«Прислать за крепким караулом наспех»
«Прислать за крепким караулом наспех»
Прежде чем начать следствие, доносителей и обвиняемых надо было доставить в Преображенский приказ или Тайную канцелярию – за несколько сот верст, на крестьянских телегах по родному бездорожью. Следователям нередко требовались показания свидетелей, на которых ссылались обе стороны. Их сначала разыскивали по всей округе – не только в городах, но и в разбросанных на больших расстояниях деревушках, затем отправляли в Москву или Петербург, снаряжая для их перевозки и охраны местных жителей. Не все желали побывать в столице в качестве свидетелей по политическим делам – кое-кто пытался сбежать по дороге; ведь в ходе следствия свидетели содержались под арестом на тех же условиях, что и обвиняемые, и могли наряду с ними угодить на дыбу.
На местах также проводились следственные мероприятия – например наложение ареста на имущество и производство поголовных опросов – «повальных обысков», чтобы не тащить всех опрашиваемых к месту основного следствия. В XVIII веке такие дальние командировки могли затянуться на месяцы, и выполнять эту работу силами небольшого штата служащих Преображенского приказа и его преемников было невозможно. Поэтому Ф. Ю. Ромодановский добился права обращаться ко всем местным органам с указами. Неповоротливый приказной аппарат XVII века, а затем и сменившие его петровские учреждения могли заволокитить любое столичное распоряжение, но требования грозных начальников тайного сыска исполняли без отговорок. Воеводы производили аресты, составляли на местах описи имущества, устраивали распродажи конфискованных домов и домашней «рухляди» преступников, наводили нужные справки.
В период становления политического сыска местным властям поручалось даже полное расследование дел незначительного характера – но со строгим предписанием не проявлять самостоятельности в разбирательстве «государевых дел» и тем более не выносить по ним решений без санкции сыскного ведомства. Так, в 1700 году вологодский воевода князь Мещерский вел следствие по делу тамошних тюремных целовальников, бранивших Петра за «не царские» манеры, одежду и дружбу с немцами. Козельский воевода в 1701 году проводил опрос свидетелей, присутствовавших при разговоре ругавших Петра I крестьян Григорьева и Анофреева. В 1702 году, получив от нижнеломовского воеводы сообщение, будто бы солдат Гусев высказался, что «за очи де и царя бранят», Ромодановский приказал воеводе «того солдата в тех речах пытать»; «буде учнет говорить, что он те слова от кого слышал, и тех людей имать и расспрашивать, и давать очные ставки, а с очных ставок розыскивать, а что по розыску явитца, о том к великому государю, к Москве в Преображенский приказ писать». Но в том же году он оштрафовал на 100 рублей ярославского воеводу и на 50 рублей его подьячих за то, что, произведя следствие по делу посадских людей Антипина и Розета, они известили о его результатах московскую ратушу прежде Преображенского приказа.
Князь-кесарь добился в том же 1702 году издания указа, запрещавшего всем учреждениям и должностным лицам принимать «политические» дела к производству. Отныне от них требовалось «таких людей, которые учнут за собой сказывать государево слово и дело, присылать к Москве не роспрашивая» и передавать непосредственно в Преображенский приказ «к стольнику ко князю Федору Юрьевичу Ромодановскому». С непонятливыми или излишне самостоятельными воеводами начальник Преображенского приказа не церемонился. В 1704 году дьяк Ярославской приказной избы Угримов был бит батогами «за то, что он роспрашивал в государевом деле колодников». В 1709 году Ромодановский потребовал объяснений от воеводы Шуи, отпустившего из приказной избы «кричавшего» «слово и дело» посадского Сеченова. Тогда же был привлечен к ответу судья Сибирского приказа, который без ведома Преображенского приказа сослал в Сибирь заявившего «слово и дело» солдата Пасынкова.
В той же манере князь-кесарь обращался и с губернаторами – использовал, когда требовалось, весь их аппарат и контролировал выполнение полученных от него распоряжений. В 1716 году Ромодановский отказался принять арестантов «для того, что киевский губернатор колодниками розыскивал, а по указу теми колодниками не токмо розыскивать, а роспрашивать не велено», и потребовал, чтобы Сенат призвал губернатора князя Д. М. Голицына к порядку. В 1721 году Петр I вновь подтвердил свой указ 1702 года: губернаторам разрешалось допрашивать каждого, кто заявил «слово и дело», только о том, какого рода извет он хочет сделать. Если оказывалось, что донос касается «государева здоровья и чести, и бунта и измены», местный начальник обязан был, «не роспрашивая, оковав им руки и ноги, присылать к Москве, в Преображенский приказ немедленно». Юстиц-коллегия пыталась было в 1719 году под предлогом жалоб на Преображенский приказ подчинить его себе, но безуспешно. Дела из него без именного указа не выдавались даже в Сенат; к ним не допускались и состоявшие при Сенате фискалы. Таким образом, ведомство Ромодановского свои исключительные полномочия сохранило, но теперь оно должно было разбираться с потоком далеко не всегда истинных объявлений «слова и дела».
Провинциальные же власти, отстраненные от расследования, тем не менее должны были нести расходы по доставке всех участников дел в Москву. Правда, тульский воевода Иван Данилов в июне 1721 года ухитрился отправить в Преображенский приказ своего подьячего Павла Петрова (тот сначала провинился небрежным исполнением служебных обязанностей, а будучи посажен под караул, объявил «слово и дело») за его же счет. Но нерадивый подьячий оплатил ямскую подводу только для себя, а сопровождавшим пришлось «за недачею прогонных ити пешками». В Москву шли жалобы с мест. «Разных чинов многие люди и из колодников, отбывая воровство, с розысков сказывают за собою его императорского величества слово и дело, а другие во пьянстве, и такие люди для следования тех дел посылаются в Преображенской приказ под караулом на ямских подводах, и на те подводы даются из казны его императорского величества прогонные деньги по указу, тако ж на ручные и на ножные кайдалы, и на корм; и за теми людьми по изследованию в Преображенском приказе его императорского величества слова и важных дел не объявляется, и по наказании присылаются по-прежнему, и от таких посылаемых многих колодников его императорского величества денежной казне чинится немалой росход, и о том в Преображенском приказе что повелено будет?» – запрашивала в 1724 году Рязанская провинциальная канцелярия.
Иван Ромодановский приказал отвечать, что еще в 1716 году его отец велел таких объявителей «роспрашивать в канцеляриях перед судьями опасно на один, какое за ними слово и дело, и можно ль им о том сказать перед судьями, кроме тех дел, которые касаются к его императорского величества здравию и чести и к бунту, и измене; ‹…› и их, роспрося о том подлинно и записав, велено в воровствах их розыскивать; ‹…›, и по делам, кто до чего довелся, указ учинить по уложенью и по новоуказным статьям, и по градским законам. А буде они ж учнут сказывать слово или дело за ними есть о здравии его величества и о чести, или о бунте и измене, и тех не роспрашивая, заковав им руки и ноги в кайдалы, присылать в Преображенской приказ за крепким караулом наспех; а у посылки сказывать им, буде они оное слово и дело, сказывали за собою, избывая по тем их делам розысков, а явятся за ними такие дела, о которых можно было им сказать в губерниях, кроме вышеписанных важных дел, и им, ворам, за то учинена будет смертная казнь без пощады».
Но в то же время Преображенский приказ вынужден был признать: «Многие воры, избывая в воровствах своих розысков, а иные по приговорам за воровства смертныя казни, сказывают за собою слово и дело, а по посылкам из тех губерний и провинций в Москву в Преображенской приказ такие ж многие воры бегают из за караула в пути и такими утечками избывают смертные казни и получают себе свободу, а караульных солдат приводят в розыски и во многое страдание, а интересу чинится трата». В качестве примера приводилось дело разбойника Петрушки Кузнеца из Симбирска, который «винился в разбоях, и в грабежах, и в пожегах, и за оные воровства приговорен к смертной казни, и сказал за собою его императорского величества слово, и для того держится в Синбирску под караулом; а в Москву де послать его невозможно, для того: регулярных солдат в Синбирску нет, а которые и есть, и те старые и безоружейные, и чтоб оного вора товарыщи не отбили в дороге».
В известных нам делах Тайной канцелярии не встретилось случаев, когда верные друзья освобождали бы схваченного по «слову и делу» преступника, – в отличие от рассказов об «утечке» конвоируемых. В июне 1756 года взятый за уголовщину крестьянин из строгановских вотчин Иван Леонтьев объявил «слово и дело» и был отправлен вместе с тремя свидетелями – а возможно, и соучастниками – из Пермской провинциальной канцелярии в Москву под охраной троих солдат. Где-то на лесной дороге под Владимиром арестанты (между прочим, закованные в ручные и ножные кандалы) соскочили с телег и крепко побили служивых – вероятно, отставников-инвалидов; двое ямщиков тут же «испужались» и убежали. Отобрав у солдат оружие, деньги и все документы – доношения и подорожные, Леонтьев с товарищами отправились на Волгу, по дороге загуляли в одном из нижегородских кабаков, на выходе из коего и были повязаны местными крестьянами. К сожалению, дело о приключениях Леонтьева сильно попорчено временем, и дальнейшая судьба беглецов нам неизвестна.[345]
Поэтому начальство Преображенского приказа требовало, чтобы местные власти, расспросив преступников, сами определяли, есть ли необходимость отсылать их в Москву: «Какое за ним его императорского величества слово по первому ль пункту, и знает ли оной первой, и второй, и третей пункты в какой силе учинены; и буде скажет оное слово за ним есть по тем пунктам, и в какой силе оные пункты учинены знает, и скажет в той силе, о чем они учинены, и его, не роспрашивая о том подлинно и заковав ему руки и ноги в кайдалы, прислать за крепким караулом со многими солдаты в Преображенской приказ немедленно; а у посылки сказать ему его императорского величества указ, ежели он сказал оное слово за собою, избывая смертные казни, то и в Москве cмертные казни не избудет и кажнен будет жестокою смертию; а буде же скажет, что оное слово за ним есть, кроме трех пунктов о чем и о ком и к тем трем пунктам неприлично, и его роспросить в том подлинно, и о чем надлежит следовать, а по следовании и указ учинить по уложенью и по новосостоявшимся указом, до чего доведется; а за чем указу учинить будет не мочно, и о том писать куда надлежит, тако ж и в Преображенской приказ для ведома писать же. Да и впредь, буде такие колодники, или кто пришед собою, кроме колодник, учнут сказывать за собою слово ж и дело, и о тех чинить то ж, как показано выше сего». В январе 1725 года во все губернии и провинции были посланы соответствующие указы его императорского величества, «чтоб впредь от таких воров не было интересу напрасной траты, и воры б не избывали от воровства свои смертные казни утечками в пути иными воровскими умыслы».[346]
Возникало трудноразрешимое в российских условиях противоречие: создание «регулярной» империи требовало сосредоточения карательного механизма в одних надежных руках; но одновременно наносился ущерб финансовому «интересу», поскольку местные власти были вынуждены отправлять за тысячи верст сотни людей, причем в большинстве случаев совершенно неоправданно. Кроме того, как признавали сами сыщики, в пути преступники могли бежать. Рекрутчина, «слезные и кровавые подати» заставляли крестьян искать спасения за рубежами государства или оказывать сопротивление властям и собираться в разбойничьи «партии». В 1732 году правительство даже разрешило для борьбы с этим злом, «когда купечеству или шляхетству потребно для опасения от воровских людей, на казенных заводах продавать по вольным ценам» пушки.[347] Чего можно было требовать от «безоружейных» симбирских инвалидов, когда даже казанский губернатор Артемий Волынский опасался в 1727 году ехать к месту службы без надлежащего конвоя?
Решить эту проблему власть пыталась не раз. Как уже говорилось, указ от 26 августа 1726 года позволял местным властям предварительно рассматривать изветы по «первым двум пунктам», чтобы убедиться, что заявитель не затеял донос ложно. Аннинский указ от 10 апреля 1730 года предписывал губернаторам и провинциальным воеводам заявителей «расспрашивать секретно». Если дело квалифицировалось по «первому пункту», а доносчик не менял показаний, то его и всех названных им лиц надлежало отправлять «под крепким караулом» в Сенат. По «второму пункту» местные власти имели право вести дело самостоятельно, а «буде дойдет до пытки, то и пытать, а в наш Правительствующий Сенат того ж времени, ни мало не отлагая, с нарочными курьеры писать». Это должно было несколько ограничить приток в столицы подследственных и тем более ложных заявителей «слова и дела». Но все оговорки не отменяли монополии центральных органов на расследование политических преступлений – в жестко централизованной структуре предоставить это право целиком на усмотрение местной администрации было немыслимо; да и провинциальному начальству не особо доверяли, ведь отправка на воеводство или губернаторство нередко использовалась в качестве почетной ссылки для неугодных при дворе вельмож.
Однако уследить за всеми подобными казусами – тем более реально проконтролировать их – центральные органы сыска не могли. У губернского или уездного начальника, в свою очередь, не было иного средства, кроме «угрожения» – в крайнем случае поднятия на дыбу, – чтобы выяснить, правду ли говорит «объявитель» или колодник и насколько он разумеет «силу» грозных «пунктов». Но не дай бог заявитель умрет – тогда и сам администратор мог быть обвинен в злоумышленном «уничтожении» следов государственного преступления. С другой стороны, было опасение, что отправленные колодники «утекут» по дороге. Поэтому, как это часто бывало в России, строгие с виду нормы закона исполнялись как придется – местные власти не желали связываться с опасными делами.
Отставной поручик Семен Дощечкин на сытной должности управителя царских вотчин в селе Кузмодемьянском Кромского уезда и подчиненный ему подьячий Яков Еремеев жили не то чтобы дружно, но весело, вместе угощаясь за счет крестьян. Но в августе 1724 года после очередного возлияния у крестьянина Афоньки Лаврентьева «они поехали в село Кузьмодемьянское, и дорогою ехал оной управитель наперед, а он, Еремеев, ехал за ним пьян, и упал с лошади, и та его лошадь ушла, и пришел он, Еремеев, в то село Кузьмодемьянское пеш. И оной управитель, усмотря его на улице, учал бить безвинно топтунками и тащил его к себе на двор, и хотел его бить же батоги»; обидевшийся Еремеев заявил «слово и дело». Управитель – царь и бог в дворцовой деревне – долго не мог решить, что делать с подьячим, а возможно, опасался обнаружения на следствии собственных грехов. Так он и держал бывшего собутыльника пять месяцев под караулом в селе Кузмодемьянском, но в конце концов отправил в Москву в «домовую канцелярию» с промеморией, в которой так и указал: «Послал он того села Кузьмодемьянского подьячего Якова Еремеева, которой во пьянстве сказал за собою его императорского величества слово и дело». Из дворцового ведомства Еремеева переправили в Преображенский приказ, где тот объяснил судьям, что о государственном преступлении «он де, Еремеев, не стерпя тех побой и убоясь побой же батоги, чтоб не убил его до смерти для того, что преже того оной же управитель бил его один день дважды батожьем, а в третьи деревенским кнутом, сказал в том пьянстве за собою блаженные и вечно достойные памяти его императорского величества слово и дело, а слова де и дела за ним нет и ни за кем не знает». Быть бы подьячему опять битым – на этот раз вместе с Дощечкиным (ибо И. Ф. Ромодановский не преминул отметить подозрительно долгое «удержание» подьячего под караулом); но обоих выручила объявленная по случаю смерти императора амнистия.[348]
Кашинский же воевода Иван Рындин, напротив, проявил служебное рвение. 6 марта 1749 года к нему явился местный помещик – отставной гвардейский прапорщик Иван Федорович Еремеев, обнаруживший непорядки в заготовке фуража для армии: «Сего ж марта 3 дня на прошедшей сего святого великого поста четвертой неделе в пяток, имелся он, Еремеев в Кашинском уезде в вотчине Спаса Нового монастыря в селе Брюхове для осмотру имеющегося в том селе оставшего от приуготовления его за удовольствием бывших Копорского да Новогородского баталионов государевых лошадей сена, при котором де случае призвав он, Еремеев, в то село оной же вотчины деревни Васнева выборного Евдокима Ильина, стал ему приказывать, чтоб то государево сено хранить; при чем де он, выборной Ильин, стал перед ним Еремеевым, кричать невежливо и грозить властями своими. И на то де он, Еремеев, объявил, ему, выборному, тако: „я де не властям вашим служу, но всемилостивейшей моей государыне служу“. И на те де слова он, Ильин, с криком ему, Еремееву, сказал: „Наши де власти и у государыни не под командою“„. Казус „слова и дела“ по „второму пункту“ как будто был явным; тем не менее воевода приказал прапорщику подать письменный донос, чтобы потом не отговорился. Но в тексте въедливый воевода обнаружил расхождение с полученной ранее от доносчика устной информацией: „Вышеписанной де Ильин на объявление его, Еремеева, об себе, что я де не властям вашим служу, но всемилостивейшей моей государыне служу, с криком и невежливостию сказал таковым образом: «власти де наши не под командою“, а не так, как выше сего словесно им, Еремеевым, мне, воеводе, объявлено было точно о высочайшей чести ее императорского величества на помянутого Ильина“.
На второй день после подачи доноса воевода дал делу ход: «По учиненной из Кашинской канцелярии под секретом нарочной посылке объявленной Ильин во оную канцелярию сыскан, и как доноситель Еремеев, так и помянутой Ильин по его, Еремеева, показанию закованные в ножные железа и в ручные смыки, за крепким караулом при конвое в обретающуюся в Москве канцелярию или контору тайных розыскных дел посланы при сем доношении с каптенармусом Михайлом Игумновым, да с капралом Алексеем Харьяновым и с солдаты». Хотя, заметим, по закону 1730 года дело могло быть расследовано на месте. Свидетелей – дьячка Осипа Федорова и крестьянина Алексея Козьмина – вместе со старостой Василием Григорьевым и крестьянином Харитином Понкратьевым, «которые при бытности помянутого Еремеева в селе их Брюхове для осмотру сена и при приказывании им о охранении того сена Ильину имелись», воевода решил оставить у себя в канцелярии под караулом на случай «в вышеписанном таковом весьма великом важном деле необходимости и что они ни каковых по себе порук не представили». Таким образом, предполагаемых свидетелей просто держали в тюрьме без объявления сути дела.
Предусмотрительный Рындин оказался прав: обвиняемый «заперся», а доносчик стоял на своем. Свидетелей в Москву вызывать не стали, поручив их допросить на месте «по заповеди святого Евангелия и под страхом смертные казни». Правда, дело от этого не прояснилось – свидетели «порознь сказали». В итоге вышла «ничья»: обоих главных участников выпустили из-под стражи без наказания; единственной жертвой стал свидетель дьячок Осип Федоров, который от пребывания под арестом через десять дней «волею Божиею умре».[349] Виновным в ложном доносе следовало бы признать Еремеева; но следователи сочли, что мужики «об означенных продерзких словах не показали, сожалея того Ильина»; кажется, подьячие Тайной канцелярии лучше понимали классовые чувства крестьян, чем некоторые современные воспеватели пасторальных отношений в барских усадьбах.
Воеводе не напрасно, вопреки предписанию царских указов, поручили вести допрос. Он еще раз продемонстрировал бдительность, вновь арестовав явившегося к нему в присутствие выпущенного на свободу Ильина, поскольку «о той его свободе об отпуске его никакого указу и пашпорту ему, Ильину, из реченной Тайной канцелярии не дано», что было «проколом» в работе самого сыскного ведомства, «ибо из того, – писал скрупулезный Рындин, – имеет быть не малое сумнительство и опасность».
Но, как правило, администраторы не умели и не очень-то старались «разговорить» упорных заявителей. В том же 1749 году крестьянин Григорий Коняшин, сидевший в тюрьме при Шацкой провинциальной канцелярии по обвинению в краже пожитков у мужиков из соседнего села, «при допросе ‹…› в той краже запирался, только сказал он, Коняшин, за собою государево слово». В расспросе крестьянин указал, что «оное он знает по второму пункту за собою, да того села Ушенки за земским дьячком Федором Дмитриевым сыном Огаревым, и за крестьянами Антипом Тимофеевым, Алексеем Евсеевым, Дмитрием Мартиновым, да за вдовою Феклою Тимофеевою дочерью Васильевскою женою Кузнецовою и о том узнал он, Коняшин, будучи в показанном селе до оного им объявления дней за семь и за взятьем его в Шацк до того времени нигде не доносил, в чем себя он, Коняшин, и утвердил». Но при этом «в какой силе оное государево слово по второму пункту состоит, по многократному его секретно спрашиванию» колодник не объявил. Будучи отправлен в застенок, Коняшин признался – но только в том, что «оное состоит по первому, а не по второму пункту, а что в первом роспросе показывал он, что оное слово состоит по второму пункту, и то не разсудя силы сих пунктов».
Как было в этой ситуации воеводе разобраться, знает ли мужик «силу» указанных «пунктов»? Дальше расспрашивать «секретно» он уже не решился; все оговоренные вместе с Коняшиным были отправлены в Канцелярию тайных розыскных дел с «сопроводиловкой»: «Оной колодник Коняшин в том не розыскиван и не пытан затем, что он впредь писанной краже еще не изобличился и по тому делу розысков еще им не начато». Доставленный в столицу Коняшин поведал: «Тому ныне недель с шесть, помянутой земской дьячек Огарев, будучи во оном селе Ушенке в доме его, Коняшина, в разговорах говорил ему, Коняшину, оного ж де села Ушенки крестьяня, помянутые Тимофеев, Евсевьев, Мартынов, убили беглых солдат трех человек, в том числе помянутой жонки вдовы Феклы Тимофеевой сына, которой наперед сего из того села отдан был в рекруты, и мертвые их тела отпустили в воду; а где убили и когда, того оной земской Огарев ему, Коняшину, не сказал, да и он, Коняшин, о том его не спросил. А окроме того государева слова по первому и по второму пунктам за ним, Коняшиным, за помянутыми земским Огаревым и крестьянином Тимофеевым и жонкою Феклою н за другими ни за кем он Коняшин не знает». На вопрос же о «пунктах» изветчик отговорился, что «силы тех пунктов» не разумеет, но зато не доверяет местным властям: «ежели б ему о показанном смертном убивстве в той провинциальной канцелярии показать, то боялся, что ему в том не поверят, а по происку тех крестьян станут розыскивать».
К пресловутым «пунктам» дело отношения не имело; но все же речь шла о настоящем преступлении, и присланных допросили в Тайной канцелярии. Выяснилось, что трагедия действительно имела место – мужики схватились с грабившими их односельчанами-дезертирами, «и между тем в той драке оные беглые солдаты от многолюдства крестьян побиты до смерти, а кем именно убиты, того за многолюдством народу признать было невозможно». Власти о происшествии знали и даже арестовали нескольких его участников. Заявляя об убийстве, Коняшин ничем не рисковал, поскольку сам в драке не участвовал, а оговоренные им крестьяне виновными себя не признавали и к следствию привлечены не были. Поэтому доношение его было признано ложным, а доносчик вразумлен плетьми и отправлен для продолжения следствия о краже обратно в Шацкую провинциальную канцелярию.[350]
По букве закона в Тайную канцелярию надлежало отправлять не только тех, кто действительно имел «умышление» на императорское здоровье, но и поносителей «персоны и чести» царственной особы «злыми и вредительными словами».[351] Тайная канцелярия и ее Московская контора разбирались со всеми подобными случаями, которые по подсчетам исследователей составляли до 40 процентов дел.[352]
Однако есть основания полагать, что было их больше, но многие дела до столичного следствия просто не доходили. Исследование повседневной жизни провинциального города Бежецка показывает, что в нередких конфликтах горожане не раз заявляли «слово и дело» и попадали в провинциальную канцелярию. Так случилось в 1720 году с нетрезвым посадским Гуром Ломановым: купив у монастырского крестьянина «четыре куницы», он отказался платить пошлину бурмистру бежецкой таможни, обругал того «неподобными словами и ударил по щеке», а будучи доставленным в ратушу, «сказал за собою государево дело, а какое за ним дело государево, про то он скажет в Углецкой канцелярии и просил, чтоб книги таможенные запечатать, а что в них каких противностей, того он не сказал». Проспавшись, Ломанов покаялся: «Сказал за собою государево дело во пьянстве, отбывая бою и увечья, за то что пришел я во оную таможню таможенного бурмистра Емельяна Репина бранил матерно и поносил всякими словами, что он бурмистр меня с ларешными и с целовальниками били и увечили, и потом в то число, как взяли меня в том же деле государеву в земскую избу под караул, говорил то ж дело государево пьянским же, а за мною дело государево было такое, что в прошлом 8-м году был я в Бежецку у соляной продажи у збору денежной казны в ларешных, а за другими дела государева, также и похищения государевым интересом, также и за собою, кроме вышеписанного, ничего не знаю».
Следствие по «слову и делу» могло парализовать и без того немногочисленные низовые органы власти. 18 июля 1746 года бежецкий купец Алексей Дедюхин донес, что зашедший к нему в лавку коллега П. Попов рассказал, как накануне городской бурмистр Петр Велицков «плевал на указ ее императорского величества». О случившемся было сообщено в Углич; оттуда пришел приказ арестовать всех упоминавшихся в доносе и выслать к следствию. Вместе с бурмистром были арестованы оба городских ратмана; хотя в феврале 1747 года их отдали на поруки до вынесения приговора, они не могли ни исполнять свои обязанности, ни выйти в отставку. Городские дела встали, и пришлось прислать в Бежецк из Кашина тамошнего ратмана С. Серкова, чье долгое управление городом вызвало поток жалоб бежечан. При этом дело членов Бежецкого магистрата рассматривалось не в Тайной канцелярии и даже не местным воеводой, а в Угличском провинциальном магистрате и закончилось привычной поркой виновных.
Другие бежецкие изветчики даже до Углича не доезжали. В 1728 году задержанный ратушей по какому-то делу А. Тыранов объявил было за собой «слово и дело», но при допросе в воеводской канцелярии признался, что «сказывал за собою государево дело пьянски, а за ним де дела никакова не имеетца и за другими ни за кем не знает»; был выпорот и отослан обратно в ратушу. В 1759 году отведал плетей купец Василий Бардин, «пьянским образом» произнесший «слово и дело» в лавке у воеводской канцелярии, а в 1760 году – купец Иван Первухин. В обоих случаях магистрат маленького города расправился с ложными огласителями «слова и дела» на месте.
Но несколькими месяцами позже другой заявитель, Иван Неворотин, причитавшиеся ему плети получил в Тайной канцелярии, куда был отправлен из Бежецка вместе со свидетелями. Другого арестанта-изветчика, Ивана Омешатова, магистрат отослал уже в воеводскую канцелярию – с тем же итогом. За Омешатовым последовали другие «сидельцы» – купец Василий Телегин с пятнадцатью свидетелями и магистратский денщик А. Рыбников. В ноябре в воеводскую канцелярию были препровождены сидевший в колодничьей избе по обвинению в убийстве Н. Судоплатов и купец А. Четвертов, заявивший во время пьяной драки с С. Неворотиным: «Я закричу секрет».[353]
Какой-либо закономерности в действиях властей в этих случаях не просматривается, как и в степени вины «объявителей» – все они настоящих преступлений не совершали и, скорее всего, просто стремились выбраться из бежецкой колодничьей избы. Для нас же важно подчеркнуть, что далеко не все сказавшие за собой «слово и дело» доставлялись в Преображенский приказ или Тайную канцелярию, отделываясь допросами и не самой страшной поркой в своем городке или провинциальном центре. Остается открытым и вопрос о том, насколько сами местные власти точно следовали закону; похоже, они поступали по обстоятельствам и собственному «усмотрению».
Можно полагать, что поднаторевшие в своем деле чиновники Тайной канцелярии также не стремились свозить к себе всех, чье преступление было очевидным, но явно незначительным и бесперспективным для дальнейшего расследования. Тогда таким подсудимым относительно везло, как самолюбивому сибирскому купцу Луке Журавину, которого угораздило под новый, 1749 год сделать замечание солдату Осипу Тарскому за устроенное его командой «шумство». Солдат послал штатского купчишку подальше; тот возмутился – и был взят под караул на съезжую. За Журавина заступились прибывшие капрал и подпрапорщик; инцидент, казалось, был исчерпан. Но уже выходя, недовольный Журавин стал бранить оппонента: «Знаешь ли ты, что я купец и дает де государеву подать». Утихнувшая было дискуссия разгорелась вновь: «И на оное де солдат Тарской ему объявил: „Что де ты платишь подать, а я де служу государыне своей и получаю жалованье довольно“. И на оное купец Журавин сказал: „Что де ты служишь бабе“„. Обиженные военные доставили неполиткорректного обывателя в Кузнецкую воеводскую канцелярию. „Оговорной купец“ пытался было прикрыться „мерзным пьянством“, к тому же солдаты-свидетели не смогли однозначно воспроизвести его речи; в итоге Журавин просидел под стражей не только наступивший 1749 год, но и еще четыре года. Только в декабре 1753 года из Тайной канцелярии пришло решение: «Понеже он, Журавин, по тому делу содержится многое время, чего ради оное долговременное его под караулом содержание вменить ему в наказанье, и о том и дабы он впредь от таких продерзостей имел крепкую предосторожность и воздержанье, объявить ему указом ее императорского величества с подпискою“.[354] Он хоть и провел пять лет под стражей – но без пыток и в родном городе; ведь при Анне Иоанновне за «бабу» можно было с рваными ноздрями угодить на каторгу.
В царствование Екатерины II многие обычные для политического сыска дела о «непристойных словах» больше не требовали непременной доставки обвиняемого в столицу. Для следствия и суда уже имелась новая система учреждений, созданных по реформе 1775 года. Дело приписного к Воткинскому казенному заводу крестьянина Галактиона Коробейникова, избившего с братом «в пьяном образе при драке» на рынке состоявшего «у браковки железа» сержанта Андрея Мамантова, а на вопрос угольного мастера Луткова: «За что де царицына слугу бьете?» – ответившего: «Што я де мать вашу протак с царицею, заводами и командирами», – рассматривалось Сарапульским нижним земским судом. Оскорбление величества было налицо, и нижняя инстанция обратилась за решением к губернатору. Тот рассудил: поскольку и братья Коробейниковы, и сержант Мамантов, и свидетели оказались сильно пьяными, то последних следует отпустить, а виновника вразумить «палками». На этом следствие закончилось, но на всякий случай наместник проинформировал о происшествии Тайную экспедицию.[355]
Другой вопрос, становилось ли подсудимым легче от решения дела на месте. В 1788 году отставной гусар, а теперь харьковский «цылюрник» Василий Пасечников при свидетелях произнес «поносные слова на всевысочайшее имя ее императорского величества», а затем отдельно «скверными словами» помянул светлейшего князя Потемкина-Таврического. Преступление было заурядным (сами «слова» уже в документах не фигурировали, а прилагались в отдельной, впоследствии утраченной записке – Екатерина запретила употреблять матерную брань в официальных бумагах), но интересен путь этого дела. Донос поступил к харьковскому городничему, который произвел арест; уездный суд приговорил виновного к вырыванию ноздрей, клеймению и отправке на каторжные работы в Херсон. Приговор и бумаги по делу из Верхнего земского суда были отправлены на утверждение в Харьковскую палату уголовного суда, а оттуда к генерал-прокурору – видно, «поносные слова» оказались очень уж неприличными. Вяземский доложил о деле лично Екатерине, а она повелела передать его «хозяину» всех южных земель Потемкину для решения «по своему благоразсуждению». Но светлейший князь за множеством забот просто забыл о незадачливом ругателе, который в итоге просидел под стражей до 1792 года, когда его наконец упрятали в Харьковский Покровский монастырь.[356]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.