Верен аки пес
Верен аки пес
Что Мазепа вплоть до октября 1708 года был верен Москве — аксиома. И Москва ценила его труды по достоинству. Не говоря о других — не поддающихся счету — пожалованиях, Иван Степанович получил лично от Петра только что учрежденный орден Андрея Первозванного, став вторым по списку кавалером высшей российской награды, опередив даже самого царя и Меншикова, хотя Данилыча он опередил и став по ходатайству Петра первым в России князем Священной Римской империи. Глупая сплетня о личной обиде (дескать, царь оттаскал «вольнодумного» гетмана за усы) живет только благодаря гению Пушкина. Исходя из тона переписки, Мазепа, наряду с Брюсом, Виниусом, Головиным, Шереметевым, относился к очень узкому кружку людей, которых Петр искренне уважал (никаких «ассамблей» и «всешутейших соборов» — это для Алексашки и прочих «минхерцев»). Более того, гетману сходили с рук и аккуратные нарушения царской воли (он явочным порядком, в нарушение Коломакского договора, вводил на Левобережье «внутренние» налоги и вел собственную внешнюю политику).
Мазепа, со своей стороны, отвечал преданностью. Судя по всему, не абстрактной «России», а — в рамках абсолютно европейского понимания взаимных обязанностей вассала и суверена — Престолу. Как сам он говорил, «до крайней, последней нужды». И безо всяких «патриотических порывов», что, хоть и без удовольствия, признают даже апологеты гетмана из числа обитающих в «экзиле».
В частности, никто не отрицает, что вся информация о контактах с польской «национальной» партией, начавшихся весной 1705 года, когда Мазепа в Дубне познакомился с уже упоминавшейся светской дивой и ярой «патриоткой» княгиней Анной Дольской-Вишневецкой, ярой «патриоткой» и — из идейных соображений — любовницей короля Станислава, поступала к царю. Какие бы доводы в ходе, как аккуратно пишет современник, «денных и ночных конференций» ни излагала пани (о, эти политизированные дамы!), Мазепа больше любил слушать, чем говорить, и доклады Петру снабжал ремарками типа «Вот глупая баба, хочет через меня обмануть его царское величество… Я уже о таком ее дурачестве говорил государю. Его величество смеялся над этим». Когда же в сентябре, видимо, неверно поняв агентессу Лещинский направил к гетману личного посланца, ксендза Францишека Вольского с письменными гарантиями восстановления «Княжества Русского» на условиях Гадячского договора, Иван Степанович арестовал агента и отправил его в Москву вместе со всей документацией. Однако поскольку Дольская, уже имея контакты и с Карлом XII, бомбила гетмана предложениями уже не только польских, но и шведских гарантий, в итоге Мазепа крайне жестко приказал даме «не помышлять, чтоб он, служивши верно трем государям, при старости лет наложит на себя пятно измены». Даже летом 1707-го, после рокового военного совета в Жолкве (важнейший, переломный момент!), когда многие влиятельные полковники поговаривали о бунте, Мазепа не дрогнул. Когда в сентябре неугомонная Дольская, даже не подумав идти туда, куда ее недвусмысленно послали, в очередном письме к Мазепе предложила — от имени двух королей сразу — на любых условиях изменить царю, обещая помощь шведских и польских войск, Мазепа вновь ответил отказом.
Однако на сей раз присланный проект договора, не переслав царю, просто сжег, а в октябре впервые заговорил на эту тему довереннейшему Филиппу Орлику. Без всякой, впрочем, крамолы. Специально оговорив, что, мол, ты, Пилип, ежели решишь доносить, то доноси не коверкая, не то пропадешь. То есть, выходит, просто беседа с умным, преданным и не трепливым сотрудником. В конце концов, Иван Степанович был всего лишь человек, и ему нужно было выговориться.
Расхожее мнение, что, дескать, в 1708-м гетман «заспешил с изменой», испугавшись доноса Кочубея, — чушь. Нечего было там бояться. И некуда спешить, поскольку не ждали. Никаких договоров не было. Не считая пустой бумажки, подписанной post factum, уже в шведском лагере (и, кстати, предполагавшей в случае победы отнюдь не «незалежнисть Украйны», которая возвращалась под Варшаву без всяких оговорок, а только личное будущее Мазепы), никаких соглашений ни с «последним викингом», ни с королем Станиславом в архивах не найдено. Ни в польских, ни в шведских, ни в турецких, ни в российских, ни в украинских, ни во французских, куда сдал свои бумаги Орлик. Нет даже заверенных копий. Только смутные ссылки на какие-то «привилеи». Да еще несколько писем к Лещинскому, где много учтивых словесных оборотов и сожалений о «скорбном раздоре», но ничего конкретного. Конечно, Мазепа был очень предусмотрителен, но такой абсолютный нуль никакой осторожностью не объяснить. Едва ли столь такой человек, как Иван Степанович, заранее решившись на такой шаг, не заручился бы письменными гарантиями.
К тому же, как отмечает Т. Яковлева, ни накануне перехода к шведам, ни после Мазепа даже не издал официального универсала, объясняющего и оправдывающего этот поступок, вроде «Манифеста европейским державам», опубликованного в свое время Выговским. Помышляй гетман об измене хотя бы за месяц-другой до того, ничто не мешало ему отпечатать сколь угодно большой тираж в батуринских типографиях. А если почему-то не успел или не сообразил (это Иван Степанович-то?!), ничто не мешало ему воспользоваться услугами полевой типографии шведов. То есть ею-то он как раз воспользовался, но вместо убедительного документа, готовить которые гетман умел на зависть любому, в народ пошла романтично-эмоциональная бодяга о «борьбе за казачью волю» и прочем, против чего всю жизнь и не без успеха боролся Мазепа.
И еще. Гетман, выросший в бедности, очень дорожил достигнутым достатком. Готовя измену, он, тертый калач, не мог не учитывать, что война — всегда палка о двух концах и, надеясь на лучшее, следует готовиться к худшему. Имения, понятно, не увезешь, коллекции, мебель и прочее хоть и под охраной, но тоже сгинут, если Батурин падет. Что делать? Меншиков позже — в куда менее стремной ситуации — перевел часть своих миллионов в надежный закордонный банк; аналогично поступил, отправляясь на ковер в Петербург, и Павло Полуботок; а Мазепа вряд ли был глупее обоих. Однако же ничего никуда не переводил. Правда, уходя к Карлу, захватил с собой войсковую казну, но эти деньги не были его собственностью, что, кстати, позже имело последствия. Точно известно, что после смерти гетмана (не скоропостижной, времени на завещание хватало) его «ближнему кругу» пришлось туго. В частности, Филипп Орлик существовал сперва на дотации турок, потом на французский пенсион.
Нет, друзья, «умысла на измену» не было. Хотя измена, конечно, была, и не только поводы, но и причины для нее имелись…
Спустя два года, объясняя «зигзаг» Мазепы, Орлик, от которого гетман под конец жизни уже не имел тайн, говорил: «Московское правительство… отплатило нам злом за добро, вместо ласки и справедливости за нашу верную службу и потери, за военные траты, приведшие до полной руины нашей, за бесчисленные геройские дела и кровавые военные подвиги — задумало казаков переделать в регулярное войско, города взять под свою власть, права и свободы наши отменить. Войско Запорожское на Низу Днепра искоренить и само имя его навсегда стереть».
Следует признать, что претензии в целом справедливы. Русское командование казаков за людей не считало, ставило над ними иностранных офицеров, посылало на земельные работы, за малейший протест наказывая шомполами. Появился и указ об отправке казачьих полков в Пруссию для переформирования в регулярные драгунские. Мазепа как ответственный — к тому же, по крайней мере формально, выборный — руководитель, естественно, докладывал царю, на что тот, хотя ответил, что «войско Малороссийское не регулярное и в поле против неприятеля стоять не может». И был прав. Впервые столкнувшись с регулярной армией нового образца, казаки проявили полную профнепригодность. При первом же ударе они «сыпались», зато грабили и зверствовали вовсю. А Петр хотел иметь боеспособную армию и, дорожа мнением Европы, не хотел прослыть новым гунном. Отсюда — и муштра, и вспомогательные работы для особо тупых, и, наконец, шомпола для буйных. И хотя Мазепа, способный полководец, видимо, понимал, что время ватажной вольницы прошло и военная реформа необходима, но — обидно.
Еще тяжелее воспринималось решение царя вернуть союзникам-полякам Правобережье. Занятое войсками Мазепы, подавившими восстание «нового реестра», протестовавшего против «расказачивания», оно уже три года фактически было частью Гетманщины и уже даже делилось на «маетки». Однако поляки голосили, взывая к «европейскому правосознанию», угрожали выйти из войны и в конце концов добились своего. При этом Мазепа из писем пани Дольской точно знал, что «патриоты» Лещинского готовы поступиться Periferia в его, гетманскую, пользу. А раз так, то и сторонники Августа, висящие на волоске, блефуют, и твердо потребовать, никуда не денутся. Но Петр полностью доверял Меншикову, а Меншиков, подписав акт о сдаче, вернулся из Гродно уже не просто Алексашкой, а с настоящей, признанной магнатами родословной, подтверждающей, что он не пирожник, а таки потомок Гедимина. И хотя Мазепа, искушенный дипломат, сознавал, что в Европе запорожские понятия неуместны и договоры должны соблюдаться, но — опять-таки обидно.
Впрочем, еще обиднее и тяжелее было озвученный Петром 20 апреля 1707 года в той самой Жолкве план передачи из Малороссийского приказа в Разряд «города Киева и прочих Малороссийских городов», то есть из «автономии» под прямое управление царя. Это означало, что гетман теряет всякую реальную власть, а старшина станет российским дворянством, со всеми правами, но и со всеми обязанностями. По большому счету закономерно. В Англии в это же время и из тех же соображений ликвидировали автономию Шотландии и отменили права «вольных кланов». Мазепа, несомненно, это понимал. В конце концов, он сам дал старт новациям, подписав Коломакские статьи, и сам внес немалый вклад в слом старых традиций (учрежденное им «бунчужное товарищество» означало, по сути, конец казачества как такового). Но, видимо, надеялся, что его верность и личные связи позволят какое-то время сохранять привычный порядок вещей, и все произойдет, по крайней мере, не при его жизни. Какое-то время так и было. На банкете в Киеве, летом 1706-го, Петр даже резко одернул Меншикова, начавшего спьяну разглагольствовать о том, что Гетманщину пора разгонять. В Жолкве, однако, стало ясно: все серьезно, и «лыцарям» предстоит из князьков стать чиновниками. А «полудержавный властелин», с какой-то стати возмечтавший стать князем Черниговским, начал чуть ли не в открытую «копать» под Ивана Степановича.
И еще одно. Самое, наверное, главное. Логика событий с каждым месяцем все яснее показывала, что Карл пойдет на Москву и что поход этот будет через Малую Русь. А Левобережье, откормившееся за годы правления Мазепы, но хорошо помнящее времена Руины, войны панически боялось. Страх потерять даже не жизнь (сколько ее, той жизни), а все нажитое, объединял всех, от крипаков до старшины. Боялся за накопленное и Иван Степанович. А поскольку всем было ясно, что своими силами шведа не отбить, гетман еще в начале 1707 года обратился к царю, прося царя выделить для защиты края хотя бы 10 тысяч регулярного войска, на что Петр ответил: «Не только десяти тысяч и десяти человек не могу дать: сами обороняйтесь, как можете».
По сути, царь был прав: угроза хотя и существовала, но отдаленная. По крайней мере, в кампанию 1707-го вторжения не предвиделось, и снимать с фронта войска, которых отчаянно не хватало, не было никакой надобности. Конечно, Коломакские статьи обязывали Россию защищать Левобережье, но не по первой же просьбе, а лишь в случае реальной угрозы. Однако «лыцари», мыслящие категориями не дальше завтра, ощутили себя брошенными.
Для Мазепы же, как правильно подметил О. Субтельный, отказ Петра был ударом вдвойне. Он подрывал политический престиж гетмана, но, сверх того, в понимании Ивана Степановича — мыслившего, напомним, категориями европейской юриспруденции — грубейшим образом нарушал jus resistendi, регулировавшее взаимные обязательства вассала и суверена, одной из двух основных обязанностей которого (наряду с праведным судом) была защита вассала именно по первой просьбе. Теперь Мазепа с точки зрения jus resistendi имел полное право считать себя свободным от всех обязательств. Более того, протестовать с оружием в руках. Примерно в таких ситуациях обиженные самураи делали себе харакири у ворот замка дайме (тоже форма вооруженного протеста) или, если их было много, подобно Великому Сайго, поднимали «почтительный мятеж» (помните «Последний самурай»?). Конечно, насчет японских традиций Иван Степанович вряд ли был в курсе, но уж английскую-то Magna Carta, не говоря уж про польскую Pacta Conventa, четко расписывавшие, что следует делать в таких случаях, он знал назубок.
А теперь вопрос вопросов. Все описанное произошло более чем за год до рокового 25 октября 1708-го. Так почему же Иван Степанович все-таки до самого конца не реализовал свое право на rokosz, в незыблемости которого, безусловно, не сомневался? Почему не заключил, хотя бы тайно, договор с Польшей, меняя — опять же в строгих рамках jus resistendi — суверена? Почему ждал? Почему, себе же в убыток, не чистил военную верхушку, избавляясь от ненадежных? Да потому, скорее всего, что не хотел.
А не хотел, потому что не верил. Не верил в Польшу, зная ее вдоль и поперек и понимая, что проку не будет, потому что Речь Посполитая, когда-то служившая образцом «Эуропы» (во всяком случае, в сравнении с Москвой), в начале XVIII века превратилась в посмешище. Не верил в союз с «еретиками$1 — шведами, для которых что католики, что православные были всего лишь язычниками, подлежащими (как и показало ближайшее будущее) огню и мечу. К тому же после битвы при Лесной непобедимость шведов для человека понимающего уже не была безусловной категорией, а Карл успел зарекомендовать себя как отличный тактик, но никудышный стратег. Не верил собственной старшине, после создания «бунчукового товарищества» получившей от старого гетмана все, чего хотела, и уже не слишком в нем нуждающейся, зато люто ненавидевшей поляков за то, что те никогда не признают ее равными себе, и шведов, у которых нет крепостных. Не верил казачеству, чьи права сам же уничтожил, сделав «лыцарей» собственностью «бунчуковых». Не верил (и правильно делал) «быдлу», которое его ненавидело и которое он сам слишком презирал, чтобы заигрывать. Да, собственно, скорее всего, не верил в саму возможность создать под боком у России некую «вторую православную Русь». За полной ненадобностью ее кому-либо, кроме казачьей элиты, чье время давно истекло, способной стать (в лучшем случае) клоном Речи Посполитой, подобно Древнему Риму как сказал он в беседе с французским послом Жаном Балюзом, идущей к гибели. А учитывая специфику человеческого фактора, даже не клоном, а злым шаржем.
Трезвый логик, Мазепа отчетливо сознавал все это, и, как бы ни было обидно за все сделанное, тянул до последнего момента. Он, правда, не верил и Петру, слишком явно готовому отправить его на почетную пенсию. Но, старый человек (история с Мотрей явно сильно подкосила гетмана, до сих пор никаких жалоб на «подагру и хирагру» в его переписке не появлялось), скорее всего, готов был принять неизбежное и провести недолгий остаток жизни в покое, которого, в сущности, никогда не знал.
Но от Ивана Степановича — хотя, возможно, сам он об этом и не догадывался — уже мало что зависело. Верхушка Гетманщины, истерически боясь за свои поместья, ждала уже только одного: чьи войска раньше окажутся поблизости. И когда стало ясно, что русские только стягивают силы и еще неизвестно, куда пойдут, а Карл нагрянет вот-вот, тэрпець урвався. Нарисованная Костомаровым картина совещания в Борзне, если читать внимательно, потрясает. На Мазепу давят беспощадно, выжимая из него согласие с уже принятым за него решением. Истерический крик «Вот возьму сейчас Орлика да и уеду к государю!» говорит о многом. В том числе и о том, скольким из присутствующих мог доверять гетман. Но он — фигура знаковая, без него все прочие собравшиеся для Карла — ничто, и потому уехать ему никто не даст. Не знаю, как все происходило, что конкретно говорили старику и чем (почему нет?) грозили, но сразу после совещания Быстрицкий, свояк гетмана, убывает к шведам. Теперь дороги назад не было.
Казалось бы, странно. Иван Мазепа не зазывал на русские земли врага и не казнил пленных, как Выговский. Не подставлял московские армии под удар из засады, как Юрась. Не опустошал край, продавая сотни тысяч православных в гаремы и на галеры, как Дорошенко. Не резал беззащитных москалей, как Брюховецкий. Не провоцировал междоусобиц, как Суховий, и не подводил под «вышку» защитников православия, как Тетеря. Однако не кого-то из них, а именно Мазепу обвинили во всех смертных грехах, предали гражданской казни и церковной анафеме. Только его имя стало нарицательным в устах поколений. При том, что среди уехавших вместе с ним были куда более лютые ненавистники всего «москальского». Что отнюдь не помешало им, в том числе и многим участникам совещания в Борзне, сообразив за несколько дней, куда ветер дует, кинуться прочь, попросить у царя пощады, получить ее и даже сделать карьеру, вплоть, как лютый «москалефоб» Апостол, до гетманской булавы. Прощение не светило только Мазепе. Даже на его предложение искупить вину, захватив в плен Карла, Петр, некоторое время поразмыслив, отвечать не стал.
И вновь — с точки зрения высокой политики — был абсолютно прав. Помилованный гетман исчерпал свой ресурс, жить ему оставалось недолго, и пользы от него уже не предвиделось. Зато — в отличие от вусмерть перепуганной мелочи — будучи фигурой по-настоящему знаковой, более чем подходил для публичного шоу. Государство достаточно окрепло. Терпеть и дальше причудливую смесь дворовых склок, полумертвых средневековых традиций и криминальных понятий, пышно именуемых «вольностями», оно не считало ни нужным, ни возможным. Необходим был показательный пример. Символ, сокрушение которого раз и навсегда расставит все по полочкам даже для тупых. Не скрою, мне жаль, что волей обстоятельств таким символом оказался именно Иван Степанович Мазепа.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.