«Пасквили публично сжечь»
«Пасквили публично сжечь»
Нередко меры «строжайшего розыска» авторов «подметных писем» успеха не приносили, и тогда вместо наказания преступников на людных площадях проходили церемонии публичного сожжения «пасквилей». Их уничтожение производилось «перед собранием народа»: после прочтения указа об истреблении оскорбительных бумаг раздавался барабанный бой, обычно предшествовавший наказанию преступников, «палаческою рукою» они предавались огню, после чего Сенат особым указом публиковал для всеобщего сведения известие о совершении сожжения. Так, 19 января 1765 года на Красной площади были спалены собранные экземпляры ходивших по Москве неких «ругательных каталогов» на французском и русском языках, «в которых многих фамилий обоего пола персоны обижены». Авторов и распространителей обнаружить не удалось, и сенаторам пришлось довольствоваться объявлением: «Если впредь еще найдутся такие вредные обществу пасквилянты, оные будут непременно изысканы и без всякого помилования ея императорского величества законам преданы будут».
Другой «пасквиль», «яко наполненный вредными выражениями» в адрес дворян-судей, был публично сожжен в 1794 году на площади Тихвина «перед лицом собрания всех тамошних жителей». Прибывший для исполнения процедуры чиновник информировал начальство о поведении толпы: «Одна часть оного (народа. – И. К., Е. Н.), быв свидетельницею столь поразительного зрелища и считая себе то за несчастье, не могла воздержать себя от слез; другая, негодуя на сочинителя того пасквиля, готова была не только сама всячески его изыскивать, но в ту же минуту наказать своими руками, если б то было ей позволено».[744] Неизвестно, по какому поводу возмущалась и печалилась публика; ведь содержание документа, обвинявшего судей во взяточничестве и требовавшего уничтожения дворянского суда, естественно, не оглашалось.
Зрелище публичного сожжения «пасквиля» в Ярославле, последовавшего по высочайшему повелению от 1 мая 1767 года, разнообразилось участием осужденного – грамотного дворового человека местного помещика, не являвшегося автором крамольного документа, но сделавшего с него копию. Так как он не ознакомил с содержанием бумаги никого из знакомых и даже переписывал ее в одиночестве, то был приговорен лишь к публичной порке плетьми и доставлен на место наказания вместе с приговоренным к ликвидации «пасквилем». При наличии единственного палача оба действа нельзя было провести одновременно; вероятно, уничтожение предосудительной бумаги предшествовало наказанию ее переписчика – по крайней мере, такова последовательность изложения приговора; да и для публики более редкая процедура сожжения документа была занимательнее, нежели привычное зрелище телесного наказания. После истязания незадачливый грамотей был отправлен, по желанию помещика, на поселение в Нерчинск.
Помимо подметных писем на площадях горели признанные «вредными» книги. В 1790 году от сожжения уцелели лишь 26 книг радищевского «Путешествия из Петербурга в Москву» из тиража в 650 экземпляров.
К расследованию дела издателя Н. И. Новикова был привлечен священник Иоанн Иоаннов, который занимался просматриванием литературы из книжных лавок просветителя. Отобранные им издания были сожжены в три приема с ноября по июнь 1794 года; всего были преданы огню 18 656 экземпляров книг, изданных Новиковым. Сами книгопродавцы были прощены в честь рождения великого князя Николая Павловича.
В 1793 году горели экземпляры пьесы драматурга Я. Б. Княжнина «Вадим Новгородский», в которой императрица усмотрела проявление свободомыслия и нападки на монархическую власть. «Театр есть школа народная, – подчеркивала Екатерина II, – она должна быть непременно под моим надзором, я старый учитель этой школы и за нравственность народа мой ответ Богу».
После начала Великой французской революции в России опасались любых проявлений «французской заразы», которую теперь усматривали не только в криминальных изображениях («естампе смерти короля французского»), но и в трудах дотоле почитавшихся авторов – в Москве и Петербурге из книжных лавок изымалось «Полное собрание Волтеровых сочинений». При этом у неопытных в новом деле цензоров-полицейских возникали естественные трудности. «Обер-полицемейстер ни одного иностранного языка не знает, полицемейстер, хотя и знает французский язык, но никогда на чтение книг себя не употреблял», – жаловался генерал-прокурору Самойлову московский главнокомандующий Прозоровский в декабре 1793 года. Возможно, по этой причине полиция перестраховывалась – запрещала всё, казавшееся подозрительным – например, игральные карты с «новыми фигурами»: шекспировскими героями Гамлетом, Полонием, Офелией, Фальстафом, Макбетом.[745] В 1793–1794 годах в Москве на кострах уже горели «непозволенные, развращенные и противные закону православному книги».
Екатерининский указ от 16 сентября 1796 года гласил: «В прекращение разных неудобств, которые встречаются от свободного и неограниченного печатания книг, признали мы за нужное следующие распоряжения:
1. В обоих престольных городах наших, Санкт-Петербурге и Москве, под ведением Сената, в губернском же и приморском городе Риге и наместничестве Вознесенского в приморском городе Одессе и Подольского при таможне Радзивиловской, к которым единственно привоз иностранных книг по изданному вновь тарифу дозволен, под наблюдением губернских начальств учредить цензуру, из одной духовной и двух светских особ составляемую. ‹…›
3. Никакие книги, сочиняемые или переводимые в государстве нашем, не могут быть издаваемы, в какой бы то ни было типографии без осмотра от одной из цензур, учреждаемых в столицах наших, и одобрения, что в таковых сочинениях или переводах ничего Закону Божию, правилам государственным и благонравию противного не находится».
Таким образом была официально введена цензура. Впрочем, никто не запрещал криминально-авантюрные сочинения, вроде переводной «Повести о знаменитом французском людоеде Людовике Мандрене» и отечественного «Обстоятельного и верного описания жизни славного мошенника и вора Ваньки-Каина». Свободно ходили также сомнительные в смысле нравственности любовные романы с нестеснительными героями: «Разговор сей мало помалу оживлялся и, наконец, дошел до установленной горячности: место, ночь, уединение и случай – все заставляло принца получить прощение, а Зобеиду все доводило ему попустить его купить. После того долго прохаживаясь, Зобеида, уставши, села на дерн, а принц расположился подле ее. Он вздыхал, она колебалась; он целовал у ней руки, она то сносила. Он гораздо далее произвел свое предприятие: уста Зобеидины, грудь ее совсем открытая и врученная его восторгам вдруг покрыты стали его поцелуями. Рука его искала новых прелестей. Зобеида довольно противилась для умножения, а не для помешательства его удовольствий. Наконец, она ему оставила свои обожаемые прелести; он насытился роскошью, и Зобеида не была к ним нечувствительна».[746] Не случайно иные родители стремились оградить своих дочерей от подобных «инструкций» светского поведения. Но на устои монархии эти сочинения не покушались, а потому не преследовались.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.