НОВАЯ КВАРТИРА БЕЗ СТАРЫХ ДРУЗЕЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НОВАЯ КВАРТИРА БЕЗ СТАРЫХ ДРУЗЕЙ

После женитьбы жизнь Гумилева медленно, но неуклонно менялась. Веселая жизнь немолодого холостяка с долгими научными спорами и чтением стихов, со старыми друзьями и подругами стала воспоминанием. Хотя отдельную квартиру Гумилев от университета так и не получил, в 1974-м он все-таки перебрался с окраины в центр города, на Большую Московскую улицу, 4. Инна Прохорова приписывает этот переезд деятельной и практичной Наталье Викторовне, а сама Наталья Викторовна – визиту высокого гостя, академика Ринчена: «…в один прекрасный день к нам пришел изумительной красоты старый монгол. <…> Он был в роскошном синем халате с золотыми бляхами, в шапке из чернобурой лисы». Другой раз Наталья Викторовна говорила, что «роскошный синий халат» был подпоясан «поясом с серебряными бляхами».

Бямбын Ринчен (он же Ринчен Бимбаев) — монгольский ученый, филолог и поэт, переводивший на монгольский язык Пушкина, Гоголя, Маяковского и Шолохова, был одним из самых ярких и уж точно экзотичных друзей Гумилева. Судя по переписке с Гумилевым, это был просвещенный, мыслящий, широко образованный человек. Помимо русского и монгольского он знал английский, французский, маньчжурский, тибетский и ки тайский. Между прочим, академик Ринчен был дядей давней подруги Гумилева, Очирын Намсрайжав. Переписка Гумилева и Ринчена началась в 1967 году с вежливых деловых писем. Гумилев посылал монгольскому академику свои книги и оттиски статей, а Ринчен консультировал Гумилева по вопросам монгольской религии и мифологии. В начале семидесятых письма стали уже совершенно дружескими, а в конце 1973-го Ринчен посетил Гумилева в его комнатке на Московском проспекте, после чего и последовало приглашение переселиться в квартиру побольше и получше. Знатных иностранных гостей не годилось принимать в двенадцатиметровой комнате на окраине.

На Большой Московской Льва Николаевича и Наталью Викторовну ожидала вовсе не отдельная квартира, а новая коммуналка, но большая, красивая: «старая петербургская комната с высоким потолком, украшенным лепниной, и окнами во двор, а не на шумную улицу», — так описывал новую квартиру Дмитрий Балашов. Инна Прохорова назвала ее «комфортабельным жилищем».

Прохорова и Балашов помнили жизнь Гумилева на Московском проспекте, поэтому так высоко оценили новое жилье. Зато профессор Лавров, впервые заглянувший вместе с женой в гости к своему коллеге, как будто поморщился: «…нас ужаснула уже лестница. Старинный, казалось, никогда не ремонтировавшийся дом, темная-темная лестница, и на площадке валялся пьяный. Застойный запах говорил, что это норма, а не эпизод. Дом-то буквально соседствовал со станцией метро "Владимирская", да еще и "полудиким" рынком рядом, со всеми вытекающими (в прямом и переносном смысле) последствиями.

После этой смрадной лестницы вы попадали в маленький, но такой уютный оазис – комнату-кабинет, она же столовая, она же спальня. Над столом – известный портрет отца в военной форме, фотография всей семьи – Анна Андреевна, Николай Степанович и Лева».

Первые впечатления журналистки Людмилы Стеклянниковой были хуже даже лавровских. Она не сразу поняла, что попала в коммуналку, потому что образ жизни советского доктора наук в то уже сытое и сравнительно благополучное время не вязался с коммуналкой.

«Справа от входной двери – мрачная, давно не знавшая ремонта кухня, там какие-то люди. Мрачный узкий недлинный коридор. Проходим в первую по коридору дверь. Большая темноватая комната. Два больших окна зашторены темно-бордовыми (сколько помню) шторами. <…> Слева от двери – старый платяной шкаф, тоже темный. Прямо – большой обеденный стол, а за ним – у правого зашторенного окна – стол письменный. Севший за него оказывался спиной к двери, да и ко всей комнате. <…> Профессорская жена[43] проходит за шкаф и садится на диван, это был диван-кровать, на котором они спали. Про себя думаю: что, она так и будет сидеть здесь во время нашей работы? Неужели нельзя уйти в другую комнату? (Я ведь пришла в профессорскую квартиру!) Только потом я узнала, что другой комнаты не было. Точнее, была, но жил в ней тюремный надзиратель с семьей…»

Но Гумилеву новая квартира очень понравилась. Центр города, рядом музей Достоевского, а неподалеку дом, в котором жил Чернышевский. Поэтому Гумилев говорил, что живет теперь между двумя каторжниками, а саму Большую Московскую называл «улицей трех каторжников».

Старым друзьям в новом доме места не нашлось.

В первой половине восьмидесятых сменилось окружение Гумилева. Он расстался почти со всеми прежними друзьями. Многих просто не стало. В 1968-м умер Савицкий, в 1969-м – Руденко, в 1971-м – Гуковский. В 1972-м скончался Артамонов: профессор умер прямо за письменным столом, работая над новой статьей.

Но многие старые друзья были живы и здоровы, однако Гумилев потерял к ним интерес, как говорят, не без влияния Натальи Викторовны: «Московская дама, художница, которую он привез из Москвы, сразу начала ревниво отстранять меня от дома», — вспоминал Гелиан Прохоров.

Инна Мееровна поддержала мужа: «Поменяв его быт и стиль, жена поменяла и всё его окружение. Был "сдан в утиль" даже преданнейший и беззащитный Вася Абросов, старый друг… бескорыстно отдавший ему в пользование свой талант и мысли, отказавшийся ради него от собственной научной карьеры».

Разрыв с Абросовым – одна из самых темных страниц в биографии Гумилева. Они дружили уже четверть века. Без помощи Абросова не было бы «Открытия Хазарии» и статей по исторической географии. Без Абросова Гумилев вряд ли стал бы географом и не навел бы «мост между науками». Наконец, без этих блестящих историко-географических успехов Гумилев не получил бы места в НИИ экономической географии. Значит, и своей работой Гумилев во многом обязан бескорыстному, умному и доброму другу Васе.

Гумилев Абросова очень ценил, ставил его выше всех друзей и знакомых: «Это мой единственный друг, не покидавший меня в беде».

Абросов часто гостил у Гумилева на Московском проспекте, даже готовил, помогал вести хозяйство, несмотря на свою инвалидность. Когда Абросов как-то не смог приехать в Ленинград из-за охоты на кабанов, Гумилев в шутку пенял ему: «Очень жаль, что ты предпочел диких свиней культурному льву». Гумилев всегда был рад видеть друга Васю: «Помни и знай: мой дом – твой дом, и все, что я могу, для тебя – сделаю».

31 июля 1967-го, то есть уже после женитьбы, Гумилев написал завещание на имя Абросова и попросил: «Когда умру – поставь мне пристойный памятник».

Но уже в 1968-м Лев Николаевич все реже писал Абросову в Великие Луки. Друг Вася еще приезжал в гости, но потом, видимо, понял: он здесь лишний. За весь 1969 год Абросов получил от Гумилева только два письма, затем наступил перерыв. Последнее письмо Гумилева к Абросову, сугубо деловое и очень короткое, датировано 30 мая 1973 года. А что было потом?

«С Абросовым у нас сложились прохладные отношения… видимо, из-за его склероза», — писала Наталья Викторовна Оресту Высотскому.

Что за ерунда, при чем тут склероз и страдал ли им Абросов? В семидесятые годы Абросов работал ихтиологом, в свободное время писал научные работы. У него стали выходить не только статьи, но и монографии. Орест Высотский и Гелиан Прохоров продолжали переписываться с Абросовым, никакой склероз почемуто не мешал переписке. Нет, тут дело в чем-то другом.

Переезжая на новую квартиру, Гумилев даже не сообщил Абросову нового адреса. Когда Абросов все-таки узнал адрес и по слал Гумилеву поздравление с именинами, тот не ответил. Так и оборвалась связь между ними. Абросов однажды позвонил Гумилеву. Вопреки обыкновению, трубку взяла не Наталья Викторовна, а сам Гумилев. Абросов спросил: «Когда к Львам можно зайти?» В ответ Василий Никифорович услышал: «Меня нет дома. Я умер». Лев Николаевич повесил трубку.

Хуже того, в декабре 1984-го, возобновляя переписку с Орестом Высотским, Гумилев напомнил брату две его провинности: не ответил на письмо Натальи Викторовны и вел переписку с «Васькой, который одурел от склероза».

Вася не возмущался, не сопротивлялся, он только горько сожалел, вспоминая прежние, как теперь казалось, счастливые дни: «Я считаю, что Н.В. как баба сделала огромную ошибку, отделив Л.Н. от всего старого окружения. <…> Зачем ей было становиться между ним и нами? <…> Как всё раньше было хорошо!»

Но потом Абросов, видимо, пересмотрел свои взгляды на старого друга и, сопоставив факты, пришел к выводу и вовсе грустному. Он писал Оресту Высотскому: «Я так же, как и Вы, удивляюсь перерождению души у Вашего брата. <…> Сначала Ваш брат забыл тетушку, которая его кормила и учила в Бежецке, затем порвал связи с матерью, единственным братом, со мною… и со всеми старыми знакомыми».

В семидесятые расстроились отношения Гумилева и с Орестом Высотским после того, как тот не ответил на письмо Натальи Викторовны. «Мы, естественно, решили, что общаться с нами ты не хочешь. Ну и не надо!» – писала Высотскому обиженная Симоновская-Гумилева.

Но в середине восьмидесятых переписка братьев возобновилась. Лев Николаевич ценил родственные связи выше дружеских, поэтому решил восстановить отношения с Орестом Николаевичем: «Ты наверняка думал, что я – свинья, но это было ошибочно. Я по-прежнему твой брат Лев».

С друзьями Гумилев не был так сентиментален. Наталья Викторовна, вероятно, только выполняла желания мужа, быть может, и не высказанные прямо. Заниматься дальше гетерохронностью увлажнения евразийских степей Гумилев не собирался, ему казалось, что задача решена, а значит, не стало потребности и в сотрудничестве с Абросовым. К тому же «друг Вася» слишком много знал о прошлом Гумилева и мог бы – не по злому умыслу, но по неосторожности – разрушить величественный мифологический образ великого Гумилева. Не случайно же Лев Николаевич помещал себя между Достоевским и Чернышевским, это ведь была не только шутка. А «большой, доброжелательный, совершенно не светский однорукий Вася… никак не вписывался в новый спектакль», — заметила Инна Прохорова.

Но и задолго до брака с Натальей Симоновской Гумилев позабыл о Сверчковой, разругался с Хваном, поссорился с Николаем Козыревым. История этого разрыва тоже не вполне ясна. Еще в 1957-м Гумилев радовался, что живет неподалеку от своего товарища по Норильлагу, а в 1958-м они совершенно разошлись. В июне 1961-го Гумилев и Козырев встретились на улице, Козырев пригласил старого друга в гости, но Лев Николаевич дал понять: «восстановление отношений нецелесообразно».

После женитьбы Гумилев расстался и с Татьяной Крюковой, которая еще весной 1967-го вычитывала корректуру «Древних тюрков».

Оборвались и отношения с Эммой Герштейн, так твердо отстаивавшей права Гумилева на архив Ахматовой. В отличие от безответного «друга Васи» и скромной Татьяны Крюковой Эмма Григорьевна решилась напомнить о себе и своих заслугах и попрекнуть забывчивого друга: «Лева, а Лева! <…> Если я посылала Вам книги, карты и все, что нужно, чтобы Вы могли работать над своими "Хунну", если Ваша рукопись, благодаря мне, уже была прочитана крупнейшими специалистами, пока Вы работали в сапожной мастерской или таскали опилки… то я имею право на ознакомление с Вашими дальнейшими трудами. Покупать же, следить за выходом Ваших книг или брать их в библиотеке – я не буду принципиально (здесь и далее подчеркнуто Эммой Герштейн. – С.Б.). Итак, не скупитесь – пришлите мне Вашу последнюю книгу и неплохо бы и предыдущие – толстые и дорогие!»

С Эммой Григорьевной он все-таки будет переписываться, но их отношения станут исключительно деловыми.

Теоретически Гумилев мог бы поддерживать дружбу и с Гели аном Прохоровым, который вырос в квалифицированного историка и филолога, специалиста по русскому летописанию. Они могли бы найти общий язык. Прохоров, правда, писал, будто он стал со временем осторожнее относиться к «игре мысли» Льва Николаевича. Но если не беседы, то книги Гумилева продолжали оказывать на Прохорова прямо-таки магнетическое влияние даже много лет спустя. Он готов был согласиться с важнейшей для Гумилева мыслью, что татарского ига будто бы не было. Со своей стороны, Гумилев в книге «Древняя Русь и Великая степь» будет ссылаться на статью Прохорова о Лаврентьевской летописи, но отношения прервал.

Наталья Викторовна обвинила Гелиана Михайловича в страшном грехе: «Гелиан начал ему почему-то грубить, перестал быть внимательным, отказался быть продолжателем идей Льва – видимо, его тоже о чем-то предупредили, а может, и завербовали. Лев называл это "гусиным словом". "Какое-то гусиное слово людям говорят, и они сразу отходят от меня"».

Обвинение сколь серьезное, столь и бездоказательное, аргументация же и вовсе абсурдная. Завербованный агент должен не грубить, а, напротив, входить в доверие. Может быть, Прохорову просто не советовали водиться с Гумилевым как с человеком ненадежным, явно несоветским? Но ведь и сам Прохоров, под влиянием Гумилева принявший православие и, видимо, не стеснявшийся его открыто исповедовать, был фигурой даже более подозрительной, чем Гумилев. После того как Прохоров «послал Солженицыну по цепочке доверенных лиц» воспоминания бывшего офицера лейб-гвардии Семеновского полка Ю.В.Макарова, органы произвели обыск в его квартире. Прохорова не уволили из Пушкинского Дома только благодаря заступничеству академика Лихачева.

Гелиан Михайлович рассказывает о расставании с учителем совершенно иначе. Он обвиняет саму Наталью Викторовну, «московскую даму», «художницу», которая «отфутболила» его, как отфутболила и других старых друзей, казавшихся ей «бесполезными». Но в другом рассказе Прохорова обстоятельства его размолвки с учителем показаны интереснее и сложнее: «…он как-то спросил: хотите со мной излагать пассионарную теорию? Я сказал, буду счастлив, но при одном условии – что он научит меня думать. Что я буду тоже думать, не только как магнитофон записывать, я сам буду писать. <…> Ну, он иногда в шутку так, не без влияния жены, говорил: достаточно того, что думаю я».

Гумилев теперь нуждался не в дискуссиях с коллегами, а в квалифицированных и грамотных помощниках, которые помог ли бы доработать пассионарную теорию этногенеза, но не заставляли бы его эту теорию переосмысливать.

Настоящие открытия делаются, как правило, в молодости. Это относится не только к математикам и физикам, но и к историкам; просто гуманитарию требуется гораздо больше времени, чтобы проверить и доказать свое открытие. Гумилев открыл пассионарность в двадцать шесть лет. К гипотезе о биофизической природе пассионарности он пришел в тридцать семь. А в 1976-м Гумилеву было шестьдесят четыре года. Пересматривать пассионарную теорию этногенеза он уже не мог и не хотел. Он вносил в нее лишь отдельные дополнения, штрихи, ибо стоило пересмотреть естественнонаучную основу, как обрушилась бы часть здания. Потребовался бы не ремонт, но перестройка и перепланировка, а у старого больного человека уже не было на это ни времени, ни сил. Тем более что нашлись ученые, которые поддерживали Гумилева во всем и обосновывали именно его взгляды, подкрепляя их графиками и формулами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.