Глава IX ЖИТНИЦА ЕВРОПЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IX ЖИТНИЦА ЕВРОПЫ

ХЛЕБНЫЙ ЭКСПОРТ

Вопрос о том, насколько велико было значение хлебного экспорта для русской экономики, живо дискутировался уже в XIX веке. Одни авторы доказывали, что вывоз зерна играл ключевую роль в развитии страны, другие, напротив, старались показать, что лишь незначительная часть производимого зерна вывозилась, а потому говорить об экспортной ориентации сельского хозяйства не приходится. Вполне убедительные аргументы в пользу своей точки зрения приводили и те, и другие, тем более что масштабы хлебного экспорта колебались в зависимости от урожая и мировой конъюнктуры. Принципиально важно, однако, не то, сколько именно зерна было вывезено в тот или иной год, а то, что мировые цены на хлеб постепенно начали определять цены на внутреннем рынке.

Объясняется это тем, что далеко не все зерно, производившееся в России, предназначалось на продажу. В стране, где большая часть населения жила в деревне, внутренний рынок был не особенно велик. Иными словами, экспорт мог быть небольшим по сравнению с общим количеством произведенного зерна, но если учитывать только товарное зерно, картина меняется радикально. Сельское хозяйство оказывалось экспортным в той мере, в какой оно становилось рыночным, коммерческим.

Покровский обратил внимание на то, что два сорта зерна, производившиеся в России, соответствовали социальной иерархии. Рожь была «мужицким», пшеница – «барским» хлебом. Рост производства пшеницы тесно связан с развитием коммерческого сельского хозяйства и его интеграцией в мировой рынок. Колебания цен на пшеницу в России на протяжении XIX века отражают мировые тенденции. Однако и цены на рожь отражают ту же динамику, только с некоторым опозданием. Постепенно влияние мирового рынка начинало сказываться не только на помещичьем, но и на крестьянском хозяйстве.

В послепетровскую эпоху хлебный экспорт из России сдерживало то, что избыток зерна имелся на юге страны, но, как отмечается в одном из документов того времени, «в близости сих стран никакого порта нет». Покровский, приведя данную цитату, иронически заключает, что в этих словах «скромный захолустный обыватель дал философию всех русско-турецких войн XVIII века» [412].

ЗЕРНО КАК СТРАТЕГИЯ

Основными воротами в мировую экономку на протяжении большей части XVIII столетия оставались Рига и Архангельск. Политика Петра и следующего поколения имперских правителей была направлена на всяческое поощрение Петербургского порта. Однако столица была построена с точки зрения экономической географии совершенно не там, где надо. Петербург мог в политическом отношении быть окном в Европу, но не потому, что находился на Балтике, а потому, что, будучи построен с самого начала как столица европейской державы, этот город воплощал собой архитектурно-бюрократическую утопию XVIII века. Ничем другим, кроме как столицей, этот город быть не мог. Единственная другая функция, которую он был способен выполнять, была военная. Пушкин весьма точно вложил в уста Петру слова о том, что «здесь будет город заложен назло надменному соседу» и «отсель грозить мы будем шведу». Петербург закрывал устье Невы и в этом смысле оказался построен стратегически на очень важном месте. Шведы прекрасно понимали значение этого места, когда строили здесь Ландскрону. В XVII веке, отобрав у Московии этот клочок земли, не имевший для них особой ценности, но очень важный в военном отношении, они построили тут город Ниеншанц. Когда сюда пришел Петр, решение не использовать уже существующий город, строить столицу на новом месте, было продиктовано исключительно военными соображениями. Был проведен совет, решавший, «тот ли шанец крепить, или иное место удобнее искать (понеже оный мал, далеко от моря, и место не гораздо крепко от натуры)» [413]. В поисках нового места не нашли ничего лучшего, кроме как начинать строительство города с низкого и заболоченного Заячьего острова, где пришлось создавать искусственную насыпь, а строители умирали тысячами. Основав Петербург, Петр со свойственной ему бескомпромиссностью велел сровнять стоящий рядом Ниеншанц с землей. Здания разобрали на кирпичи, а великолепные крепостные валы с огромным трудом взрывали еще в 1709 году.

В конечном итоге Россия получила великий город, который подвергался военной угрозе или нападению практически в ходе каждой большой европейской войны, но, в отличие от Москвы, находившейся в самом сердце России, град Петра, возведенный на ее окраине, неприятелем ни разу занят не был. Однако предположение о том, что после создания петербургского порта «все флаги в гости будут к нам», оказалось ложным. Поощрение Петербурга наносило огромный урон Архангельску, затрудняло ведение дел в Риге, но все равно ничего не давало. Ограничения на архангельскую торговлю были сняты уже в 1727 году, однако ущерб, нанесенный ими, был столь велик, что в качестве крупного порта этот город уже не возродился.

Больше всего выиграла от петровских побед немецкая Рига, оказавшаяся одним из крупнейших городов Российской империи. Однако рижская торговля велась не только русским товаром. Зерно вывозилось через Ригу из Литвы и Белоруссии, находившихся тогда еще под властью Польши.

Поскольку хлеб был важной, но не главной статьей экспорта, в Петербурге не могли точно определиться с политикой. Периоды свободной торговли сменялись периодами строгой государственной регламентации. В 1701 году Петр разрешил хлеб «за море отпускать невозбранно» [414]. Однако тут же была сделана оговорка, что вывоз будет ограничен, если цена ржи в Московской губернии превысит 4 рубля за четверть. Впрочем, конкретные иностранные купцы, пользовавшиеся политическим влиянием (или просто за взятки), получали возможность торговать в обход этих правил.

Уже в 1705 году политика радикально меняется, вводится государственная монополия на торговлю зерном. Разумеется, ее тоже постоянно нарушали. В 1713 году решили вернуться к правилам 1701 года, в 1718-1720 годах вывоз зерна вообще запретили, а в 1721 году разрешили вновь, но в 1722-1727 годах последовал новый запрет. И лишь в 1763 году были окончательно отменены ограничения на вывоз зерна. Подобная непоследовательность правительства объясняется не столько колебаниями политического курса, сколько крайней нестабильностью самого русского сельского хозяйства. Северные области страны плохо подходили для землепашества, урожаи были недостаточными, чтобы обеспечить устойчивый вывоз. Другое дело, что и российское правительство, и западный капитал пользовались любыми возможностями, чтобы наладить экспорт. Основная доля зернового вывоза из России приходилась на голландцев, начавших этот бизнес еще в XVII веке. Конкуренция между русским и польским зерном была, с их точки зрения, необходима, чтобы сдержать рост цен на продовольствие.

Основным поставщиком хлеба в XVIII веке остается Польша. Потребность в русском зерне не столь велика: и русский экспорт играет подсобную роль. Кроме того, помещикам часто было выгоднее продавать зерно на винокуренные заводы.

Однако к концу XVIII века спрос мирового рынка на зерно резко возрастает. Политические последствия не заставили себя долго ждать. С одной стороны, Россия, Австрия и Пруссия начинают делить между собой Польшу, причем петербургской империи достаются основные зоны производства зерна. С другой стороны, начинаются войны с Турцией.

После раздела Польши, овладев хлебородными землями польской Украины, российское государство заняло и соответствующую нишу в мировой экономике. Однако решающую роль в развитии хлебного экспорта сыграли именно победы на Черном море. «Положить в основу русского торгового баланса хлебный вывоз, – пишет Покровский, – можно было, только отворив пшеничной России ворота на Черное море» [415]. Победоносные военные кампании следовали одна за другой. На берегах Черного моря появляются легендарные русские города – Одесса, Севастополь. Но, как и на Балтике, победы русского оружия «гораздо больше помогли развитию на Черном море какого угодно судоходства, кроме русского». Став базой русского военного флота и «городом русской славы», Севастополь так и не стал процветающим торговым портом в отличие от своего предшественника – византийского Херсонеса. Хлеб вывозился преимущественно английскими торговыми судами. И все же цель была достигнута: «русский хлеб должен был массой пойти по новой дороге на Запад» [416]. К 80-м годам XVIII века начинается бурный рост экспорта, превращающий Россию в «житницу Европы».

Подъем российского хлебного экспорта совпал со временами больших потрясений в Европе. Петербургская империя считалась среди передовых французских мыслителей примером просвещенной монархии, отличавшейся куда большим либерализмом, нежели французский режим, возглавляемый вздорными и некомпетентными королями. Однако когда во Франции разразилась революция, просвещенное правительство Петербурга вместе с либеральной элитой Британии выступило против нее.

Совершенно понятно, что идеи якобинцев не могли вызвать восторга у петербургских чиновников. Но и принципы английского парламентаризма были им отнюдь не близки. Идеологическая неприязнь к революции в данном случае накладывалась на экономические интересы и подкреплялась английским золотом.

В результате русские армии оказываются в самых неожиданных частях Европы. Адмирал Ушаков вместе с Нельсоном громит французский флот в Средиземном море, штурмует остров Корфу. Суворов сражается в Италии, а затем переходит через Альпы. Все эти победы русского оружия не дали стране ни пяди новой территории. Это была плата за поддержание англо-русского союза со всеми вытекающими из него для русских помещиков и чиновников выгодами. В 1798 году, когда французские войска под руководством молодого Наполеона Бонапарта высадились в Египте, английское правительство даже обсуждало вопрос о том, чтобы нанять русскую армию для защиты Индии [417].

Даже патриот-консерватор Данилевский вынужден признать, что в войнах рубежа XVIII-XIX веков армии, направлявшиеся петербургскими императорами на Запад, сражались «с разным успехом, не за русские, а за европейские интересы» [418]. Причина видится им исключительно в «благородстве» русского правительства, которое всегда было готово прийти на помощь страдающим от французской агрессии народам Европы. Разумеется, «благородство» Петербурга было щедро оплачено британским золотом и теснейшим образом связано с общими торговыми интересами двух империй.

Попытка наследника Екатерины Павла I изменить внешнеполитический курс кончилась государственным переворотом. Запланированный Павлом разрыв с Англией и решение начать против нее войну в союзе с Францией воспринимались петербургской элитой как очевидное безумие (в том же ряду стояло и стремление нового царя улучшить положение рядовых солдат в ущерб офицерам-дворянам). Представление о Павле как о безумном императоре столь твердо закрепилось в национальной исторической традиции, что лишь немногие исследователи впоследствии пытались серьезно рассматривать его деятельность.

КОНТИНЕНТАЛЬНАЯ СИСТЕМА

Даже прогрессивная часть русской элиты была твердо убеждена, что надо держаться за Англию. «Разрыв с нею, – писал будущий декабрист М. Фонвизин, – наносил неизъясненный вред нашей заграничной торговле. Англия снабжала нас произведениями, и мануфактурными, и колониальными за сырые произведения нашей почвы. Эта торговля открывала единственные пути, которыми в Россию притекало все для нее необходимое. Дворянство было обеспечено в верном получении доходов со своих поместьев, отпуская за море хлеб, корабельные леса, мачты, сало, пеньку, лен и прочее. Разрыв с Англией, нарушая материальное благосостояние дворянства, усиливал ненависть к Павлу, и без того возбужденную его жестоким деспотизмом. Мысль извести Павла каким бы то ни было способом сделалась почти всеобщей» [419].

Естественно, под «деспотизмом» Павла подразумевались его популистские меры, направленные на защиту крестьян и солдат от дворянского произвола. Но для русской образованной публики того времени это означало нарушение «вольностей» правящего сословия. Те, кто в него не входил, находились, по существу, и вне «общества».

Заговорщикам была обещана английская «субсидия». Первоначально планировалось отстранить Павла от власти в связи с «безумием» (как Георга III в Англии), но затем пошли по более простому и привычному пути: императора-популиста просто убили. Мир с Англией был заключен немедленно, казаки, отправленные Павлом I на завоевание Индии, отозваны, а эскадра адмирала Нельсона, не дожидаясь официального решения о прекращении враждебных действий, зашла в Ревель запасаться пресной водой и продовольствием. Это вызвало панику у неосведомленного в высших политических материях коменданта города, который решил, будто британцы захватывают Эстляндию.

Сразу же после восшествия на престол нового царя были отменены и указы Павла, запрещавшие ввоз в страну всевозможных заграничных изделий. Благодаря государственному перевороту и цареубийству свобода торговли восторжествовала.

Новым императором стал Александр I, любимый внук Екатерины Великой, воспитанный на книгах французских просветителей и склонный к либеральным начинаниям. То было «дней александровых прекрасное начало», когда в Петербурге мечтали о реформах в духе английского парламентаризма или шведского сословного представительства. Молодые люди, окружавшие царя, надеялись заинтересовать английских союзников своими прогрессивными начинаниями. Русские представители в Лондоне объясняли, что Петербург готов вновь включиться в антифранцузские коалиции, но войну надо вести не во имя восстановления старого порядка, а под лозунгами свободы и закона. Бонапартизму и якобинству французов предлагалось противопоставить нечто вроде британской конституционной модели, адаптированной к условиям континентальной Европы [М. Покровский весьма негативно оценивает либеральные инициативы Александра, считая их просто попыткой обмануть европейское общественное мнение. Но нет особых причин сомневаться в искренности молодого царя и тем более – просвещенных молодых дворян из его окружения. Показательно, что не только в России, но и в Западной Европе многие воспринимали войны против Наполеона как освободительные, ожидая, что за победой последуют общественные перемены. Это настроение объединяло будущих декабристов в рядах русской армии с генералом Робертом Вильсоном, представлявшим в 1812 году англичан при штабе Кутузова. Разочарование, наступившее после победы в 1814 году, толкнуло Вильсона на путь заговора точно так же, как и русских офицеров, вместе с которыми он сражался против Бонапарта [420]].

Все это не вызвало в Лондоне ни малейшего интереса. В ответ на русские предложения англичане заговорили о военных субсидиях. Деловым британцам надо было точно знать, во что обойдется им наем русской армии для очередного похода против французов. Субсидии были предоставлены, но их оказалось недостаточно, что и сказалось на неудачном для русских развитии войны.

Как отмечает Покровский, этот союз был продиктован экономической необходимостью, «притом для России более чем для Англии» [421]. Периферийное положение Петербургской империи делало ее заложницей чужих конфликтов и заставляло ее расплачиваться кровью своих солдат за «экономически неизбежные» международные обязательства.

Первый поход Александра в Европу закончился разгромом под Аустерлицем. Последующие сражения не были для русской армии столь катастрофичными, но в целом события оборачивались не в пользу России. Хронические неудачи русских, прусских и австрийских войск в борьбе с Наполеоном подтолкнули Лондон к выводу, что не имеет смысла тратить деньги на содержание континентальных союзников. После того, как русские проиграли в 1807 году сражение под Фридландом, военные силы у Петербурга для продолжения борьбы имелись, а вот денег больше не было. На просьбу о 6 миллионах фунтов нового займа Лондон ответил категорическим отказом. «Вести войну более было не на что – и с «врагом рода человеческого» волею-неволею приходилось мириться», – заключает Покровский [422].

Александр вынужден был подписать Тильзитский мир. Победоносная Франция потребовала от Петербурга не только прекратить войну, но и присоединиться к континентальной блокаде, порвав торговые связи с Англией. Александр I под влиянием военных неудач вынужден был пойти по тому же пути, что и его незадачливый отец.

Для русских экспортеров это был тяжелый удар. Как писал один из современников, «на закрытие гаваней английским кораблям смотрят как на запрещение, наложенное на произведения русской земли» [423]. Французские эмиссары в Петербурге, видя это, обращались к Наполеону с призывом заменить английские поставки французскими, но беда была именно в том, что Франция не могла закупать и продавать товары в таком количестве, как Англия. Резко увеличилась инфляция. Бумажные деньги стремительно обесценивались. За рубль ассигнациями в 1809 году давали всего 33 копейки серебром.

Впрочем, континентальная блокада имела и свои положительные стороны. Она подтолкнула развитие отечественной промышленности для замещения импорта. Некоторым предпринимателям удалось наладить прямые связи с французскими, голландскими и датскими партнерами. Немало купцов обогатилось за счет контрабанды. Во время московского пожара 1812 года многие фабрики, построенные в период континентальной блокады, были разрушены. Однако ее положительные последствия сказывались вплоть до 1819 года, когда новый таможенный тариф вновь обеспечил полную свободу торговли в России для английских импортеров. Русские купцы рассказывали друг другу, что «в Лондоне по сему случаю даны были многия празднества» [424]. Не выдержав английской конкуренции, многие русские фабрики пришли в запустение.

В конечном счете, континентальная блокада оказалась разорительной не столько для буржуазии, сколько для помещиков. Неслучайно Сперанский со своими проектами реформ возникает именно в это время. «Спор, – пишет Покровский, – шел между промышленным и аграрным капитализмом: первому континентальная блокада была на руку, для второго в ней заключалась гибель. Сперанский был на стороне первого… Политическая свобода России для него вытекала из ее промышленного развития. Его понимание этого последнего было чисто буржуазное: свободный юридически, работник представлялся ему единственно мыслимой базой промышленности» [425].

«Континентальная система», закрепленная в таможенном тарифе 1811 года, стала предметом бурных дискуссий в «образованном обществе». При дворе мнения разделились. Министерство финансов крайне отрицательно относилось к любым ограничениям свободы торговли. А государственный канцлер граф Румянцев, который сам был крупным фабрикантом, запрет на ввоз английских изделий поддерживал, доказывая, что без протекционизма не поднять национальную промышленность, а народ, занимающийся единственно земледелием, обречен «навсегда оставаться в нищете и невежестве» [426].

Разногласия из правительства распространялись на двор, а затем и на все «образованное общество». Михаил Туган-Барановский писал позднее в своей знаменитой «Истории русской фабрики»: «Второе десятилетие этого века было любопытной эпохой в истории нашего общественного развития по спорам о протекционизме и свободной торговле, которые чрезвычайно занимали общественное мнение. Так как огромное большинство образованного общества в это время так или иначе примыкало к земледельческому классу, то вполне понятно, что протекционисты или, точнее, сторонники запретительной системы не могли пользоваться общественным сочувствием. Число брошюр, написанных в защиту действовавшего тарифа, очень невелико, сравнительно с брошюрами и статьями в пользу свободы торговли» [427].

Про «земледельцев» у Туган-Барановского, разумеется, оговорка: земледельцы в ту пору брошюр не писали и в дебатах не участвовали. Зато землевладельцы были вопросами международной торговли очень даже заинтересованы.

Русская буржуазия была слишком слабой, отсталой и дикой, чтобы воспользоваться сложившейся ситуацией. У реформ Сперанского не было прочной базы в обществе.

Его планы повисли в воздухе. Уже к 1810 году континентальная блокада в России фактически рушится. Контрабанда становится массовым явлением, и с ней никто серьезно не борется. Недовольство дворянства делает невозможным продолжение прежней политики. Падение Сперанского и фактический крах континентальной системы происходят одновременно.

Война 1812 года стала ключевым национальным мифом и во многих отношениях поворотным пунктом русской истории. С самого начала эта война воспринималась как Отечественная – иными словами, речь шла о спасении родины от иноземного завоевания. Однако вторжение французов вовсе не преследовало цели завоевания России. Бонапарт отнюдь не был безумцем: взяв Москву, он тщетно ждал послов петербургского императора, чтобы заключить почетный мир. Великая армия Бонапарта пришла в глубь России из-за того, что у Франции просто не оставалось иного способа заставить Петербург вернуться к континентальной блокаде.

Судьба англо-французского соперничества решалась в боях под Бородино и Тарутино, быть может, даже в большей степени, нежели на поле Ватерлоо.

Англия победила.

«ДВОРЯНСКОЕ МАНЧЕСТЕРСТВО»

Каково было значение мировой экономики для развития России в XVIII-XIX веках? Легко заметить, что на мировой рынок попадала лишь ничтожная доля ресурсов, которыми обладала страна. Крестьянин или помещик, живущий в захолустной губернии, из которой «хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь», весьма смутно представлял себе, что такое мировой рынок. Однако это очень хорошо (даже слишком хорошо) понимали в Петербурге. И именно поэтому они ставили крестьянина и помещика под ружье, гнали на войну, заставляя участвовать в бесконечных непонятных сражениях, порой на другом конце континента – то брать Берлин, то завоевывать Крым, то переходить через Альпы, в конце концов, русские войска дошли до Парижа. Российское общество неизменно гордилось подобными победами, но довольно редко большинство населения (включая даже провинциальное дворянство) понимало смысл этих походов. И лишь война 1812 года – впервые со времен Петра – оказалась понятна народу. За то и заслужила название «Отечественной».

В начале XX века, когда никто уже не решился бы говорить о положительной роли крепостничества в истории, Ленин утверждал, что помещики-крепостники безуспешно пытались отгородить страну от Запада, «помешать росту товарного обмена России с Европой», дабы таким образом обеспечить сохранение «старых, рушащихся форм хозяйства» [428]. Легко догадаться, что Ленин повторяет здесь общие места либеральной публицистики. На самом деле именно крепостническое хозяйство было наиболее заинтересовано во внешнем рынке, служило своего рода экономическим «агентом», вовлекающим страну в мировую систему.

В 30-е годы XIX века A.C. Пушкин произнес свою знаменитую фразу о том, что, несмотря на свою грубую и циничную политику, «правительство у нас все еще единственный европеец в России» [429]. Поэт, разумеется, имел в виду не культурные достижения петербургских бюрократов, а их вовлеченность в общеевропейские дела и проистекающее отсюда стремление «модернизировать» страну. Петербург, со всей его авторитарной бюрократией, был для Пушкина источником динамики, силой заставлявшей страну двигаться и участвовать в мировых делах. Однако наивно было бы объяснять подобное поведение властей исключительно политическими амбициями. «Европеизм» власти был предопределен вовлеченностью элит в международную экономику. Столица нуждалась в деньгах и товарах мирового рынка. В петербургской России чем выше было положение социальной группы, тем больше – степень ее связи с «Европой», иными словами, со складывающейся буржуазной миросистемой. Да, в эту систему было вовлечено ничтожное меньшинство жителей страны. Но именно это меньшинство страной правило, по сути владело ею.

В конце 70-х годов XVIII века знаменитый русский писатель Денис Фонвизин путешествовал с больной женой по Европе и оставил нам весьма поучительные записки. Европа, жившая предчувствием революционных потрясений, оскорбила русского писателя своей грубостью. Всюду он замечает отсталость и варварство. В восточной части Германии – отвратительные дороги, скверная пища, ненадежная почта, пьянство, грубость и неэффективность. Поездка в почтовой карете похожа на пытку. «Вообще сказать, почтовые учреждения его прусского величества гроша не стоят. На почтах его скачут гораздо тише, нежели наши ходоки пешком ходят. В Саксонии немного получше; но тоже довольно плохо» [430]. Только западная часть Германии вызывает у русского путешественника одобрение.

Переехав же французскую границу, он отмечает: «При въезде в город ошибла нас мерзкая вонь, так что мы не могли уже никак усомниться, что приехали во Францию. Словом, о чистоте не имеют здесь нигде даже понятия, – все изволят лить из окон на улицу, и кто не хочет задохнуться, тот, конечно, окон не отворяет» [431]. Улицы здесь узки, в Лионе «самая большая не годится в наши переулки, а содержатся скверно» [432] [Явное преувеличение – центральные улицы Лиона в XVIII веке были не уже, чем в тогдашней Москве]. В самом центре города «французы изволят обжигать свинью! Подумай, какое нашли место, и попустила бы наша полиция среди Миллионной улицы опаливать свинью!» [433] Даже и нравы местной аристократии вызывают осуждение: «Белье столовое во Франции так мерзко, что у знатных праздничное несравненно хуже того, которое у нас в бедных домах в будни подается. Оно так толсто и скверно вымыто, что гадко рот утереть» [434]. В Италии – того хуже. Нищета, «на земле плодороднейшей народ терпит голод» [435]. Вокруг «весьма много свинства». А именно: «полы каменные и грязные, белье мерзкое, хлеб, какого у нас не едят нищие, чистая их вода то, что у нас помои» [436].

Вдобавок ко всему Россия оказывается куда более свободной страной, нежели Италия. В Петербурге и Москве свободно читают Вольтера, Дидро, Руссо, а в Риме все это строго запрещено. Короче, вернувшись на родину, русский путешественник приходит к твердому выводу, что «в Петербурге жить несравненно лучше» [437].

Один из немногих, с кем в Париже было Фонвизину по-настоящему интересно, это Бенджамин Франклин, посол Соединенных Штатов – один из «отцов-основателей» американской истории. Есть что-то поучительное в этой встрече двух скучающих просветителей, один из которых представляет рабовладельческую республику, а другой – крепостническую монархию.

Если верить Фонвизину, то Россия XVIII века далеко опередила Запад во всех отношениях. Однако та же эпоха оставила нам и другой памятник – «Путешествие из Петербурга в Москву» Александра Радищева. Картина, увиденная этим путешественником, была столь мрачной, что книга оказалась под запретом, а автор был сослан в Сибирь.

Фонвизин ездил по Европе дважды. Первый раз – в 1777-1778 годах, второй раз – в 1784 году. Книга Радищева была опубликована в 1790 году. Иными словами, восторг Фонвизина и ужас Радищева относятся к одному и тому же времени.

Первый путешественник смотрел на свою дорогу глазами петербургского барина. Ему невдомек было, что книги Вольтера и Руссо не приходится запрещать в империи, где большая часть населения безграмотна, а те, кто умеет читать, в большинстве своем удовлетворены сложившимся порядком. В Европе ему всюду мешают простолюдины, оказывающиеся со своими неотесанными нравами перед его вельможным взором. На родине полиция не допустит такого безобразия. Местная аристократия не идет ни в какое сравнение с российской, ибо стеснена в средствах. Деньги от обладателей знатных титулов переходят к буржуазии.

Радищев, напротив, попытался взглянуть на свой путь глазами крестьян и простолюдинов. Его Россия оказалась не блестящей и величественной, а убогой и зловещей.

Однако ни нравственное негодование Радищева, ни благонамеренные рекомендации французских просветителей не влияли на политику петербургского правительства. И не только потому, что это правительство опиралось, прежде всего, на дворянство, заинтересованное в крепостном праве, но и потому, что другого пути оно для себя не видело. Даже пугачевский бунт не поколебал уверенности Петербурга, что для России быть европейской державой и быть страной крепостнической – одно и то же.

Многочисленные французские книги о правах человека населяли библиотеки петербургских аристократов, которым и в голову не приходило, что все это имеет какое-то отношение к жизни крепостных крестьян. Ситуация изменилась лишь в начале XIX века. И дело не только в том, что новое поколение молодых людей, выращенное в Москве и Петербурге, прочло книги Вольтера и Руссо внимательнее своих родителей.

Россия после наполеоновских войн – это страна на подъеме. Кампания 1812 года приняла характер победоносной народной войны, после чего русские войска в 1813 году дошли до Лейпцига, а в 1814 году – до Парижа. Дело не только в надеждах, разбуженных в обществе этими победами и либеральными обещаниями Александра I. В экономическом отношении Россия того времени тоже достигает многого. Результаты модернизаторских усилий XVIII столетия, наконец, начинают сказываться не только в столицах, но и в провинции. Перспективы сельского хозяйства выглядят многообещающими, промышленность, получив мощный стимул в годы континентальной блокады, продолжает активно развиваться. Мануфактурщики выходят на мировой рынок со своей продукцией, а спрос на российское железо в Европе все еще остается достаточно высоким.

Западная Европа нуждается в постоянно растущем количестве русского зерна. Именно в это время начинается бурное развитие портов на юге России. Стремительно растет основанная в 1794 году Одесса. Эта, по выражению экономистов XIX века, «торговая столица Черноморского побережья» расцветает благодаря экспорту зерна [438]. В 1802 году здесь было всего 400 домов и от силы 8 тысяч жителей. К 1812 году число домов достигло 2600, а жителей – 35 тысяч.

В 1813-1817 годах вывоз хлеба из России вырос в пять раз. По мере развития промышленной революции в Англии, пишет Покровский, русское поместье превращается в «фабрику для производства хлеба». В помещичьем хозяйстве происходит настоящий переворот. Необходимо сразу и резко увеличить производство товарного зерна. «Этот перелом уже наметился в конце XVIII века, но с особенной силой дал себя почувствовать тотчас после наполеоновских войн… в середине второго десятилетия XIX века» [439].

Крепостной труд одновременно малопроизводителен и дешев. При относительно стабильном рынке он был выгоден чрезвычайно. Но в условиях, когда возникла потребность в резком росте производительности труда, крепостная система показала свою неэффективность – как с точки зрения помещика, так и с точки зрения общих потребностей развития миросистемы. Зерна не хватало. Цены в Лондоне росли стремительно, с 50 шиллингов за квартер в конце XVIII столетия до 90 шиллингов по окончании наполеоновских войн. Неудивительно, что русское дворянство все более проникалось идеями свободной торговли в духе «манчестерской школы» английских экономистов. Пушкин с долей иронии сообщает про Онегина: «Зато читал Адама Смита». Маркс впоследствии с удовольствием цитировал фрагменты из «Евгения Онегина», свидетельствовавшие, по его мнению, о хорошем понимании политической экономии. Увлечение пушкинского героя было вполне понятно современникам. Роман Пушкина действительно был «энциклопедией русской жизни». В том числе и тогда, когда речь заходит об экономических взглядах тогдашнего дворянства.

Увлечение идеей «свободной торговли» было очень типично для помещиков той эпохи. В противоположность дворянству и аристократии отечественные промышленники были настроены в пользу протекционизма. Но не они задавали тогда тон в столице. Описывая настроения петербургской элиты в начале XIX столетия, Туган-Барановский обращает внимание на повсеместное увлечение идеями Адама Смита. Как видим, пушкинский Онегин был далеко не оригинален: «Если мы будем просматривать официальный орган министерства внутренних дел начала этого века «С.- Петербургский журнал», то нас поразит, как много места отводится в этом журнале проповеди учения Смита» [440].

Не кто иной, как любимец царя граф Алексей Аракчеев, готовит очередной проект освобождения крестьян. А ведь в русскую историю Аракчеев вошел как символ деспотизма и жестокости! Покровский неоднократно упоминает «дворянское манчестерство». Показательно, что подобные настроения овладевают жильцами «дворянских гнезд» именно на фоне благоприятной конъюнктуры мирового рынка. Между тем на мировом рынке происходят важные перемены. Промышленная революция в Англии и прекращение войн на континенте лишь на первых порах резко повышают спрос на русское сырье. Затем начинается снижение спроса. Британская металлургия технологически обновляется. Понемногу меняется и кораблестроение. С переходом флота на паровую тягу сокращается потребность в пеньке, парусине, мачтовом лесе, которые раньше поступали на английские и голландские судоверфи с берегов Балтики. Наконец, после прекращения военных действий оказывается возможно беспрепятственно покупать зерно на самых разных рынках. Растет конкуренция между производителями, падают цены.

Однако все это происходит не сразу. Последствия всех этих процессов по-настоящему начали сказываться на России лишь к концу 20-х – началу 30-х годов XIX века. Напротив, в первой половине 20-х годов сложилась уникальная ситуация, когда петербургская империя уже начинала ощущать на себе происходящие перемены, но еще имела достаточно средств и ресурсов, чтобы продолжать успешно развиваться. Для того чтобы импульс, полученный в начале столетия, сохранился, требовались радикальные преобразования, затрагивающие не только внутреннее устройство империи, но и ее место в мире. Экономика должна была переориентироваться на внутренний рынок, который мог расти только на основе перехода к вольнонаемному труду и удорожания рабочей силы. Это означало бы и превращение России из периферийной империи в экономически самостоятельную страну, для которой на первый план выходят не внешние, а внутренние задачи. Материальные ресурсы для такого перехода к началу 20-х годов XIX столетия были. Многочисленные реформаторские проекты тех лет свидетельствуют о том, что в обществе было и понимание проблемы. Недоставало политической воли, и открытым оставался вопрос о социальной базе преобразований.

Именно специфика того периода (весьма мало, кстати, изученного историками) объясняет восстание 14 декабря 1825 года.

ДЕКАБРИСТЫ

Для русской культуры восстание декабристов стало одним из ключевых мифов. Одни видят в нем романтическую историю о благородных аристократах, которые, проникшись идеями Просвещения и пройдя по Европе в победоносном походе, решили отказаться от собственных сословных привилегий. Революционеры второй половины XIX века объявили декабристов своими непосредственными предшественниками – от этого наследства не отказывался даже Ленин. Марксистская традиция, однако, здесь сталкивалась с серьезной проблемой: с одной стороны, перед нами движение, выдвигающее очевидно революционные требования. А с другой стороны, не только его лидеры, но и большинство участников принадлежат к традиционной элите общества.

Декабристы, несмотря на свое аристократическое происхождение, были настоящими революционерами, сто лет спустя объяснял своим слушателям Михаил Покровский. Это была самая передовая политическая организация по понятиям своего времени. Они «дошли до такой крайней грани революционности, которая возможна для непролетарских классов». А большего от них требовать невозможно, ибо «никакого пролетариата в России вообще в то время не было» [441].

Что же заставило этих блестящих аристократов дойти «до крайней степени революционности»? Представление об обреченности декабрьского восстания, о его «преждевременности», о том, что оно было затеяно людьми, обогнавшими свою эпоху, на первый взгляд подтверждалось общей картиной реакции, воцарившейся в стране после краха движения. В массовом сознании остались слова Александра Грибоедова, иронизировавшего по поводу попытки сотни прапорщиков перевернуть Россию, и знаменитая формула Ленина: «Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа». Для Ленина восстание 1825 года не имело никакой самостоятельной ценности. Это была не упущенная возможность, а необходимый первый шаг движения, за которым закономерно последовал второй: «Их дело не пропало даром. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию» [442]. При этом каждое следующее поколение революционеров оказывается более радикальным, более демократичным («народным») и более эффективным. После Герцена приходят народники, которые расширили и углубили агитацию, и вот, наконец, появляются марксисты, социал-демократы, возглавляющие «единственный до конца революционный класс» – пролетариат. Деятельность большевистской партии Ленина оказывается кульминацией и завершением столетнего процесса. Эта схема, выстроенная вполне в традициях Гегеля, выглядела убедительно на рубеже XIX и XX веков, но реальная история была куда сложнее и драматичнее.

Достаточно спорным является представление о декабристах как об «узком круге». Разумеется, по сравнению с массовыми партиями XX века они были небольшой группой, но для своего времени и «Союз благоденствия», и «Союз спасения» были достаточно серьезными организациями. Даже материалы официального следствия дают нам картину весьма впечатляющего заговора, отнюдь не ограничившегося узким кругом петербургских «злоумышленников». За рамками следствия остались тысячи симпатизирующих, которые, конечно, не готовы были участвовать в заговорах, но радостно примкнули бы к восставшим в случае их победы.

Разумеется, поражение декабристов не было случайностью. Но их попытка изменить Россию вовсе не была беспочвенной авантюрой. Более того, их затея была своевременна и закономерна.

Тайные общества начинают возникать сразу по окончании наполеоновских войн. Сначала – «Русские рыцари» (1814), потом «Союз спасения» (1817), затем «Союз благоденствия» в 1818 году. К 1821 году оформился полноценный заговор, вовлекший в свою орбиту не только изрядную часть столичной элиты, но и провинциальных офицеров из обедневших дворян, составивших костяк «Южного общества» и «Общества соединенных славян» – крайне левого крыла движения.

В уникальной политико-экономической ситуации 1815- 1825 годов наиболее просвещенная и смелая часть российского правящего класса увидела открывавшуюся перед страной историческую возможность – модернизировав общественный порядок, сломать логику периферийного развития и превратить Россию в полноценную европейскую державу, имеющую не просто большую армию, но и самостоятельную и сильную экономику. Военно-политические итоги 1812- 1814 годов надо было или закрепить на уровне общественного развития, или неизбежно утратить (что и произошло за время царствования Николая I).

Декабристы были не просто аристократами, но, в первую очередь, они представляли военную элиту. В этом смысле заговор 1825 года, весьма отличавшийся от европейских революций XIX века, был прообразом многочисленных заговоров, переворотов и революций, устроенных модернизаторски настроенными военными в странах «периферии» на протяжении XX столетия. Значительная часть подобных переворотов, порою подготовленных и осуществленных куда хуже, чем выступление 14 декабря 1825 года, заканчивалась вполне успешно – по крайней мере, в смысле взятия власти (иной вопрос, насколько успешно употребляли ее победители).

Восстание 1825 года трагично не потому, что это был заведомо обреченный на провал первый героический шаг, а потому что оно представляло собой упущенную, но реальную историческую возможность для России соскочить с пути периферийного развития [В определенном смысле движение декабристов стало прообразом целого ряда военно-революционных движений и радикальных офицерских заговоров в странах периферии – от «младотурков» в Оттоманской империи до антиимпериалистических военных переворотов в арабских и африканских странах XX века и левых военных деятелей Латинской Америки (включая Хуана Веласко Альварадо в Перу и Уго Чавеса в Венесуэле)].

То, насколько уникальна и неповторима была ситуация начала 20-х годов XIX века, стало очевидно уже к концу десятилетия. Расправившийся с декабристами Николай I отнюдь не исключал на первых порах мысли о реформах и даже об освобождении крестьян. Но с каждым годом становилось все яснее, что практической возможности для этого у петербургского правительства уже нет.

ЭПОХА РЕАКЦИИ

«Социальную историю николаевского царствования, – пишет Покровский, – нельзя понять, если мы упустим из виду этот прозаический, но необычайно важный по своим последствиям факт: двадцатые и тридцатые годы XIX столетия были периодом исключительно низких цен на хлеб». Этот упадок зерновых цен на внутреннем рынке был лишь отражением общемировой тенденции: «Во всей Европе было то же» [444]. Вместе с упадком цен прекратился и рост экспорта, «а с ним замерло и развитие помещичьего хозяйства, сулившего такие радужные перспективы агрономам александровской эпохи» [445].

На рубеже XVIII и XIX веков в Англии разворачивается промышленная революция. Потребность в сырье растет, но структура спроса меняется. Особенно серьезно сказывается происходящий в Англии переворот на российской металлургии. На первых порах потребность в русском железе резко возрастает, но уже к началу XIX столетия новые технологии позволили настолько повысить производительность металлургии в Англии, что производить железо там стало выгоднее, чем импортировать из России – несмотря на дешевизну подневольного труда.

С одной стороны, подневольный труд русских заводов способствовал успешному развитию промышленного переворота, но, с другой стороны, эти заводы стали одной из жертв произошедших перемен. Как отмечает Струмилин, «русская металлургия, которая, питая своим железом английское машиностроение, ускоряла сроки промышленного переворота в Англии, особенно тягостно переживала его последствия» [446]. В XVIII столетии Россия была мировым лидером по производству металла, обгоняя Англию, Францию и Швецию. Но в 1805 году Англия уже выплавляет больше чугуна. Развитие британской промышленности, разумеется, стимулировалось военными потребностями – нужно было вооружение для борьбы с Бонапартом, но решающую роль в этом подъеме все же играли технологические новации. Чем более развивается промышленный переворот на Западе, тем более Россия обнаруживает неудобство своего периферийного положения. Если на первых порах снижение экспорта в Англию компенсировалось ростом закупок в континентальных европейских странах, то затем Россия стала отставать и от них. По мере того как снижается экспорт, обнаруживается узость внутреннего рынка. Рост производства замедляется, отрасль начинает приходить в упадок. В 1825 году русскую металлургию опережает французская и североамериканская, к 1855 году Россия по производству чугуна отстает от Германии и Австро-Венгрии. К середине XIX века русская промышленность уже нуждается в импорте чугуна из той же Великобритании.

Проекты реформ, так увлекавшие двор во времена Александра I, в новых условиях оказывались совершенно нереалистическими. Николай I вовсе не был принципиальным сторонником крепостничества – различные проекты освобождения крестьян продолжали обсуждаться в Петербурге на протяжении его царствования. Но осуществить их на фоне крайне неблагоприятной рыночной конъюнктуры означало бы разорить помещиков. Потому перспективы перехода на вольнонаемный труд и модернизация земледелия уже не казались экономически столь же привлекательными, как во времена предыдущего царствования.

У помещиков и без всяких реформ начались трудности с деньгами. Изрядная часть имений была заложена, а главным кредитором дворянства, как заметил еще де Кюстин, выступал государственный банк. Тем самым правительство получило и дополнительный инструмент контроля над «просвещенным обществом».

Однако период правления Николая I вовсе не был временем тотального экономического застоя. Промышленность, получившая толчок к развитию в годы континентальной блокады, продолжала расти, причем довольно быстрыми темпами. Узкий внутренний рынок оказывался уже недостаточен для владельцев русских мануфактур. Для того чтобы поддерживать промышленный рост, правительство, с одной стороны, прибегало к протекционизму, защищая российский рынок от английской конкуренции, а с другой стороны, нужно было искать новые рынки. Ясно, что вывозить русские промышленные товары в Европу не было серьезной возможности. Значит, рынки необходимо было обеспечить на Востоке – в Турции, Персии, Средней Азии. Русская внешняя политика становится по необходимости экспансионистской.

Рост русской промышленности ставил под вопрос место России в международном разделении труда. Англо-русское взаимопонимание, в основе которого лежала традиционная для XVIII века общность интересов британских капиталистов и русских помещиков, было нарушено. Между тем, открытие российского рынка оставалось важным приоритетом для Лондона, поскольку даже в середине XIX века Российская империя имела положительный торговый баланс с Англией. Сразу же по окончании Крымской войны лондонский «The Economist» констатировал, что «импорт из России превосходит направляемый туда экспорт в три раза, а то и больше» [447].