имел случай угодить графу Аракчееву, посетившему тогда Москву. Граф в продолжение обеда, данного ему сенатором, заметил у него соловья, пение которого было превосходно. На другой день сенатор приказал одному из своих слуг взять клетку с птицей, обратившей на себя внимание знатного посетителя, и отправиться с ней к графу в Петербург пешком, потому что так было лучше для соловья и дешевле для сенатора. Слуга, прошедши туда и назад более тысячи верст в пору слякоти по дороге самой скверной, вернулся с докладом, что соловья донес благополучно и что граф приказал очень благодарить сенатора за подарок.

Лет пятьдесят назад проживал в Пензенской губернии один почтительнейший сын, который в год раз двадцать, если не более, посылал своих дворовых к матери, жившей в Орловской губернии, то с десятком куриных яиц, предназначенных для высиживания тогда ещё редкой кохинхинской породы, или с пятифунтовой банкой ежевичного варенья или липового меда. Маменька этого помещика была вполне дама прошлого столетия: она всегда была одета в шелковое платье «молдаван» старинного покроя, на голову надевала разные мудреные куафюры старинных времен, румянилась, накладывая румяна на щеки яркими неестественными пятнами, и прилепляла одну мушку возле другой.

Челядь в своем доме она имела многочисленную. Толпа горничных под начальством барыни дежурила во всех комнатах; у каждой двери господских покоев стоял огромный малый. Встать с кресел и сделать несколько шагов для того, чтобы взять нужную вещь, она считала действием неприличным и обращалась к малому у двери с приказаниями Феньке, чтобы та прислала рыжую Шурку подать ей карты, хотя карты лежали на столе в той же комнате, где сидела барыня.

У этой барыни была особая комната для болонок и для приставленных к ним девушек; два попугая у ней тоже имели своих слуг, которые получали сухари и сливки для птиц. Болонки были у барыни очень злобные от слишком целомудренной жизни, их даже не выпускали гулять из комнат. Собаки кусали слуг ежеминутно. Нередко слуга, подавая чай, стоял танцуя перед барыней с подносом в руках. Наливая сливки в чашку, барыня замечала слуге:

– Скажи, зачем ты так трясешь подносом?

– Фиделька больно ноги кусает!

– Должно ли из-за этого трясти подносом, когда ты подаешь мне чай?

Это говорилось совершенно простодушно: в ту среду, в которой она родилась, не проникали иные понятия.

Петербургская сторона в старые годы изобиловала чудаками и оригиналами. Там можно было найти людей, убивших весь свой век и состояние на тяжбы. Такие несчастные по вечерам и ночам сидели дома над бумагами, выводя в тишине крючки на прошениях. Рано утром их встречали уже на Мытном перевозе. Сюда они собирались, чтоб переехать в Сенат, обремененные связками и свертками бумаг.

Лет пятьдесят тому назад почти ежедневно видели здесь одного худого чахлого старичка, который с видимым усилием приносил под мышкой тяжелое толстое березовое полено, тщательно завернутое в клетчатый бумажный платок. Садясь в лодку, он бережно клал его к себе на колени, любовно глядел на него и заботливо укутывал, словно мать ребенка.

– Берегите, берегите его, - часто говорили, смеясь, старичку молодые чиновники, - не равно простудится ваше полено, станет кашлять, спать не даст.

– Полноте смеяться, - отвечал старичок, - оно мне и так сорок лет не дает спать.

– Да отчего же?

– Разве я вам не рассказывал?

– Нет, право, нет!

– Ой, рассказывал!

– Нет, нам не рассказывали; может быть, другим рассказывали, а нам нет.

– Это дело прелюбопытное, - начинал старичок, - от этого полена зависит все мое состояние. Оно, изволите видеть, не простое полено, оно мое сердечное, образцовое… В 1798 году я ставил подряд на дрова…

И старик в тысячный раз рассказывал своим обычным слушателям, как он ставил куда-то дрова по подряду, как ему не заплатили вполне всех денег, потому, будто бы, что дрова были короче, нежели положено по условию; как он с секунд-майором А. и провинциальным секретарем Б., призвавши их в свидетели, взял собственными руками из кучи своих дров полено, так, без выбору, спрятал его, завел дело и проч., и теперь для доказательства, в случае потребует надобность, отправляясь в Сенат, он постоянно берет свое полено, высчитывает, сколько носовых платков износило это полено и т.п.; словом, говорил, пока лодка не причаливала к другому берегу и его слушатели не разбегались по разным направлениям. Тогда он, вздохнув, давал копейку лодочнику, брал бережно полено под мышку и отправлялся в Сенат.

На Петербургской стороне существовала Плуталова улица, названная так от одного домовладельца, жившего на ней, за то, что последний, выходя из дому, потом уже никак не мог возвратиться домой; он обладал такой слабой памятью, что узнать ворот своего дома без помощи других не мог. Его приводил к крыльцу будочник или вела старуха-кухарка. Старик весь век так и прожил, жалуясь всем на свою гадкую память.

– Трудно, трудно мне, - говорил он, - но ещё труднее было бы, если б опять меня в школу…

В начале шестидесятых годов в Гостином дворе на верхней линии торговал старик, купец-меховщик, человек довольно высокого роста и очень тучный, известный между гостинодворцев по своей неудержимой страсти к поездкам под именем «всемирного путешественника». Он был замечателен тем, что изумлял всех количеством верст, которые проехал. По его вычислениям выходило, что за свою жизнь он проехал более одного миллиона верст, таким образом, если принять окружность всего земного шара в 37800 верст, получалось, что земной шар он объехал не менее тридцати раз. Чтобы исчисления этого купца не показались преувеличенными, надобно сказать, что при хорошем устройстве дорог в Сибири и чрезвычайно скорой езде до открытия золотых промыслов весьма легко было на вольных лошадях проезжать в сутки летом от 200 до 250, а зимою от 300 до 350 верст, платя за версту 5,7 или 10 копеек за тройку.

Купец или приказчик меховыми товарами в старину, проводивший большую часть года в разъездах, мог проехать за четыре зимние месяца от 36000 до 42000 верст; за четыре летних месяца (полагая два месяца на проживание в городах и селениях) от 24000 до 30000 верст; в течение одного года, при двухмесячном отдыхе, проехать от 60000 до 72000 верст, и только за десять лет проехать ужасное пространство от 600000 до 720000 верст! Но этот купец разъезжал по сибирским дорогам, закупая пушные товары, в Якутск, Иркутск, Кяхту, Ирбит и в Нижний слишком сорок лет, начав разъезды с юношеского возраста. По его рассказам, первые тарантасы в Сибири явились в 1826 году, их называли там «карандасом», а ранее приказчики и купцы ездили в обыкновенных повозках. Сколько должны они были вытерпеть толчков и ударов при беспрерывных разъездах! Сколько с каждым случалось таких происшествий, где жизнь их подвергалась опасности! Сколько им нужно было претерпеть от беспрерывных дождей или тридцатиградусных морозов. По его словам, от морозов они спасались тем, что зажигали в повозках свечи - тогда существовали большие фонари для свечей - и это очень согревало. Такие продолжительные поездки редко кто выносил, по большей части умирали от болезней почек. Известный военный генерал-губернатор Восточной Сибири Корсаков[164], проехавший не одну сотню тысяч верст, умер от блуждающей почки. С постройкой железной дороги в Сибири рассказы о быстрых поездках на обывательских лошадях отошли в область мифа. Кто поверит, что по льду на Байкале ездили 54 версты в два часа? Во время сильного ветра здесь невозможно даже ехать тихо: легкая повозка скользит по зеркальной поверхности озера и сбивает лошадей с прямого пути. Вот примеры продолжительной скорой езды. Во времена иркутского гражданского губернатора Трескина с 1806 по 1819 год, казаки, посланные по каким-либо нужным делам, проезжали от Иркутска до города Верхнеудинска 310 верст за 18 часов. Казаки, отправляемые в Якутск, иногда проезжали 2620 верст в 7 или в 7 с половиною дней - более 15 с половиною верст в час, не считая остановок. Но в последнем пути зимою встречались весьма важные остановки. Ямщик, проехав несколько верст, принужден бывал иногда остановиться и оттирать у лошадей лед, образовавшийся около ноздрей. Самый изумительный пример скорой езды и беспримерной неутомимости показал иркутский казачий офицер Чеусов. Зимою 1809 года расстояние от Петербурга до Иркутска в 6016 верст он проехал в семнадцать дней.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.