Жить я все равно буду!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Жить я все равно буду!

Опять, прихожу я с охоты, а ко мне прибыл корреспондент и писатель Ноздрин Александр Сергеевич. До войны он написал роман «Ольга Белокурова», о метростроевцах, и стихи. Высокий, интересный, на вид 30–35 лет. Познакомились. Его интересовало все о моей жизни. Задал вопрос:

— Когда-нибудь дома стреляли?

Да, однажды, в выходной день девчата и ребята, школьники, пошли в бор, так называли мы свой лес, за подснежниками. Ребята прихватили с собой ружье. Вася Бражников предложил мне выстрелить и бросил вверх фуражку, в надежде, что я промахнусь. А оказалось, что от фуражки осталось решето. Он взял фуражку, сел на землю и заплакал. Ведь дома его ждала порка.

Далее он поинтересовался моей охотой. И я ему предложила пойти со мной и самому ощутить близость к немцам. Он согласился. Утром, до рассвета, мы отправились. Я же всегда ходила по стыку между ротами, а там часовых

не было, но заминировано. Я же все местечки знала и ходила туда потому, что там были кусты с черной смородиной. Я наедалась и приносила с собой — витаминов-то не хватало. Я предложила пойти по этому месту и наступать там, где я наступаю, иначе обоим будет худо. Он не струсил, пошли, подошли к смородине, она крупная, черная, он вынул из кармана кусочки сахара, но я отказалась, я привыкла есть без сахара. И вот он легким движением руки обнял мою талию. Я отвела его руку и сказала, что еще одно такое движение, и я вас оставляю, уйду и выбирайтесь как хотите. Он попросил прощения. Я простила.

Я ходила на передний край, на нейтральную полосу в маскхалате, а мой новый «напарник» в форме офицера, без халата. Рисковать его жизнью я не могла и приняла решение пройти по траншее. Немного пришлось немецким снайперам погоняться. И когда солнышко обнаружило оптику немецкого снайпера, я выстрелила, игра прекратилась. Нам повезло, что солнышко нам подыграло. Итак, вечереет, мы вернулись в расположение, пришли, распрощались, он взял мой домашний адрес, сказал, что после войны, если будем живы, будет писать обо мне. Когда я прибыла на Родину после ранения, он писал мне письма. И в одном письме написал небольшой стих.

Вы не хотели поцелуя,

За ту смородину, ну что ж,

За ту смородину пишу я

Стихи, цена которым грош.

Бывает так, бывает всяко,

Белеет камушек, а с ним

Сверкает жемчуг, и, однако,

Поднимешь камушек один…

Дальше не помню, и письма многие не сохранились.

Ноздрин уехал, а жизнь наша продолжалась своим чередом. Стоим на опушке большого леса. Охоту пока прекратили. Явно готовились к большому наступлению. Подтянули артиллерию всяких калибров, замаскировали, стоиттишинавлесу, погода солнечная. Я пошла с котелком на кухню. Повар был Коля-грузин, все мы его так звали. Полный, рыжий, добрый и смешной. Мне всегда много галушек и мяса накладывал в котелок. Вот я пришла к нему за обедом, а он мне вручил хромовые сапожки, сказал, что ребята-разведчики взяли где-то заготовку и попросили сшить для меня сапожки. На гражданке он был сапожником и сшил мне сапоги. Я надела, такая счастливая: что солнышко, птички поют и меня наши мальчики любят, так все прекрасно, и пошла по тропинки восвояси. Иду, и вот сидит на краю тропинки солдат и перематывает обмотки. Глянул на меня, вскочил и сказал:

— Пуляка! Ты откуда?

Это был Саша Суколин, учились вместе в школе, и он прозвал меня «пулякой», когда играли в волейбол, и я, не помню причины, пригрозила «как пульну». Встреча была радостной. Мы оба как будто в Волчихе, дома, побывали. Это было 6 августа 1943 года. А седьмого, утром, мы пошли в наступление. Снайперы и разведчики были в землянке командования, ждали особых заданий. Началась артподготовка, над нами снаряды пролетали, и такой гул шел от них, что нам пришлось широко открыть рты, ощущение такое, что вот-вот лопнут перепонки. И тишина. Грянул Интернационал. У меня, да и, наверно, не только у меня, мурашки по телу. Мы все вышли по команде по рупору: «Вперед!» И мы пошли почти без сопротивления километра два-три. Задача была прорвать сильно укрепленную полосу обороны противника в районе Секарева, с выходом на реку Осьма, а затем овладеть городом Дорогобуж. 8 августа мы вклинились в оборону противника, а вот вроде и небольшая горка, но оттуда пулемет не давал поднять головы нашей пехоте. Меня позвали к телефону, приползла, слышу голос командира полка Коростелева:

— Доченька, бери своего напарника и надо пулеметную точку подавить.

И мы с Гришей отправились то по-пластунски, то перебежками, пробираемся вперед. Обстреливают. Мы взяли вправо, решили по одному. Гриша решил пробежать перебежкой, десяток шагов сделал — и «бах!», снаряд мелкокалиберный прямо в Гришу, вижу, разлетелись осколки винтовки. Я в шоке. Во-первых, жалко Гришу, а потом, мне одной трудно выполнить приказание. Но делать нечего, надо выполнять приказание и идти вперед. Проползла немного, и вот, видно, на мое счастье, пробежками догнали меня офицер и три солдата. Офицеру я объяснила ситуацию, он приказал держаться их. Солдаты пробежали и залегли, ждали нас, офицер перебежал, залег и махнул мне рукой. Я только приподнялась и сразу почувствовала, что через меня что-то прошло и сзади, с левого боку, полилась кровь в сапог. И я повалилась. Моя оптика меня подвела. Пока я ползала, чехольчик сполз с оптики, оптика сверкнула, день был солнечный, и немецкий снайпер целился в оптику, промахнулся сантиметров на пять. Пуля, пробив кишечник, пробила тазовую кость и разорвалась. Офицер по-пластунски ко мне приполз. Раскинул свою плащ-накидку, положил рядом со мной винтовку, я взялась руками за накидку, и он меня потащил. Дотащил меня до связиста и приказал, чтобы немедленно вызвали санитаров с носилками.

Прибежали две мои подруги, Валя Быкова и Маша Саблина. Эти добрые девочки, которые ухаживали за мной, когда стояли в обороне. Обстирывали меня. Маша была характером добрая, хохотушечка с черными веснушками на носу. Валя, наоборот, прямая противоположность ей. Но обе дружили между собой и со мной. Прибежали, ревут, положили меня на носилки и понесли, и тут нас встретила лошадь, запряженная в телегу, меня переложили в телегу и повезли. Участок дороги был устлан бревнами, место болотистое. Довезли до медсанбата. На столе мне обработали рану на бедре, где вышла пуля, а где вошла, там была только точка с горошину. Сделали укол противостолбнячный, врач говорит: «Снимите, девочки, с нее сапожки, все равно она жить не будет». Она думала, что я потеряла сознание и ничего не слышу, на нее стали ругаться, а я-то слышу и говорю:

— Снимите, девочки, сапожки, там ведь крови много, а жить-то я все равно буду.

Меня вынесли и положили в кузов полуторки, Валя положила на свои колени мою голову, подбежала к машине Галя Шевель, это подруга моей сестры Марии, они учились в Омске в мединституте вместе. Сказала, что получила от Марии письмо, и фотокарточку показывает, я гляжу, а фото расплывается, расплывается, и я потеряла сознание. По дороге, немного позже, я очнулась, увидела небо, макушки высоких деревьев, гляжу на небо, потом макушки сходятся, сходятся, и я опять потеряла сознание. Только чувствую, что Валины слезы капают мне налицо.

Очнулась я на операционном столе. Гляжу, весь живот намазан крепким раствором йода. Ну, думаю, стало быть, еще жива, спрашиваю:

— Кто мне будет делать операцию? Хирург моет руки в перчатках:

— Я, — говорит, подходя ко мне. А я ему:

— На совесть сделаешь, позову на свадьбу.

Одна из ассистенток, из нашего полка врач, сказала:

— Вот такая она и есть.

Мне дали подышать маску и велели считать, я досчитала до девяти и уснула. Больше я ничего не знала. Потом нас в палатке было 9 человек животников: восемь мужчин и я. После операции было вот что: бои были страшные, раненых было много, умерших уносили в отдельную палатку. И меня без пульса после операции понесли туда. Маша и Валя прибежали узнать, как я, живали? Им и сказали, что я умерла. А они принесли в кружке сметаны. Они вышли в лесок, сели на пенек и съели сметану, помянули меня. А потом написали моим родным: «Мы отомстим за Зою и т. д.». Похоронное отделение, когда стало выносить покойников для погребения, заметило, что я оказалась не окоченевшая, и сообщило врачам. Меня принесли обратно и стали отхаживать.

Нас, «животников», ничем не кормили привычным, а только шоколадка и немного водички. Выше колена была вставлена игла, и через нее вливали прямо в кровь больше литра чего-то. Нам сказали, что как только «по-большому» сходите, так считайте, что жить еще будете. Вот ведь, надежда какая, ею и стали мы жить. Рядом со мной лежал парень, москвич. У него осколком распороло живот, и весь кишечник вывалился на землю, он его подобрал в гимнастерку и сам пришел к санитарам. Вот такой жизнелюбивый человечище этот Витя (фамилию не помню сейчас). Вот просыпаемся, и первый его вопрос:

— Зоя, ты не сходила еще по-большому? Потом он начал шутить:

— Вот, Зоя, встретимся мы с тобой на танцах, и я тебя приглашу и сразу вопрос задам: «ты по-большому сходила? — Все смеялись, оживали.

Стали нас выносить на воздух, прямо на носилках лежим среди деревьев и кустов, птички поют…

Была у нас сестричка Верочка, миленькая, беленькая девочка. Я ее попросила рассказать, что со мной на операционном столе делали. Она рассказала, что разрезали весь живот, вынули в тазик кишечник, промыли, заштопали его в шести местах, промыли полость живота, сложили кишечник в полость живота, зашили, оставив дырочку, в которую вставили фитиль, скрученную марлю длиной с метр. По этому фитилю выходил гной. Я попросила ее написать мне домой, что я ранена в пятку (я свои большие пятки ненавидела всю жизнь). Дома, конечно же не поверили. Во-первых, они уже получили письмо от девочек, что я уже погибла, а во-вторых, письмо-то второе тоже не я писала, сестричка писала.

Хирург, который мне делал операцию, Павловский Павел Петрович, сам из города Новосибирска, а учился тоже в Омске, вместе с моей сестрой Марией и Галей Шевель, был старше меня, у него уже был сын 5 лет. На обходе закатывает одеяло, а я его обратно, он и говорит, улыбаясь:

— Ну, вот, краснеешь, стало быть, жить будешь.

В тыловом госпитале

Прошло некоторое время, нас отправляют в тыл. Пришел автобус с подвешенными носилками, нас разложили на них, и мы поехали. Прибыли на станцию, вдоль поезда стоит множество носилок с ранеными. Легкораненых поместили в теплушки, а тяжелораненых — в пассажирские, меня — аж в купе определили. Едем, и на какой-то остановке заходит ко мне в купе солдат-грузин, одна рука в гипсе, а в другой — букет полевых цветов. От сестер узнал, что в купе едет раненая девушка, и он решил навестить. Смешной, давай ругать и доказывать:

— Зачем, девушка, тебе надо было на фронт идти, зачем мы тогда, мужики, нужны? Нам же стыд-позор делаете, вы унижаете нас! — Звали его Рустам.

Эх, Рустам, знал бы ты, какие сейчас мужики-парни… Скоро российская армия сплошь будет из женщин. Молодые парни отмазываются от армии, матери же их грудью защищают, от Родины, призывающей к долгу. И у многих из них сейчас на этой груди, по моде, крестики с Иисусом, которого мать его, Мария, отдала в жертву за людские грехи. Грешницы, не о детях думают, а о своем спокойствии. А вот моя мать единственного сына от трех детей благословила на войну и мне не препятствовала. Понимала, что такое Родина и что такое мать. Рустам на каждой остановке бегал и приносил мне что-нибудь.

На какой-то станции меня высадили в операционную и стали вынимать фитиль. Это было не только больно, но просто ужасно, будто все кишки вытягивают. А я, упертая, молчала. Принесли в палату, и я была в ней с девушкой, Сашей Задорожной. Тело ее было все в бинтах, поражено множеством мелких осколков. Потом мы с ней ехали в одном купе до города Иваново. На станции Иваново объявили, чтобы легкораненые выходили к вокзалу, а тяжелораненые ждите, вас вынесут. Я же сама себе скомандовала идти, отменив прежний приказ лежать. И вот я, в нижнем мужском белье, скрючившись, швы-то не сняты, подалась по перрону, а в вагоне меня потеряли, затем догнали с одеялом-конвертом. На вокзале много женщин, пришедших угощать раненых чем-либо. И мне дали пирожок с картошкой. Я только откусила, и подбегает сестра:

— Нельзя ей этого кушать!

— Почему? — спрашивает женщина.

— Потому что у нее кишечник зашит, — отвечает сестра. А так хотелось мне этого пирожка от этой доброй тети.

И унесли меня. Развезли по госпиталям. Мы с Сашей в одной палате, еще мы подружились с Женей Осиной и литовкой Данной, она была пулеметчицей, и у правой руки оторваны пальцы, кроме мизинца и безымянного.

Сняли с меня швы, но вставать не разрешили, немного температурила. Но я решила все-таки встать. Встала, дошла до стола и упала в обморок. Очнулась уже на кровати. Но я ведь по натуре непоседа и стала пока сидеть подольше, потом ходить понемногу. И так пошла. А из швов на животе выходили лигатуры, нитки, и я их наловчилась сама вытаскивать, за что мне попадало.

Женя Осина, подружка моя по госпиталю, была мне еще землячкой, она была из Барнаула, у нее было легкое ранение, и мы были с ней огорчены, когда ее выписали снова на фронт, я же еще оставалась в палате. Она мне написала стихи:

Я сегодня вновь на запад еду,

В дальние, суровые края,

Где грохочет бой, не умолкая,

Выйдь, родная, проводи меня,

Ты туда навряд ли вновь вернешься,

Путь лежит твой на восток, в Сибирь.

На Алтае, в старом городишке,

К моей маме в домик загляни.

Потом уже, после войны, когда работала в крайкоме комсомола, я посетила дом на привокзальной площади, но ее мамы там не оказалось, дом она продала и уехала.

Палатным врачом была у нас Мария Николаевна, такая добрая, тепленькая, и она мне напоминала чем-то маму. Другим давали сырую капусту, и мне ее так хотелось, и я все ее просила, но…

И вот на одном обходе Мария Николаевна говорит мне:

— Сегодня я видела во сне тебя, Зоя, ты так плакала, просила капусту, что ж, я прописываю ее тебе.

Уж я рада была.

Как-то мы, девчонки, скопили хлебушка, дернули через забор госпиталя на базар и обменяли хлеб на морковь и репу. Съела я морковку, и через 2–3 часа стало мне плохо с кишечником. Девочки заметили неладное, вызвали дежурного врача, им оказалась Мария Николаевна. Я же ей не призналась, что мне плохо. Не знала, чем может это обернуться, и вот я не пошла на ужин, вот все спать легли. А мне все хуже и хуже. Скрутило живот так, что не могла даже встать. Скатилась с кровати на пол, ползком доползла до перевязочной, где была Мария Николаевна. Она вызвала хирурга по телефону, профессора Елену Ивановну. Она быстро приехала, а я на полу, и лежу, скрюченная, пошевелиться невозможно, так больно. Она, не раздеваясь, потрогала живот:

— В операционную, срочно!

Шесть часов она со мной мучилась, распутывала клубок кишечника. После операции мне было кошмарно плохо, все время рвало, нечем было, а все рвало и рвало. Мария Николаевна не уходила с дежурства, все сидела около меня. Нам приносили талоны на питание, ноя, как услышу «талоны», так у меня приступ рвоты. Мария Николаевна держала мои руки и плакала. Девочки рассказывали, что у меня тогда синели ногти и давал и что-то дышать и делал и какие-то уколы.

Выхожу из забытья, а передо мной Мария Николаевна и я ей тихо: «хочу киселя». Она чуть не бегом к старой диетсестре, та поехала домой, у нее была сушеная смородина, сварила кисель и привезла. Налили кисель в стакан, и я его с жадностью выпила. Я ощутила его как живительный напиток, мне стало легче: снова живу, и освободила Марию Николаевну от дежурства около меня. (Царствие ей небесное.) Но опять мне нельзя вставать.

Но я уже была ученая, старалась потихоньку сначала сидеть, потом вставать и стоять, затем медленно ходить. А у нас внизу была комната, вроде клуба, там показывали кино, небольшие концерты и даже танцы. Стала потихоньку посещать кино, но сидеть было тяжело, согнувшись: швы не сняты. И однажды пошла, посмотреть на танцы, стою у дверей, наблюдаю. Вдруг бегут с носилками санитары:

— Елена Ивановна приказала унести тебя в палату. Приехала, шла мимо, увидела тебя и сказала именно так — «принести».

Я мимо них рванула к себе на второй этаж и в кабинет врача. Здесь то мне и стало очень стыдно. Елена Ивановна встретила меня словами:

— Зоя, я шесть часов обливалась потом, старалась сохранить тебе жизнь, а ты? Как ты назовешь свой поступок?

— Простите, Елена Ивановна, я называю свой проступок неблагодарностью. Я просто стояла у косяка двери, смотрела танцы и слушала музыку. Простите, пожалуйста, такого больше не будет… — так вот ответила.

— Надеюсь. Двигаться надо, но в меру, иди отдыхай, — смягченно сказала она.

Пошла, легла и долго не спала, обдумывала свои поступки, стыдно мне было и перед Марией Николаевной, и перед всеми врачами и медсестрами. Что же это я, они вкладывают большой труд для нашего спасенья и здоровья, а мы думаем только о сиюминутном своем желании. Вот ведь неблагодарные…

А еще стало стыдно пред Владиславом.

Где-то в ноябре 1942 года прибыл к нам начальник химической службы лейтенант Михайлов Владислав. Ходил по траншеям, знакомился с обстановкой, я же была в траншее, и мы познакомились. Он меня расспросил, где и как я охочусь, а имя мое ему было известно и раньше. Я ему рассказала, что вылазить приходится затемно на нейтральную полосу. Он удивился, я подумала, что ему меня жалко стало. Потом я узнала, что воспитывался он в интеллигентной семье: отец — хирург, мать — врач, а сам был студентом Тимирязевской академии, а на фронт пошел добровольцем. Характером он был мягкий, добрый. Он просто предложил мне свои услуги в проводах на нейтральную полосу. А стояли мы на берегу реки Гжать. Наша землянка на восемь девчонок стояла ближе к передовой, чем другие. Дневальная затемно будит меня:

— Вставай Зоя, Слава пришел, твой провожатый.

И так он провожал меня, боялся, что меня там немцы зацапают. Вот такой был парень. А я ведь ему и письма не написала. На второй день я села и написала ему письмо. Получила ответ, такой хороший. В нем он и наконец-то объяснился, что влюблен в меня. И еще он написал адрес младшего лейтенанта Ивана Иващенко, которого мне пришлось перевязывать, перетянуть жгутом оторванную ногу и тащить с передовой, а здоровенный и тяжеленный же был. Оказывается, он тоже в Иваново. Я выбрала момент после обеда и прямо в халате рванула к Ивану.

Иду, ищу госпиталь, сколько же вокруг боеспособных мужиков… И вспомнила письмо политрука Малоши-ка, из госпиталя, которое он прислал нам, из Москвы. В нем были такие слова: «Милые девочки, сколько же еще в тылу мужского пола, которые ногтя вашего не стоят. Дорогие мои, как бы я хотел, чтобы вы все остались живы». Вспомнила, как мы на походе накапывали картошку, варили и ели до отвала, а он после этого подбадривал нас в строю: «Девочки, идем быстрее, впереди нас ждет еще более крупная картошка!»

И еще помню, как он всегда напевал свою любимую песню «Эх как бы дожить бы, до свадьбы, женитьбы и обнять любимую свою…»

Нашла госпиталь Ивана, вошла, назвалась его сестрой, иду по коридору, он выходит из палаты, бросил костыли и рванул вприпрыжку на одной ноге ко мне. Потом вошли в палату, сели на его кровать. На его тумбочке стоит фото хорошенькой девушки. Это, говорит, моя девушка из здешних, навещает меня, а остался ли кто жив из моей родни, я и не знаю, остались они на Украине.

Посидели, поговорили, ион достает из тумбочки пачку денег, не помню сколько, и отдает их все мне и говорит:

— Бери, мне ни к чему и некому их отдавать, меня заваливают местные подарками и угощениями. А ты, когда поедешь домой, тебе пригодятся. Я же наверно остаюсь в Иваново.

Да… Город невест.

Итак, мы попрощались, и я вернулась в свой госпиталь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.