ВЕРСИЯ ГУМИЛЕВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВЕРСИЯ ГУМИЛЕВА

Лев Гумилев еще в лагере решил, что с его матерью произошла какая-то неприятная для него перемена. Московская встреча с Ахматовой его в этом убедила. Но что же послужило причиной перемены?

Из магнитофонной записи 1986 года: «Ее общение за это время с московскими друзьями – с Ардовым и их компанией, среди которых русских, кажется, не было никого, — очень повлияло на нее».

Из магнитофонной записи 1987 года: «Я приписываю это изменение влиянию ее окружения, которое создалось за время моего отсутствия, а именно ее новым знакомым и друзьям: Зиль берману, Ардову и его семье, Эмме Григорьевне Герштейн, писателю Липкину и многим другим, имена которых я даже теперь не вспомню, но которые ко мне, конечно, положительно не относились».

Слова Гумилева в пересказе филолога Михаила Кралина, 1980е годы: «Когда меня забирали, она осталась одна, худая, голодная, нищая. Когда я вернулся, она была уже другой: толстой, сытой и облепленной евреями, которые сделали всё, чтобы нас разлучить».

К отношениям Гумилева с евреями мы еще вернемся, но уже сам список «недоброжелателей» Гумилева должен удивить читателя. С каких пор Виктор Ардов, в 1936-м хлопотавший за отчисленного из университета Леву, стал его врагом? Правда, после смерти Ахматовой, когда начнется тяжба за наследство Ахматовой, Ардов, ко всеобщему удивлению, станет на сторону Ирины Пуниной.

Более того, Надежда Яковлевна Мандельштам писала, что в окружении Ахматовой один только Анатолий Найман не настраивал ее против сына. Но опятьтаки с еврейским заговором не получается: еврей Найман даже в глаза осуждал Ахматову за конфликт с Львом, а та же Ирина Пунина, русская, была как раз самым последовательным противником Гумилева.

Но если об отношениях Гумилева с Ардовыми можно спорить, то уж Эмма Герштейн, добрый ангел Гумилева, явно не заслужила такой отповеди. Не было другой женщины, так бескорыстно и самоотверженно хлопотавшей за Гумилева, отдавшей ему столько лет жизни.

Впрочем, именно к письмам Эммы Герштейн, очевидно, восходит версия об ответственности друзей Ахматовой. 25 марта 1955 года Гумилев вложит в конверт с письмом к Эмме записку для Виктора Ардова. Гумилев попросит Эмму записку прочитать, отведя своей подруге роль цензора. Эмма, как мы помним, прочитала эту, по ее словам, «наивную и глупую» записку, но передавать Ардовым не стала, предпочла уничтожить текст. До нас дошла только первая фраза: «Что я Вам сделал плохого?».

Вероятнее всего, о какой-то неблаговидной, с точки зрения Гумилева и Герштейн, деятельности Ардова Лев мог узнать от самой Эммы. Этому есть и еще одно косвенное подтверждение. Герштейн в мае 1955-го собиралась сопровождать Ахматову в Омск на свидание с Гумилевым, но, по словам Эммы, Анна Андреевна «подверглась такому натиску противников этой поездки, что совершенно растерялась». Среди противников Эмма называет «Пуниных, Ардовых и окружающих их лиц».

Хотя версия о «вредном влиянии» ахматовских знакомых-евреев и возникла уже в пятидесятые, в сознании Гумилева она, по всей видимости, утвердится лишь много лет спустя, ведь все процитированные высказывания относятся уже к восьмидесятым годам. К тому же в пятидесятые Гумилев еще не был последовательным антисемитом.

Несколько иначе о влиянии недоброжелателей Гумилева на Ахматову писал в июле 1962-го литературовед Юлиан Григорьевич Оксман. Он винил прежде всего семейство Пуниных: «Тяжелые конфликты с Левой только на этой почве, так как Пунины его обижали и обижают, а он ревнует мать к ним».

В своих самых злых письмах из лагеря Гумилев обвиняет не друзей и знакомых Ахматовой, он обвиняет мать, прежде всего мать. Когда Анна Андреевна предположила, что ее с сыном кто то ссорит, Гумилев тут же отреагировал: «Увы – это она сама».

Более того, даже теплые, приятные ему письма Ахматовой Гумилев приписывал влиянию других людей, прежде всего – Эммы: «Если мама "возвращается на стезю нормальной человечности", то это только ваша заслуга». «…Не сержусь больше на маму. Я, конечно, понимаю, что Вы провели среди нее разъяснительную работу».

Как мы помним из «неконфуцианских» писем, упреки Гумилева сводились к двум обвинениям. Во-первых, Ахматова недостаточно хлопочет о нем, поэтому затягивается его освобождение. Во-вторых, она не отвечает на его вопросы, не уделяет сыну родственного внимания и даже не едет к нему на свидание, хотя такая возможность представилась впервые еще за два года до его освобождения.

Первый упрек особенно тяжек и, в целом, несправедлив. Стоило Эмме неосторожно сказать: «Лева, вас освободил XX съезд», как он воскликнул: «Ага! Значит, мама вообще не подавала никакой просьбы!!» Как видим, от «еврейской» версии Гумилев был еще очень далек. Ахматова все-таки многое сделала для его освобождения. Более того, она сделала даже больше, чем могла.

Гумилев потом напишет, что пассионарность чаще всего проявляется в безудержном стремлении к власти, к победам, к успеху, к богатству. Пассионарность Ахматовой проявлялась, как у Луция Корнелия Суллы, в стремлении к славе. Пожертвовать мировой славой для нее страшнее, чем для другой женщины – пожертвовать красотой.

Когда Ахматова в бешенстве кричала Льву: «Ни одна мать не сделала для своего сына того, что сделала я!», она посвоему была права, только сын все равно не мог ей поверить. «Твои стихи в "Огоньке" я прочел и порадовался за тебя», — писал Гумилев из Песчанлага. И это о стихах, славословящих Сталина, единственно спасительном средстве, оставшемся у Ахматовой. Жертву Ахматовой не только не приняли, но даже не поняли. Оценил ее Николай Пунин, такой же, как и Лев, бесправный зэк, доживавший свои дни в лагере под Воркутой: «Стихи в "Огоньке" я прочитал; я ее любил и понимаю, какой должен быть ужас в ее темном сердце».

Но письма Ахматовой в лагерь все больше и больше расстраивали Гумилева. Даже у современного читателя они вызовут недоумение.

«Я отдыхаю теперь после санатории, где было очень хорошо, и прохладно, и отдельная комната, и общее доброе отношение…» – пишет Ахматова сыну 1 июля 1953 года. Письмо от 17 сентября 1954 года Ахматова заканчивает жалобой: «…у меня смутно на сердце. Пожалей хоть ты меня».

Каково Гумилеву было читать все это? Жалобы Ахматовой по меньшей мере неуместны, хуже того – бестактны, но мы ведь должны не судить, а понять ее. Мироощущение Ахматовой было трагическим в такой степени, что она со временем привыкла и мелкие бытовые неурядицы поднимать до уровня несчастья, беды, катастрофы. Правительственная больница в Ташкенте превращалась для нее в тифозный барак, необходимость вымыть голову без посторонней помощи – в большое горе, бараний бульон вместо куриного – в угрозу для жизни.

Она не хотела задеть или обидеть сына, но он давно отвык от материнской манеры общаться. К тому же реальность, в которой Гумилеву приходилось жить, настолько отличалась от столичного мира, окружавшего Ахматову, что он не мог не разозлиться: «От мамы пришла открытка, в которой она горько оплакивает телефон, выключенный на месяц. Мне бы ейные заботы. Я, разумеется, ответил соболезнованием», — напишет он Эмме Герштейн 27 сентября 1955 года.

К Ахматовой пришла заслуженная слава. Окружающие все больше и больше курили ей фимиам, Анна Андреевна жила в атмосфере всеобщего поклонения. Константин Симонов стеснялся при ней носить орден. Михаил Лозинский, взявшийся по просьбе Ахматовой отредактировать и поправить ее перевод «Марион Делорм» Виктора Гюго, сравнивал себя с сапожником, который взялся чинить сандалии богини.

Лева со своей фамильярностью, насмешливостью да еще и, возможно, лагерной грубостью ее отталкивал. Льва же еще в лагере раздражал культ Ахматовой, о котором он если и не знал, то догадывался: «Неужели добрые друзья ей настолько вылизывают зад, что она воображает себя непогрешимой всерьез».

Когдато давным-давно маленький еще Лева просил Ахматову: «Мама, не королевствуй!» Но к 1956 году она уже привыкла «королевствовать» и очень удивлялась и обижалась, если сын вел себя неподобающим образом. Наталья Казакевич, искусствовед, тогда – молоденькая девушка, за которой ухаживал Гумилев, как-то сидела в гостях в квартире на улице Красной Конницы вместе с Алексеем Александровичем Козыревым (Леликом), братом лагерного друга Гумилева и мужем Марьяны Гордон. Вошла Ахматова, Гумилев представил ей гостью и попросил: «Мама, дала бы ты нам чаю». «Ахматова удалилась. Она появилась вновь долгое время спустя, в руках у нее была единственная чашка на блюдце, которые она протянула сыну со словами: "Лева, ты хотел чаю"».

Это не просто свидетельство какой-то семейной размолвки, но доказательство глубокого и уже непреодолимого взаимного непонимания. Гумилева должно было обидеть такое демонстративно пренебрежительное отношение к его гостям, Ахматова же не могла не возмутиться: королева не может подавать чай даже дофину.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.