ВСТУПЛЕНИЕ К РАССКАЗУ
ВСТУПЛЕНИЕ К РАССКАЗУ
Так называемая “первая арзрумская” тетрадь Пушкина: бумажный переплет, 110 синих листов, и на каждом — красный жандармский номер (по смерти поэта тетрадь просмотрена Третьим отделением).
Черновики “Путешествия в Арзрум”. Рисунки: черкес, еще какая-то голова в папахе. Опять черновые строки: “Зима, что делать мне в деревне…”, “Мороз и солнце; день чудесный…” Наброски последних глав “Онегина”:
В те дни, когда в садах лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал украдкой Апулея,
А над Вергилием зевал…
.
Ужель и впрям и в самом деле
Без элегических затей,
Весна моих промчалась дней
(Что я шутя твердил доселе)?
И ей ужель возврата нет?
Ужель мне скоро тридцать лет?
1829 год. Молодость кончилась, из-под пера выходят не слишком веселые строки:
…Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды
И чей-нибудь уж близок час.
На обороте 18-го и в начале 19-го листа этой же тетради — небольшой, трудно разбираемый черновик.
Только в 1884 году уже знакомый нам внук декабриста Вячеслав Евгеньевич Якушкин опубликовал из него две с половиной строки. А когда — уже в наше время — подготавливалось Полное академическое собрание Пушкина, пришел черед и всех остальных…
Сначала Пушкин написал:
О сколько ждут открытий чудных
Ум и труд…
Мысль сразу не дается, Поэт, видимо, находит, что Ум и Труд — слишком простые, маловыразительные образы. Постепенно они вытесняются другими — “смелый дух”, “ошибки трудные”.
И вдруг появляется “случай”:
И случай, вождь…
Позже — новый образ: “случай — слепец”:
И случай
отец
Изобретательный слепец…
Затем еще:
И ты слепой изобретатель…
Наконец:
И случай, бог изобретатель…
Стихи не закончены. Пушкин перебелил только две с половиной строки и почему-то оставил работу.
Этот текст для Полного академического собрания сочинений Пушкина готовила Татьяна Григорьевна Цявловская. Она рассказывала, что ей жалко было отправлять чудесные строки в ту, финальную часть третьего тома, которая предназначалась для неосновных, черновых вариантов: ведь там стихи станут менее заметны и оттого — менее известны… В конце концов редакция решила поместить среди основных текстов Пушкина две с половиной беловые строки, опубликованные В. Е. Якушкиным, и еще две с половиной строки, которые Пушкин окончательными не считал, но которые все же сделались “последней его волей”:
О сколько нам открытий чудных
Готовит просвещенья дух
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг,
И случай, бог изобретатель…
* * *
1829 год.
Уже открыты первые астероиды и Уран, на очереди Нептун. Но еще не измерено расстояние ни до одной звезды.
Уже из Петербурга в Кронштадт ходит пароход, именуемый чаще “пироскафом”, но еще не слыхали в России гудка паровоза.
Уже расширяются научные отделы толстых журналов, и один из журналов даже берет ученое имя — “Телескоп”. Но никто еще не знает, где находятся истоки Нила и что Сахалин — остров.
Некоторые поэты еще прежде (например, Шелли) принимались всерьез штудировать точные науки, но иные (Джон Китс) — осуждают Ньютона за то, что тот“уничтожил всю поэзию радуги, разложив ее на ее призматические цвета”. Француз Дагер в ту пору уж близок к изобретению фотографии, но еще во всех сочинениях Пушкина только дважды употреблено слово “электричество” (он рассуждал, что фраза: “Я не могу вам позволить начать писать стихов” нехороша — правильнее, “писать стихи”, и заметил далее: “Неужто электрическая сила отрицательной частицы должна пройти сквозь всю эту цепь глаголов и отозваться в существительном?”).
Наконец, в том мире уже живут такие немаловажные люди, как отец Менделеева, дедушка Эйнштейна и прапрадедушки и прапрабабушки почти всех сегодняшних нобелевских лауреатов…
Так что ж особенного в том, что Пушкин восхищается наукой и ждет “открытий чудных”, — кто ж не восхищается? Онегин и Ленский обсуждали “плоды наук, добро и зло”. Даже последний человек Фаддей Бенедиктович Булгарин печатно восклицает:
“Догадаетесь ли вы, о чем я думал, сидя на пароходе?.. Кто знает, как высоко поднимутся науки через сто лет, если они будут возвышаться в той же соразмерности, как доселе!.. Может быть, мои внуки будут на какой-нибудь машине скакать в галоп по волнам из Петербурга в Кронштадт и возвращаться по воздуху. Все это я вправе предполагать, сидя на машине, изобретенной в мое время, будучи отделен железною бляхою от огня, а доскою от воды; на машине, покорившей огнем две противоположные стихии, воду и воздух и ветер!” (журналистские восторги Фаддея Бенедиктовича, кажется, не менее глубоки, чем восклицанья и “раздумья” многих газетчиков, публиковавшиеся на протяжении ста тридцати последующих лет по поводу паровозов, глиссеров, дирижаблей и реактивных пассажирских лайнеров…)
В седьмой главе “Онегина” Пушкин будто издевается над утилитарным — на булгаринский манер — представлением о “научно-техническом прогрессе”:
Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Со временем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем горы, под водой
Пророем дерзостные своды,
И заведет крещеный мир
На каждой станции трактир.
Так дискутировали о науке в конце 20-х годов XIX века.
Но притом в ту пору на науку смотрели еще романтически, немного подозревая ее в колдовстве. Мемуарист, чье имя почти никому теперь ничего не скажет, так вспоминал об известном ученом П. Л. Шиллинге:
“Это Калиостро или что-либо приближающееся. Он и чиновник нашего министерства иностранных дел, и говорит, что знает по-китайски, что весьма легко, ибо никто ему в этом противоречить не может… Он играет в шахматы две партии вдруг, не глядя на шахматную доску… Он сочинил для министерства такой тайный алфавит, то есть так называемый шифр, что даже австрийский так искусный тайный кабинет и через полвека не успеет прочесть! Кроме того, он выдумал способ в угодном расстоянии посредством электрицитета произвести искру для зажжения мин. В шестых — что весьма мало известно, ибо никто не есть пророком своей земли, — барон Шиллинг изобрел новый образ телеграфа…
Это кажется маловажным, но со временем и усовершенствованием оно заменит наши теперешние телеграфы, которые при туманной неясной погоде или когда сон нападает на телеграфщиков, что так же часто, как туманы, делаются немыми” (телеграфы тогдашние были оптическими).
Академик М. П. Алексеев пишет, что как раз в конце 1829 года Пушкин общался с Шиллингом, наблюдал его открытия, собирался даже вместе с ним в Китай и, возможно, под этими впечатлениями и набросал строки “О сколько нам открытий чудных…”.
Но все-таки непривычно — Пушкин и науки… Правда, друзья и знакомые свидетельствовали, что поэт регулярно читал в журналах “полезные статьи о науках естественных” и что “ни одно из таинств науки им не было забыто…”.
Но в той тетради, где обнаружились “научные строки”, все остальное — о поэзии, истории, душе, литературе, деревне, любви и прочих вполне гуманитарных предметах. Таким был век. Вслед за Шатобрианом принято было считать, что
"природа, исключая некоторых математиков-изобретателей… осудила их [то есть всех остальных представителей точных наук] на мрачную неизвестность, и даже сии самые гении изобретатели угрожаются забвением, если историк не оповестит о них миру. Архимед обязан своей славою Полибию, Ньютон — Вольтеру… Поэт с несколькими стихами уже не умирает для потомства… Ученый же, едва известный в продолжение жизни, уже совершенно забыт на другой день смерти своей…”
Как известно по воспоминаниям одноклассников Пушкина по Царскосельскому лицею,
“математике… вообще сколько-нибудь учились только в первые три года; после, при переходе в высшие ее области, она смертельно всем надоела, и на лекциях Карцева каждый обыкновенно занимался чем-нибудь посторонним… Во всем математическом классе шел за лекциями и знал, что преподавалось, один только Вальховский”.
Что же важного мог сказать Пушкин о науке? По-видимому, не более, но и не менее того, что смог сказать о Моцарте и Сальери, не умея музицировать, или о Скупом, никогда скупым не числясь…
Стихи “О сколько нам открытий чудных…” остались незаконченными. Быть может, наука, которая только еще “начиналась”, не открылась поэту до конца. А может быть, Пушкина попросту что-то отвлекло, он отправил замысел “отлежаться”, чтобы позднее вернуться к нему — и не вернулся…
Меж тем уж начинались 1830-е годы, а вместе с ними в пушкинскую биографию вплетается одна история, странная, смешная и поучительная, которую именно сейчас настало время рассказать. С виду почти ничего в ней нет общего с теми рассуждениями о науке и искусстве, о которых только что велась речь. Но внутренне, глубоко эта связь имеется, а поскольку история, которую мы собираемся рассказать, не совсем “серьезная”, это, вероятно, как раз поможет нам в делах самых серьезных.
Итак — история о “медной и негодной”…