Вторая жизнь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вторая жизнь

1

Разговоры о том, что Унгерн жив, пошли почти сразу после его казни. Выдвигалась следующая версия: красные не сумели его захватить, процесс был искусной мистификацией, в Новониколаевске под видом барона судили другого человека. Тогда же начали курсировать слухи, в основе которых лежала идея менее экстравагантная: судили действительно Унгерна, но в ночь после суда ему удалось бежать.

Вскоре после того, как ДАЛЬТА, телеграфное агентство ДВР, распространило отчет о новониколаевском процессе, во владивостокской «Вечерней газете» появилась заметка под характерным названием: «Унгерн или двойник?» Ее автор, скрывшийся за псевдонимом «П. Кр-сэ», утверждал, что лично знал барона в Харбине, и по пунктам перечислил все странные, на его взгляд, детали этого отчета, вызвавшие у него сомнения в подлинности фигуры подсудимого.

1. Говорится, что Унгерн — высокого роста, с большими «казацкими» усами, с бородкой. «Ладно, — замечает по этому поводу П. Кр-сэ, — борода могла отрасти, но усы так быстро не растут, у него были интеллигентные усы. И он был среднего роста!»

2. Унгерн сказал, что до революции был войсковым старшиной, а от Семенова получил чин генерал-лейтенанта. Однако правда такова: в 1917 году барон был есаулом, и Семенов произвел его только в генерал-майоры[229].

3. «Что за чушь о создании срединной монгольской империи? Ведь Монголия была для Унгерна лишь базой для операций против ДВР!»

4. Почему барона судили в Новониколаевске, а не в Чите? Не потому ли, что там его многие знают в лицо?

Утвердительный ответ на последний вопрос, резюмирует П. Кр-сэ, разрешает и все предыдущие недоумения. Очевидно, что суд был фарсом, умелой инсценировкой; барон ушел на запад Монголии, как и собирался это сделать, а перед трибуналом предстал загримированный под него актер или двойник. Двойничество — не столь уж редкое явление природы. Всем харбинцам известен один железнодорожный служащий, который является буквально копией Николая II. Тем проще было найти человека, похожего на Унгерна: его внешность представляет собой «обычный интеллигентский тип, каких тысячи».

Эта версия рухнула, когда унгерновцы появились в Харбине и в Приморье, но слухи о побеге проверке не поддавались и оказались куда более живучими. Рассказывали, будто сразу по окончании процесса барон симулировал психическую невменяемость, причем настолько натурально, что исполнение приговора решено было отложить. Такую форму поведения подсказала ему действовавшая в Новониколаевске белогвардейская подпольная организация. Унгерна поместили в тюремную больницу, откуда он той же ночью бежал с помощью члена этой организации, фельдшера Смольянинова (конкретная фамилия придавала убедительность всей истории). Чтобы избежать скандала, администрация тюрьмы скрыла побег, вместо барона расстреляли очередного смертника, а самого Унгерна поймать не смогли[230].

Иногда организатором побега выступал не кто иной, как главком ДВР Василий Блюхер. Его немецкая фамилия, чье происхождение тогда не было широко известно, служила весомым аргументом в пользу данной версии[231], хотя она могла возникнуть и много позже — после того, как в 1938 году фотографии арестованного Блюхера появились в немецких газетах и денщик ротмистра австро-венгерской армии, графа Фердинанда фон Галена, погибшего в Карпатах во время Первой мировой войны, опознал в нем своего бывшего начальника. Можно предположить, что дожившая до наших дней легенда, будто Блюхер — это и есть попавший в русский плен и ставший красным маршалом фон Гален, породила легенду о спасении им Унгерна: один германский аристократ не мог не помочь другому[232].

Особый вариант этой версии изложен в воспоминаниях португалки Бьянки Тристао. Она была сестрой милосердия у белых, потом какое-то время прожила в Харбине. По ее уверениям, Блюхер не только устроил Унгерну побег, но еще и помог ему уехать за границу. Как Борман и Берия, которых легенды объявляли спасшимися и переселяли в Южную Америку, барон обосновался в Бразилии. Это доказывалось приложенной к запискам Тристао фотографией — на ней мужчина, похожий на Унгерна, ласкает ручную пуму[233].

Другую фотографию такого типа Торновскому в 1937 году показывали в Шанхае. Она запечатлела троих мужчин в одежде буддийских монахов: слева — «благообразный и почтенный» старик, настоятель монастыря где-то в Бирме, справа — «ламенок» лет 15 или немного больше, а между ними — «высокий худой лама лет 42–45 и до поразительности похож на Р. Ф. Унгерн-Штернберга». Про подростка с чертами «завки» (полукровки) сказано было, что это сын барона от маньчжурской принцессы.

Фотография демонстрировалась как иллюстрация к рассказу даже не о побеге Унгерна, а о воскрешении его из мертвых. «Легенда говорит, — приводит Торновский пояснения тех, кто показал ему этот снимок, — что высшие ламы Монголии не остались безучастны к судьбе Бога Войны. Они следили за его жизнью, и когда его привезли в Новосибирск, то, зная заранее, что его там расстреляют, купили алтайских шаманов, чтобы они теплое, еще не подвергшееся разрушению тело Бога Войны вывезли в горы, где их ожидали искуснейшие да-ламы. Они оживили его, залечили раны и через Тибет доставили в один из почитаемых и стариннейших монастырей Бирмы». Туда же из Пекина был привезен его сын.

Справедливо полагая, что едва ли ГПУ было так наивно, чтобы не удостовериться в смерти барона и не закопать тело «скрытно», Торновский тем не менее отмечает: «На фотографии, несомненно, подлинный Унгерн. Если это искусная инсценировка фотографа по чьему-то заданию, то ее нужно признать весьма удачной»[234].

Заказчиками «инсценировки» могли быть японцы, а ее целью — пропаганда среди русских эмигрантов паназиатской идеологии, связанной с буддизмом, и попытка представить образование Маньчжоу-Го как победу того дела, за которое боролся породнившийся с маньчжурской династией Унгерн. Вероятнее, впрочем, что фотографом двигал чисто коммерческий интерес. В середине 1930-х годов, после выхода книжки Макеева, подзабытый к тому времени барон вновь сделался популярной фигурой, и такие снимки в духе романтических легенд о нем должны были пользоваться спросом.

Буддийский монастырь — обычное место его обитания в эмигрантской мифологии. Там он, по Макееву, вместе с ламами «молится о спасении всего человечества от нашествия красного кровожадного зверя», а по Князеву — «ищет покоя для своей мятущейся средневековой души». Ни тот, ни другой, разумеется, в это не верили, но чувствуется их восхищение самой способностью Унгерна стать героем такого мифа.

Параллельно существовал он и совсем в другой ипостаси. Новая волна слухов о его спасении поднялась, пишет Першин, в то время, когда в эмиграции «всюду стали говорить о масонах», то есть в начале 1930-х годов. Соответственно из буддиста и панмонголиста барон превратился в русского патриота. Утверждали, что ему чуждо было не только «желание нажиться», но даже властолюбие, и у него не имелось иного интереса, кроме «борьбы с большевизмом для спасения родины». Теперь он будто бы «опростился», отпустил бороду, примкнул к тайной организации под названием «Сыны России», где-то скрывается и «ждет удобного момента»[235].

Считалось, что благодарные Унгерну монголы тем более верят в его второе пришествие, связывая с ним надежды на лучшее будущее. Правда, монгольские сказания о нем, как их передает Князев, кажутся не более чем вариантом хрестоматийных легенд о великих государях-воителях западного Средневековья. «Для монголов он не умер… Подвиги барона сделались любимой темой их эпоса, — завершает Князев свою книгу, ссылаясь при этом на Юрия Рериха. — По многочисленным айлам (становищам) монголов звучат песни о том, что барон-джанджин чутко спит в недоступном для смертных убежище в самых глубинах Тибета, в царстве Шамбалы. В предначертанный день этот могучий батор, огромный, как гора, пробудится, встряхнется так, что заколеблется мир, и поведет сплотившиеся под его знаменами народы всего монгольского корня на подвиги небывалой Славы и Чести».

«Кто путешествовал по Центральной Азии, — подхватывает эту тему земляк Унгерна, Александр Грайнер, — тот мог слышать заунывную песню, которую поют у костра проводники и пастухи. Она о том, как один храбрый воин освободил монголов, был предан русскими и взят в плен, и увезен в Россию, но когда-нибудь еще вернется и все сделает для восстановления великой империи Чингисхана».

«Этот сибирский кондотьер и через столетия будет жить в песнях номадов, которыми он командовал», — писал Кайзерлинг.

Тот же мотив использовал Арсений Несмелов в «Балладе о даурском бароне»:

Я слышал,

В монгольских унылых улусах,

Ребенка качая при дымном огне,

Раскосая женщина в кольцах и бусах

Поет о бароне на черном коне.

Эти якобы необыкновенно популярные в Монголии народные песни, о которых много писалось и которые ни один из мемуаристов не слыхал сам, входили в состав эмигрантского мифа об Унгерне.

Действительно, память о нем никогда не исчезала в монгольских и бурятских степях, но здесь его помнили прежде всего не как освободителя от китайцев и воплощение не то Чжамсарана, не то Далай-ламы V, а как борца с Советской Россией. Здесь не было нужды сочинять истории о его побеге или восстании из мертвых, для буддиста он без того мог возродиться в любой момент и под любым обличьем. Когда в 1971 году, в разгар советско-китайского противостояния, пастух Больжи из улуса Эрхирик объявил Мао Цзэдуна родным братом Унгерна, тут имелось в виду не что иное, как новое перерождение Бога Войны в образе «председателя Мао». Кровные узы, якобы связывающие этих двоих, были только данью условностям, удобным способом избавиться от недоумения профанов и выразить сверхъестественное родство в естественных категориях.

2

Мифы всегда возникают вокруг тех исторических фигур, чья сущность и жизненная задача не поддаются рациональному осмыслению. Относиться к Унгерну просто как к эксцентричному психопату мешали его успехи в Монголии; предпочтительнее казалось объявить его живым анахронизмом, выходцем из давно минувших эпох, тогда этот феномен получал хоть какое-то объяснение.

Эмигрантский журналист писал о нем: «Если бы море внезапно отхлынуло, на месте его черных глубин люди увидели бы страшных, фантастических чудовищ — так из-под волн Гражданской войны вынырнули какие-то палеонтологические типы, до того скрытые в недрах жизни, в клетках быта».

«Бывает и в наши дни, — вторил ему Иван Майский, — что по какой-то случайной игре природы рождаются люди, тело которых густо покрыто волосами. Эти люди напоминают о далеком прошлом человека, когда он, подобно зверю, жил в лесах и расщелинах гор. Такой человек с волосатым не телом, а душой — Унгерн. Он весь в прошлом и, слушая его слова и рассказы о нем, невольно удивляешься, как могло это странное существо появиться на свет в 1887 году на одном из островов Эстляндского побережья (Унгерн родился в 1885 году, в Австрии. — Л.Ю.)».

Кажется, Майский не чужд желания подчеркнуть устремленность в будущее тех, кто заказал ему репортаж из зала суда, но сравнения того же ряда использовали и в эмиграции. Враги называли его «доисторическим типом», «первобытным чудовищем», «Аттилой XX века», почитатели — «человеком Средневековья» и «последним рыцарем». Это не только красоты стиля, но и стиль эпохи, когда в Сибири, на Волге и в донских степях братья Гракхи сражались против Суворова, крестоносцы — против Разина и Пугачева, ратники Минина и Пожарского шли на санкюлотов Робеспьера, Жанна д’Арк — на Гришку Отрепьева, а «Город Солнца» Кампанеллы со всех сторон был окружен пылающей Вандеей. В хороводе личин и призраков Унгерн выделялся тем, что его маскарадный наряд прирос к коже, а созданный им фантом налился живой кровью. Феномен этого «сумрачного героя» с химерически слитыми чертами реликта и предтечи порожден временем и географическим пространством, где он попытался наложить на реальность отнюдь не ему одному присущее убеждение в том, что современная западная цивилизация должна погибнуть, как погибла подточенная собственными пороками Римская империя. Кто выступит в роли разрушителя, новые гунны — монголы, или восставшие рабы — пролетарии, было не суть важно. Унгерн и большевики с разных сторон взялись разрешить эту двуединую задачу. Задачником, откуда они ее почерпнули, была вся европейская культура рубежа веков, от которой обе стороны отрекались так безоглядно, как отрекаются лишь от чего-то бесконечно родного, потому и ненавидимого, что невозможно забыть о своем с ним родстве.

Когда Ленин в 1916 году писал, что капитализм вступил в свою высшую и последнюю стадию — империализм, что теперь начнется период постоянных войн между империалистическими государствами, произойдет «обнищание народных масс» и т. д., подобный взгляд на историю вытекал не столько из классического марксизма, сколько из эсхатологических настроений русской интеллигенции. Все это не сильно отличалось от прогнозов Владимира Соловьева и от стремления Унгерна рассматривать современность как пролог вселенской катастрофы, преддверие тех времен, когда после ужасных войн, гибели государств и народов обновится лицо земли. Безземельный эстляндский барон увидел себя Аттилой, как какой-нибудь аптекарский ученик из черты оседлости — Спартаком. Эти злейшие враги взращены были одной духовной почвой.

Саратовский-Ржевский, любимый харбинский собеседник Унгерна, утверждал, что еще во время Гражданской войны барон «предвидел будущую роль того общественного течения, которое теперь получило название фашизма». Он мог примкнуть к этому «течению», если бы получил австрийскую визу и уехал «на родину», как собирался поступить в 1920 году.

Унгерн, безусловно, протофашист — в той же степени, в какой это можно сказать о многих заметных фигурах на политической и культурной сцене тогдашней Европы. В немецкой прессе 1930-х годов публиковались апологетические статьи о нем, вышла книга Берндта Краутхоффа, где на обложке рядом с его именем стояло слово «трагедия»[236], посвященная ему пьеса годами не сходила со сцены театров третьего рейха. Кайзерлинг поселил его душу «в пустынных областях между небесами и адом», а восхищавшийся им Юлиус Эвола говорил, что «великая страсть выжгла в нем все человеческие элементы и осталась только великая сила, стоящая выше жизни и смерти».

Эта ледяная надмирная «сила» — признак идеальной личности фашистского типа, но интерес к Унгерну в нацистской Германии породила не только она, пусть вместе с его недоверием к христианству, ненавистью к буржуазии, презрением к мещанской массе, отношением к воине как к арене наивысших взлетов человеческого духа, а к верности — как к величайшей из добродетелей. Даже происхождение и тотальная борьба с евреями сыграли, может быть, не главную роль. Среди вождей Белого движения было немало прибалтийских немцев, но и Врангель, и Каппель, и прочие генералы с немецкими фамилиями в большинстве своем были русскими патриотами, либералами и западниками, а Унгерн — ни тем, ни другим и ни третьим. Возможно, в русле идей Хаусхофера в нем увидели еще и арийца, который с мечом в руке вернулся на свою священную прародину, ведомый тайными силами и мистическим голосом крови.

В СССР он тоже стал видным персонажем официальной мифологии, только с обратным знаком. Монархист, мракобес, идеолог террора, Унгерн принял правила игры, согласно которым истинный контрреволюционер должен быть именно таким, и за это ему позволено было остаться в истории с чертами отчасти романтическими — мрачными, но по контрасту оттеняющими светлый романтизм красных героев. В фильме «Исход» (1968), он бесстрашно пьет из одной чаши с прокаженным, демонстрируя монголам свою к ним любовь, и говорит, что остзейский немец — больше русский, чем сами русские. Сергей Марков сочинял роман о нем, который вполне мог быть напечатан, если бы автора не арестовало ГПУ. Под его пером Унгерн то задумчиво бродит ночью среди скелетов казненных им людей, то, будучи кадетом Морского корпуса в Петербурге, бросается в ледяной канал, чтобы спасти тонущего котенка.

Спустя много лет после его смерти эмигрантский журналист написал о нем: «Истерик на коне, припадочный самодержец пустыни, теперь из мглистой дали Востока он смотрит на нас своими выпученными глазами страшилища».

Эта фраза, для объективной характеристики слишком броская, не выражает ровным счетом ничего, кроме, может быть, чувства, что безумный барон все еще присутствует в мире на правах не только призрака прошлого. Унгерн принадлежит к породе воскресающих мертвецов, время от времени обреченных вставать из могил, чтобы напомнить нам, что породившие их обстоятельства имеют продолжение в истории.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.