АНАРХИЯ. ЕЕ ФИЛОСОФИЯ, ЕЕ ИДЕАЛЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

АНАРХИЯ. ЕЕ ФИЛОСОФИЯ, ЕЕ ИДЕАЛЫ

Не без некоторого колебания решился я избрать предметом настоящей лекции философию и идеал анархизма. Многие до сих пор еще думают, что анархизм есть не что иное, как ряд мечтаний о будущем или бессознательное стремление к разрушению всей существующей цивилизации. Этот предрассудок привит нам нашим воспитанием, и для его устранения необходимо более подробное обсуждение вопроса, чем то, которое возможно в одной лекции. В самом деле, давно ли — всего несколько лет тому назад — в парижских газетах пресерьезно утверждалось, что единственная философия анархизма — разрушение, а единственный его аргумент — насилие.

Тем не менее об анархистах так много говорилось за последнее время, что некоторая часть публики стала наконец знакомиться с нашими теориями и обсуждать их, иногда даже давая себе труд подумать над ними; и в настоящую минуту мы можем считать, что одержали победу по крайней мере в одном пункте: теперь уже часто признают, что у анархиста есть некоторый идеал — идеал, который даже находят слишком высоким и прекрасным для общества, не состоящего из одних избранных.

Но не будет ли, с моей стороны, слишком смелым говорить о философии в той области, где, по мнению наших критиков, нет ничего, кроме туманных видений отдаленного будущего? Может ли анархизм претендовать на философию, когда ее не признают за социализм вообще?

Я постараюсь ответить на этот вопрос по возможности ясно и точно, причем заранее извиняюсь пред вами в том, что некоторые из примеров, которыми я воспользуюсь, заимствованы из одной лекции, читанной мною в Лондоне.

Но эти примеры, мне кажется, лучше помогут выяснить, что именно нужно подразумевать под философией анархизма.

Вы, конечно, не посетуете на меня, если я, прежде всего, возьму несколько простых примеров из области естествознания. — нисколько не имею при этом в виду принять их за основу для наших общественных воззрений далеко нет; я просто думаю, что они помогут мне выяснить некоторые отношения, которые легче понять на явлениях, принадлежащих к области точных наук, чем на примерах, почерпнутых исключительно из сложных фактов жизни человеческих обществ.

Что больше всего поражает нас в настоящее время в этих науках, это — та глубокая перемена, которая происходит в последние годы во всем их способе понимания и истолкования природы.

Вы знаете, что было время, когда человек считал себя центром вселенной. Солнце, луна, планеты и звезды казались ему вращающимися вокруг нашей планеты, а эта планета, на которой жил он сам, — центром творения. Сам же он являлся в своих собственных глазах высшим существом своей планеты, избранником творца. И солнце, и луна, и звезды существовали для него одного; на него было обращено все внимание бога, который наблюдал за малейшими его поступками, останавливал для него движение солнца, парил в облаках и посылал на поля и города дождь или грозу в награду за добродетели или в наказание за преступления жителей. В течение целых тысячелетий человек представлял себе вселенную именно таким образом.

Но в XVI в., когда было доказано, что земля не только не центр вселенной, но не более как песчинка в солнечной системе, не более как шар, гораздо меньший по величине, чем многие другие планеты; что само солнце это громадное светило по сравнению с нашей землей — есть не более как одна из тех бесчисленных звезд, которые мы видим светящимися на небе и составляющими своей массой Млечный Путь — в мироздании людей прошла, как вы знаете, огромная перемена. Каким ничтожным показался тогда человек в сравнении с этой бесконечностью, какими смешными показались его претензии!

Изменение космогонических взглядов отразилось на всей философии, на всех общественных и религиозных взглядах того времени. Лишь с той поры начинается то развитие естественных наук, которым так гордимся мы теперь. В настоящее время, однако, во всех отраслях науки происходит еще более глубокая и еще более существенная перемена, и анархизм представляет собою, как вы увидите, не что иное, как одно из многочисленных проявлений этой эволюции, как одну из отраслей этой новой, нарождающейся философии.

Возьмите любое сочинение по астрономии конца прошлого или начала этого века. Само собою разумеется, что вы не встретите там утверждения, что наша маленькая планета занимает центр вселенной; но за то вы найдете на каждом шагу представление о громадном светиле — Солнце, — управляющем посредством силы притяжения всем нашим планетным миром. От этого центрального светила исходит сила, направляющая движение его спутников и поддерживающая гармонию всей системы. Планеты родятся из некоторой центральной массы, представляя собою, так сказать, не более как продукт ее почкования. И этой центральной массе, место которой заступило теперь наше лучезарное солнце, они обязаны всем: ритмом своих движений, своими искусно распределенными орбитами, жизнью, оживляющей и украшающей их поверхность.

Если какие-нибудь причины стремятся нарушить их течение, заставить их уклониться от своих орбит, центральное светило восстановляет порядок в системе, охраняя его и обеспечивая таким образом на веки ее существование.

И вот это-то миросозерцание исчезнет в свою очередь, как исчезло старое. Астроном, сосредоточивавший раньше все свое внимание на солнце и крупных планетах, обращается теперь к изучению бесконечно малых, населяющих вселенную. Он видит, что междупланетные и междузвездные пространства заполнены повсюду мелкими скоплениями вещества, — невидимыми и ничтожными, если их рассматривать в отдельности, но всемогущими по своей численности. Из этих скоплений одни довольно велики — как, например, тот болид, который еще не так давно распространил ужас в Испании; другие, наоборот, весят не более нескольких лотов и золотников, а вокруг них носятся еще более мелкие, почти микроскопические пылинки и газы, заполняющие собою все пространство.

И именно в этих пылинках, в этих бесконечно малых несущихся в пространстве по всем направлениям с громадной скоростью, сталкивающихся, сливающихся и распадающихся повсюду и постоянно, именно в них ищет современный астроном объяснения, как происхождения нашей системы — солнца, планет и их спутников, — так и движений, свойственных этим различным телам и гармонии во всей солнечной системе. Еще один шаг — и само всемирное тяготение окажется не более как равнодействующей беспорядочных и бессвязных движений этих бесконечно малых, — колебаний атомов, происходящих по всевозможным направлениям.

Таким образом, центр силы, перенесенный раньше с земли на солнце, оказывается теперь раздробленным, рассеянным повсюду: он везде и, вместе с тем, нигде. Мы видим, вместе с астрономом, что солнечные системы суть не более как продукт сложения бесконечно малых; что сила, которую рассматривали прежде, как управляющую всей системой, есть, может быть, сама не более как равнодействующая столкновений этих бесконечно малых; что гармония звездных систем — гармония только потому, что она представляет собою известное приспособление, известную равнодействующую этих бесчисленных движений, слагающихся, заполняющих и уравновешивающих друг друга.

Вся вселенная принимает, при этом новом миросозерцании, иной вид. Представление о силе, управляющей миром, о предустановленном законе и предустановленной гармонии, которую отчасти предвидел Фурье и которая есть не что иное, как равнодействующая движений, бесчисленных скоплений вещества, двигающихся независимо один от другого и взаимно поддерживающих друг друга в равновесии.

И не в одной астрономии происходит такая перемена. То же самое мы видим в философии всех наук без исключения, как тех, которые занимаются природой, так и тех, которые имеют дело с человеком.

В физике исчезают отвлеченные представления о теплоте, магнетизме, электричестве. Когда в настоящее время физика говорит о нагретом или наэлектризованном теле, оно уже не представляется ему в виде безжизненной массы, в которой прилагается неведомая сила. Она старается открыть, как в этом теле, так и в окружающем его пространстве, движения и колебания бесконечно малых атомов, двигающихся по всем направлениям, колеблющихся, живущих и производящих своими колебаниями, своими столкновениями, своей жизнью все явления теплоты, света, магнетизма или электричества.

В науках, изучающих живые существа, постепенно исчезает понятие о виде и его изменениях, и его место занимает понятие об индивидууме, особи. Ботаник и зоолог изучают индивидуума — его жизнь, его приспособление к среде. Перемены, вызываемые в отдельных особях сухостью или сыростью воздуха, теплом или холодом, оби-льем или недостатком пищи, большей или меньшей чувствительностью к влияниям окружающей среды, ведут к образованию видов. Изменение вида представляет теперь собою для биолога не что иное, как равнодействующую, как сумму изменений, происшедших в каждом индивидууме в отдельности. То, каков вид, зависит от того, каковы составляющие его индивидуумы, испытывающие на себе бесчисленные влияния окружающей среды и реагирующие на эти влияния каждый по-своему.

Точно так же, когда физиолог говорит о жизни какого-нибудь растения или животного, он имеет в виду, скорее, некоторую агломерацию, состоящую из миллионов отдельных индивидуумов, чем единую и нераздельную особь. Он говорит о федерации пищеварительных органов, органов чувств, нервной системы и т.д., — органов, очень тесно связанных между собою, отражающих на себе хорошее или дурное состояние каждого из них, но тем не менее живущих, каждый, своей особой жизнью. В свою очередь, всякий орган, всякая его часть состоит из независимых клеток, соединяющихся друг с другом для борьбы с неблагоприятными для их существования условиями. Каждый индивидуум представляет собою целый мир федераций, заключает в себе целый космос.

В этом мире физиолог находит независимые клетки крови, различных тканей, нервных центров; находит миллиарды белых телец — фагоцитов, направляющихся к тем частям тела, которые задеты микробами, для борьбы с этими врагами. Мало того: в каждой микроскопической клетке он видит теперь целый мир независимых элементов, из которых каждый живет своей жизнью, стремится к своему благу и достигает его, группируясь и соединяясь с другими элементами. Каждый индивидуум, одним словом, представляет собою мир органов, каждый орган — целый мир клеток, каждая клетка — мир бесконечно малых, и в этом сложном мире благосостояние целого зависит вполне от размеров благосостояния, которыми пользуются мельчайшие микроскопические частицы организованного вещества. Целый переворот происходит таким образом в философии жизни.

Но особенно важны последствия этого переворота в области психологии.

Еще совсем недавно психолог говорил о человеке, как о едином и нераздельном целом. Согласно религиозной традиции, он делил людей на добрых и злых, умных и глупых, эгоистов и альтруистов. Представление о душе, как целом, даже существовало еще у материалистов XVIII века.

Но что сказали бы в наше время ученые, если бы психолог заговорил теперь о чем-нибудь подобном? Человек представляет собою теперь для психолога множество отдельных способностей, множество независимых стремлений, равных между собою, функционирующих независимо друг от друга, постоянно уравновешивающих друга друга, постоянно находящихся в противоречии между собою.

Взятый в целом, человек представляется современному психологу, как вечно изменяющаяся равнодействующая всех этих разнообразных способностей, этих независимых стремлений мозговых клеток и нервных центров. Все они связаны между собою и влияют друг на друга, но каждый и каждая из них живет своею независимою жизнью, не подчиняясь никакому центральному органу, никакой душе.

Мне нет надобности входить в дальнейшие подробности: сказанного достаточно, чтобы показать, какое глубокое изменение происходит в настоящее время в области естественных наук. Изменение это заключается не в том, что они изучают теперь такие подробности, которыми пренебрегали раньше. Далеко нет: факты остаются те же, но изменяется самый способ их понимания. Чтобы охарактеризовать в немногих словах это новое направление, мы можем сказать, что прежде наука занималась изучением крупных результатов и крупных сумм (математик сказал бы: интегралов), тогда как теперь она изучает главным образом бесконечно малые величины — т.е. тех индивидуумов, из которых составляются эти суммы и в которых ученый увидел наконец элементы самостоятельные, индивидуализированные, но в то же время тесно связанные между собою.

Что же касается до гармонии, которую человеческий ум находит в природе и которая есть в сущности не что иное, как проявление известного постоянства явлений, то, несомненно, современный ученый признает ее в настоящее время больше, чем когда бы то ни было; но он уже не стремится объяснить ее действием «законов», созданных по определенному плану, предустановленных какой-то разумною волею.

То, что называлось прежде «естественным законом», представляется нам не более как улавливаемым нами отношением между известными явлениями; каждый такой «закон» получает теперь условную форму причинности, т.е. «если при таких-то условиях произойдет такое-то явление, то за ним последует другое, такое-то явление». Вне явлении нет закона; каждое явление управляется не законом, а тем явлением, которое ему предшествовало.

В том, что мы называем гармонией природы, не проявляется никакая предвзятая мысль; для ее установления достаточно было случайных столкновений и сочетаний. Одно явление, например, будет существовать в продолжение целых веков, потому что для установления той приспособленности к условиям, того равновесия, которое оно выражает, требовались века; другое явление просуществует лишь одно мгновение, потому что эта временная форма равновесия возникла мгновенно. Если планеты нашей солнечной системы не сталкиваются ежедневно и не разбиваются друг о друга, а существуют в продолжение миллионов веков, то это зависит от того, что они представляют собою такую форму равновесия, на установление которой, как равнодействующей целых миллионов слепых сил, потребовались миллионы веков. Если материки не подвергаются ежегодно разрушению вследствие вулканических сотрясений, то причина этого в том, что тысячи веков понадобились им, чтобы воздвигнуться частица за частицей и принять настоящую свою форму. Напротив того, молния длится одно мгновение, потому что представляет собою минутное нарушение равновесия и внезапное перераспределение еще не уравновешенных сил.

Таким образом, гармония в природе является для нас временным равновесием, устанавливающимся между различными силами, — некоторым временным приспособлением, которое может существовать лишь при условии постоянного видоизменения, представляя собою в каждый данный момент равнодействующую всех противоположных сил. Стоит только одной из этих сил оказаться стесненной на время в своем действии, и гармония исчезнет. Способность к действию будет тогда постепенно накопляться в данной силе и рано или поздно должна будет проявиться, должна будет обнаружиться. Если другие силы будут ей противодействовать, она все-таки не исчезнет, а нарушит, в конце концов, равновесие и разрушит гармонию, чтобы найти новое равновесие, новую форму приспособления. Так бывает в вулканических извержениях, когда заключенная внутри сила пробивает наконец застывшую лаву, которая мешает выходу газов, расплавленной лавы и раскаленного пепла. Так бывает и в революциях.

Аналогичное изменение в методах мышления совершается в то же время и в науках, занимающихся человеком.

Мы видим, например, что история, бывшая когда-то историей царств, стремится сделаться историей народов и изучением личностей. Историк стремится узнать, как жили в данную эпоху члены той или другой нации, каковы были их верования, их средства существования, какой общественный идеал рисовался в их воображении и какими средствами они обладали для его достижения. Именно действие всех этих сил, прежде оставлявшихся без внимания, даст ключ к истолкованию великих исторических явлений.

Точно так же ученый, занимающийся правом, уже не довольствуется изучением того или иного свода законов. Подобно этнологу, он стремится отыскать зарождение последовательного ряда учреждений, — стремится проследить их развитие в точение ряда веков, причем занимается не столько писаным законом, сколько местными обычаями, тем «обычным правом», в котором во все эпохи находило себе выражение созидательное творчество безвестных народных масс. В этом направлении вырабатывается теперь совершенно новая отрасль науки, которая разрушит со временем все существующие понятия, внушаемые нам в школе, и объяснит историю таким же образом, как естественные науки объясняют природу.

Наконец, политическая экономия, бывшая в начале своего существования изучением богатства народов, становится теперь изучением богатства личностей. Она интересуется не столько тем, ведет ли данная нация крупную внешнюю торговлю, сколько тем, есть ли достаточно хлеба в хижине крестьянина и рабочего? Она стучится во все двери — в дворцы и в трущобы — спрашивая как у богатого, так и у бедного: «В какой степени удовлетворены ваши потребности в необходимом и в предметах роскоши?» И, убедившись, что у девяти десятых человечества не удовлетворены даже самые настоятельные потребности, она ставит себе тот же вопрос, который поставил бы себе физиолог, изучающий какое-нибудь животное или растение, а именно: «Каким путем возможно удовлетворить потребностям всех с наименьшей тратой сил? Каким образом может общество обеспечить каждому, а следовательно, и всем, наибольшую сумму благосостояния и счастья?» В этом именно направлении происходит изменение экономической науки, которая так долго была простым перечислением явлений, истолкованных в интересах меньшинства богатых, а теперь стремится сделаться (или, вернее, вырабатывает нужные для этого элементы) наукой в настоящем смысле слова, т.е. физиологией человеческих обществ.

По мере того, как в науке вырабатывается, таким образом, новая общая точка зрения, новая философия, мы видим, что и понятие об обществе становится совершенно иным, чем оно было до сих пор. Под именем анархизма возникает новый способ понимания прошедшей и настоящей жизни обществ и новый взгляд на их будущее, причем и то и другое проникнуто тем же духом, о котором мы говорили только что по поводу изучения природы. Анархизм является, таким образом, одной из составных частей нового миросозерцания, и вот почему анархист имеет так много точек соприкосновения с величайшими мыслителями и поэтами нашего времени.

В самом деле: по мере того как человеческий ум освобождается от понятий, внушенных ему меньшинством, стремящимся упрочить свое господство и состоящим из духовенства, войска, судебных властей и ученых, оплачиваемых из старания увековечить это господство, по мере того как он сбрасывает с себя путы, наложенные на него рабским прошлым, — вырабатывается новое понятие об обществе, в котором уже нет места такому меньшинству. Перед нами рисуется уже общество, овладевающее всем общественным капиталом, накопленным трудом предыдущих поколений, и организующееся так, чтобы употребить этот капитал на пользу всех, не создавая вновь господствующего меньшинства. В это общество входит бесконечное разнообразие личных способностей, темпераментов и сил, оно никого не исключает из своей среды. Оно даже желает борьбы этих разнообразных сил, так как оно сознает, что эпохи, когда существовавшие разногласия обсуждались свободно и свободно боролись, когда никакая установленная власть не давила на одну из чашек весов, были всегда эпохами величайшего развития человеческого ума.

Признавая за всеми своими членами одинаковое фактическое право на все сокровища, накопленные прошлым, это общество не знает деления на эксплуатируемых и эксплуататоров, управляемых и управляющих, подчиненных и господствующих, а стремится установить в своей среде известное гармоническое соответствие — не посредством подчинения всех своих членов какой-нибудь власти, которая считалась бы представительницей всего общества, не попытками установить единообразие, а путем призыва людей к свободному развитию, к свободному почину, к свободной деятельности, к свободному объединению.

Такое общество непременно стремится к наиболее полному развитию личности, вместе с наибольшим развитием добровольных союзов — во всех их формах, во всевозможных степенях, со всевозможными целями — союзов, постоянно видоизменяющихся, носящих в самих себе элементы своей продолжительности и принимающих в каждый данный момент те формы, которые лучше всего соответствуют разнообразным стремлениям всех. Это общество отвергает всякую предустановленную форму, окаменевшую под видом закона; оно ищет гармонии в постоянно изменчивом равновесии между множеством разнообразных сил и влияний, из которых каждое следует своему пути и которые все вместе, именно благодаря этой возможности свободно проявляться и взаимно уравновешиваться, и служат лучшим залогом прогресса, давая людям возможность проявлять всю свою энергию в этом направлении.

Такое представление об обществе и такой общественный идеал, несомненно, не новы. Изучая историю народных учреждений — родового строя, деревенской общины, первоначального ремесленного союза, или «гильдий», и даже средневекового городского народоправства в первые времена его существования, мы находим повсюду стремление народа к созданию обществ именно этого характера — стремление, которому, конечно, всегда препятствовало господствовавшее меньшинство. Все народные движения носят на себе более или менее этот отпечаток; так, у анабаптистов и у их предшественников мы находим ясное выражение этих самых идей, несмотря на религиозный способ выражения, свойственный тому времени. К несчастью, до конца прошлого века, к этому идеалу примешивался всегда церковный элемент, и только теперь он освободился из религиозной оболочки и превратился в понятие об анархическом обществе, основанное на изучении общественных явлений.

Только теперь идеал такого общества, где каждым управляет исключительно его собственная воля (которая есть, несомненно, результат испытываемых каждым индивидуумом общественных влияний), только теперь этот идеал является одновременно в своей экономической, политической и нравственной форме, опираясь на необходимость коммунизма, который в силу чисто общественного характера нашего производства становится неизбежным для современных обществ.

В самом деле, мы очень хорошо знаем теперь, что, пока существует экономическое рабство, нечего толковать о свободе. Слова поэта:

Не говори мне о свободе:

Бедняк останется рабом!

теперь уже проникли в умы рабочих масс, во всю литературу нашего времени; они подчиняют себе даже тех, кто живет чужой бедностью, лишая их той самоуверенности, с которой они заявляли прежде о своем праве на эксплуатацию других.

Что современная форма присвоения общественного капитала не должна более существовать — в этом согласны миллионы социалистов Старого и Нового Света. Даже сами капиталисты чувствуют, что эта форма умирает и уже не решаются защищать ее с прежней смелостью. Вся их аргументация сводится уже, в конце концов, к тому, что мы не придумали еще ничего лучшего. Но ни отрицать гибельных последствий существующих форм собственности, ни защищать свое право на нее они уже не решаются. Они пользуются этим правом, пока им это позволяют, но не стремятся уже основать его на каком-нибудь принципе.

И это вполне понятно.

Возьмите, например, Париж — город, представляющий собой творчество стольких веков, продукт гения целой нации, результат труда двадцати или тридцати поколений. Можно ли уверить жителей этого города, постоянно работающих для его украшения, для его оздоровления, для его прокормления, для доставления ему лучших произведений человеческого гения, для того, чтобы сделать из него центр мысли и искусства; можно ли уверить того, кто создает все это, что дворцы, украшающие улицы Парижа, принадлежат по справедливости тем, кто является в настоящее время их законными собственниками, в то время как вся ценность их создается нами всеми и без нас равнялась бы нулю.

Усилиями ловких воспитателей народа этот обман может еще поддерживаться в течение некоторого времени. Над ним могут не задумываться даже сами рабочие массы. Но как только меньшинство мыслящих людей подняло и поставило перед всеми этот вопрос, в ответе на него уже не может быть сомнения, и народный ум отвечает: «Конечно, если отдельные люди присвоили себе лично все эти богатства, то — только ограбивши всех».

Точно так же можно ли убедить крестьянина в том, что та или другая земля, принадлежащая помещику, принадлежит ему по законному праву, когда этот крестьянин может рассказать историю каждого кусочка земли на двадцать верст в окружности? Можно ли, наконец, уверить его в том, что лучше, чтобы такая-то земля была под парком и усадьбой у такого-то помещика, тогда как кругом есть столько крестьян, которые с радостью взялись бы ее пахать?

Возможно ли, наконец, заставить заводского рабочего или рудокопа поверить тому, что завод и копи принадлежат по истинной справедливости их теперешним хозяевам, тогда как и рабочий и рудокоп уже начинают понимать смысл всех этих громадных грабежей и захватов железных дорог и угольных копей и узнают понемногу, какими путями законного грабежа богатые господа забирают земли и заводы.

Да и верили ли в сущности когда-нибудь народные массы во все эти увертки экономистов, старавшихся не столько убедить рабочих, сколько уверить самих богачей в законности их захватов. Подавленные нуждой и не находя себе никакой поддержки в обеспеченных классах общества, крестьяне и рабочие просто предоставляли вещи их собственному течению, лишь от времени до времени заявляя о своих правах восстаниями. И если городские рабочие могли еще когда-то думать, что придет время, когда частное владение капиталом послужит, может быть, к общей пользе, накопляя массы богатств и делясь ими со всеми, то теперь и это заблуждение исчезает, как многие другие. Рабочий начинает убеждаться, что он как был, так и остался обездоленным: что для того, чтобы вырвать у своих хозяев хоть бы малейшую частицу накопленных его усилиями богатств, ему приходится прибегать либо к бунту, либо к стачке, т.е. голодать и рисковать тюрьмой, а не то и попасть под пули императорских, королевских или республиканских войск.

Вместе с тем проявляется все яснее и яснее еще и другой, более глубокий, недостаток существующего порядка. Он заключается в том, что при существовании частной собственности, когда все предметы, нужные для жизни и для производства, — земля, жилища, пищевые продукты, орудия труда, находятся в руках немногих, эти немногие постоянно мешают выращивать хлеб, строить дома, ткать и вообще — производить всего столько, сколько нужно, чтобы доставить достаток каждому. Рабочий смутно сознает, что наша техника, наши машины настолько могущественны, что могли бы доставить всем всего вволю, но что капиталисты и государство мешают этому повсюду. Им не нужно, чтобы крестьяне и рабочие имели всего вдоволь: они боятся этого. С сытыми труднее справляться, чем с голодными.

Мы не только не производим хлеба, всякой пищи, всякого платья и прочего больше, чем нужно, чтобы всем хватало вдоволь; но мы далеко не производим того, что обязательно необходимо.

В современных государствах, когда крестьянин смотрит на помещичьи необработанные поля, на их усадьбы и сады, охраняемые судьями и урядниками, он отлично понимает это; недаром он думает о том, как хорошо было бы распахать эти пустыри и выращивать на них хлеб, которого не хватает по деревням.

Когда углекопу приходится сидеть три дня в неделю сложа руки, — а в Англии это делается постоянно, как только цены на каменный уголь начинают падать, — он думает о том, сколько угля он мог бы добыть и как хорошо было бы, если бы в каждой семье было бы, чем топить печь.

Точно так же, когда на заводе нет работы, и рабочему приходится слоняться без дела, и он встречает каменщиков, тоже слоняющихся без работы, сапожников, жалующихся на безработицу, и т.д. — он отлично понимает, что в обществе что-то не ладно. Он знает, что столько народа живет в самых отчаянных трущобах, что ребятишки ходят босиком — и что все это нужно рабочему. Да только кто-то мешает людям все это строить и делать, и все для того, чтобы трущобу сдать за дорогую цену, а голодного рабочего загнать на фабрику за самое скудное жалованье.

Когда господа ученые пишут толстые книги о том, что слишком много вырастили хлеба и наткали миткалей, и объясняют именно этой причиной плохие времена на фабриках, они, в сущности, очень затруднились бы ответом, если бы мы их попросили назвать, чего это в Англии, во Франции в Германии или в России так уже много, что его уже и делать нечего. Сколько хлеба везут каждый год из России, а между тем известно, что если бы весь хлеб, выращенный в России, оставался в самой России — весь как есть, — то и тогда его было бы круглым счетом всего 10 пудов на душу в год, т.е. ровно столько, сколько нужно, чтобы никто не голодал. Леса, что ли, много, когда пол-России живет так тесно в избах, что по десять человек спят в одной комнате? Или домов слишком много в городах? Дворцов, точно многовато, а квартир порядочных для рабочих — живет опять-таки по пяти и десяти человек в одной комнате. Или книг слишком много, когда целые миллионы людей живут, не видя за год ни одной книги… Одного только действительно производится слишком много — в тысячу раз больше, чем сколько их нужно: это — чиновников. Этих, точно, фабрикуют слишком, слишком много; только об этом товаре что-то не пишут в ученых книгах. А между тем — чем не товар! Покупай, кто хочет!

То, что ученые называют «перепроизводством», есть, в сущности, то, что производится всякого товара больше, чем могут купить рабочие, разоряемые хозяевами и государством. Так оно и быть должно при теперешнем устройстве, потому что — как было замечено еще Прудоном — рабочие не могут одновременно покупать на свою заработанную плату то, что они производят, и в то же время доставлять обильную пищу всей армии тунеядцев, которая сидит у них на шее.

По самой сущности современного экономического устройства рабочий никогда не сможет пользоваться теми благами, которые составляют продукт его труда; и число тех, которые живут за его счет, будет все увеличиваться. Чем развитее страна в промышленном отношении, тем больше это число, потому что европеец эксплуатирует также при этом множество азиатов, африканцев и т.д. Вместе с тем промышленность направляется, и неизбежно должна направляться, не на то, в чем чувствуется недостаток для удовлетворения потребностей всех, а на то, что в данную минуту может принести наиболее крупные барыши хозяевам. Избыток у богатых неизбежно строится на бедности рабочих, и это бедственное положение большинства необходимо для того, чтобы всегда были рабочие, готовые продать себя и работать, получая только часть того, что они способны наработать. Иначе капиталист и не мог бы богатеть. А ему только это и нужно.

Эти отличительные черты нашего экономического строя составляют самую сущность его. Без них он не мог бы существовать. Кто, в самом деле, стал бы продавать свою рабочую силу за цену меньшую, чем то, что она может выработать, если бы его не принуждал к тому страх голода?

Но эти-то существенные обязательные черты нашего строя и заключают в себе самое решительное его осуждение.

До тех пор, пока Англия и Франция являлись первыми в промышленности среди других народов, отсталых в смысле технического развития; пока они могли продавать свои бумажные и шерстяные ткани, свои шелка, свое железо, свои машины, а также целый ряд предметов роскоши, по таким ценам, которые давали им возможность обогащаться на счет своих покупателей — до тех пор можно было поддерживать в рабочем ложную надежду на то, что и ему достанется когда-нибудь более или менее крупная часть добычи. Но теперь эти условия исчезают. Народы, бывшие отсталыми тридцать лет тому назад, стали в свою очередь производить в крупных размерах бумажные и шерстяные ткани, шелк, машины и предметы роскоши. В некоторых отраслях промышленности они обогнали даже англичан и французов и, не говоря уже о торговле в отдаленных странах, где они вступают в соперничество со своими старшими братьями, начинают уже соперничать с ними и на их собственных рынках. За последнее время Германия, Швейцария, Италия, Соединенные Штаты, Австрия, Россия и Япония сделались странами крупной промышленности. За ними идут Мексика, Индия, даже Сербия, что же будет, когда и китайцы начнут подражать японцам и также начнут наводнять всемирный рынок своими ситцами, шелками, железом и машинами?

Оттого промышленные кризисы, т.е. времена застоя, приходят все чаще и чаще и длятся дольше, а в некоторых отраслях производства становятся чуть не постоянными. Оттого также европейцам все более и более приходится воевать из-за рынков на востоке и в Африке, и оттого также европейская война, т.е. драка европейцев из-за рынков, не переставая, висит угрозою над головами всех европейских народов, разоряя их вооружениями. Если до сих пор эта война еще не разразилась, то это зависит, может быть, только от того, что крупным финансистам (которые торгуют деньгами) выгодно, чтобы государства лезли все дальше и дальше в долги. Но если только эти ростовщики увидят выгоду в войне, то они и натравят толпы людей друг на друга и заставят их убивать друг друга, лишь бы финансовые цари могли тем временем богатеть.

В современном экономическом строе все тесно связано, все тесно переплетается между собою, и все ведет к неизбежному падению окружающей нас промышленной и торговой системы. Ее дальнейшая жизнь исключительно вопрос времени, и это время можно считать уже не веками, а годами. Но если это вопрос времени, то вместе с тем оно и вопрос нашей собственной энергии. Лентяи не создают историю: они пассивно терпят ее!

Вот почему во всех цивилизованных странах образуются такие значительные группы людей, энергически требующих возвращения обществу всех богатств, накопленных трудами предыдущих поколений. Обобществление земли, угольных копей, заводов и фабрик, жилых домов, средств передвижения и т.д. стало общим боевым кличем этих партий и преследование — излюбленное средство богатых и правящих классов — уже не может предотвратить торжество восставшего ума. И если миллионы рабочих еще не двинулись до сих пор и не отняли силою у хищников землю и заводы, то только потому, что они ждут удобной минуты — в роде той, которая представилась в 1848 году, — чтобы броситься на разрушение существующего строя, встречая повсюду поддержку со стороны международного движения.

Такой момент не замедлит представиться. С 1872 года, т.е. с того времени, как Международный Союз рабочих был разгромлен правительствами — и даже в особенности с того времени — идея международной связи между рабочими сделала громадные успехи — успехи, в которых даже самые сторонники Международного Союза иногда не отдают себе отчета. Связь установилась на деле, в мыслях, в чувствах, в постоянных международных сношениях, в то время как плутократии — английская, французская, немецкая, русская — враждуют между собою и ежеминутно могут довести Европу до вооруженного столкновения. Несомненно одно: в тот день, когда во Франции снова будут провозглашены коммуны и начнется социальная революция, Франция снова встретит у народов всего мира, в том числе и у немецкого, итальянского и английского, ту симпатию, которой она пользовалась у народов Европы в 1848 и в 1793 годах. И если Германия, которая, кстати сказать, ближе к республиканской революции, чем это думают, выкинет знамя этой революции — к сожалению, якобинской — и бросится в движение со всем пылом, свойственным стране молодой и переживающей (как переживает теперь Германия) восходящий период своего развития, она встретит во Франции полное сочувствие и поддержку со стороны народа, который умеет любить смелых революционеров всех наций и ненавидит высокомерную плутократию. Нечего и говорить, что, если даже эти две враждующие нации сойдутся по-братски в момент революции, то всякое революционное движение в Италии, Испании, Австрии или в России откликнется в сердцах рабочих всего мира.

Многие причины мешают до сих пор этому неизбежному революционному взрыву в Европе. До некоторой степени опасность войны не дает Франции выступать резко и определенно на революционный путь и отвлекает ее внимание, направляя его на ложно-патриотическую дорогу. Но есть еще, мне кажется, другая, более глубокая причина, на которую я хотел бы обратить ваше внимание. Многочисленные признаки указывают нам на то, что во взглядах наших социалистов происходит в настоящую минуту глубокая перемена, схожая с той, которую я наметил вначале, говоря о науке вообще. И неопределенность воззрения самих социалистов насчет общественной организации, к которой следует стремиться, ослабляет до известной степени их энергию. При своем зарождении, в сороковых годах, социализм является в форме подначального коммунизма, в форме единой и нераздельной республики, диктатуры и правительственного якобинства, перенесенного на экономическую почву. Таков был идеал того времени. И социалист тех годов, был ли он христианин или свободомыслящий, одинаково готов был подчиниться всякому сильному правительству, даже империи, лишь бы только оно взялось за перестройку экономических отношений на пользу рабочих.

Но за последние пятьдесят лет в умах произошло глубокое изменение, особенно среди латинских народов и в Англии. Рабочие стали смотреть враждебно на правительственный и на церковный коммунизм, вследствие чего и появилось в Международном Союзе рабочих новое направление — коллективизм. Коллективизм обозначал вначале коллективную, т.е. общественную собственность орудий труда (не считая, однако, предметов, необходимых для жизни), и право каждой отдельной группы принимать для своих членов какой ей будет угодно способ распределения: коммунистический или индивидуальный. Владеем мы, стало быть, фабрикой, землей, железной дорогой и т.д. сообща и работаем сообща артелями; но каждая артель вольна по-своему распоряжаться тем, что она заработала: либо устроиться общим хозяйством и жить сообща, либо делить свой заработок, как она сама рассудит лучше. Вот что тогда (в самом начале семидесятых годов) называлось коллективизмом и по сию пору называется в Испании среди анархистов. Книга Гильома «Общий взгляд на социальную организацию» содержит прекрасное изложение этой системы, как она понималась тогда и проповедовалась анархистами, в противность государственному коммунизму, за который стояли марксисты. Мало-помалу французские социал-демократы переделали, однако, коллективизм в нечто вроде сделки между коммунизмом и государственным капитализмом (государство — главный капиталист); так что в настоящее время коллективисты стремятся к общей собственности на все то, что служит для производства, но хотят в то же время, чтобы каждый получал вознаграждение за свой труд — смотря по тому, сколько часов он проработал, — в виде чеков или расписок, где напечатано: «пять, десять, 20 часов труда». На эти чеки можно будет покупать в общественных магазинах все товары, которые в свою очередь будут тоже расцениваться по количеству часов, сколько потребно, чтобы выработать всякий товар. Так, например, если на то, чтобы вырастить сто четвертей ржи, нужно, скажем, проработать (средним числом) четыреста часов, то четверть ржи будет стоить 4 часа; пуд каменного угля обойдется, примерно, полчаса, а фунт мыла будет стоить, скажем, пять минут.

Если подумать хорошенько, то вы увидите, что коллективизм сводится, в сущности, к следующему:

частный (неполный) коммунизм по отношению к средствам производства и к воспитанию и в то же время конкуренция между личностями и группами из-за хлеба, жилищ и одежды;

индивидуализм по отношению к произведениям человеческого ума и произведениям искусства;

и, наконец, как поправка неудобств этой системы — общественная помощь детям, больным и старикам.

Одним словом, мы видим здесь ту же борьбу за существование, лишь несколько смягченную благотворительностью, т.е. все то же применение церковно-военного правила: «сначала изрань людей, а затем лечи их», и все тот же простор для полицейского сыска с целью узнать, нужно ли предоставить каждое лицо в борьбе за существование самому себе или же ему должна быть оказана государственная помощь.

Идея чеков, как вы знаете, не нова: ее применял еще Роберт Оуэн, а потом Прудон. Теперь она получила новое название — «научного социализма».

Нужно, однако, заметить, что эта теория плохо прививается к народным массам, которые точно предчувствуют все ее неудобства, чтобы не сказать всю ее неосуществимость.

Во-первых, время, употребленное на какой-нибудь труд, еще не дает мерила общественной полезности этого труда, и все теории ценности — от Адама Смита до Маркса, — пытавшиеся основаться только на стоимости производства, высчитанной в затраченном труде, не могли до сих пор разрешить вопроса о ценности. Раз только происходит обмен, ценность предмета становится сложной величиной, зависящей, главным образом, от того, в какой степени она удовлетворяет потребностям не индивидуума, как прежде думали некоторые политико-экономы, а всего общества, взятого в целом.

Ценность есть явление общественное. Будучи результатом обмена, она имеет двойственный характер, представляя, с одной стороны, известное лишение, а с другой стороны, известное удовлетворение, причем и та и другая стороны должны рассматриваться не как индивидуальное, а как общественное явление.

Затем, наблюдая недостатки современного экономического строя, мы видим — и рабочие это отлично понимают, — что сущность его заключается в том, что рабочий поставлен в необходимость продавать свою рабочую силу. Не имея возможности прожить двух недель без работы, поставленный государством в невозможность воспользоваться своей силой и приложить ее к какому-нибудь полезному труду, не продавши ее барину, фабриканту или тому же государству, рабочий вынужден — силою, голодом — отказаться от тех выгод, которые мог бы принести ему его труд. Он отдает хозяину львиную долю того, что он вырастит или сработает; и притом он приносит в жертву свою свободу и даже право высказывать свое мнение о полезности того, что он производит, и о способе производства.

Накопление капитала зависит, таким образом, не от его способности поглощать прибавочную стоимость (само понятие о прибавочной стоимости уже включает недодачу, т.е. эксплуатацию), а от того, что рабочий поставлен в необходимость продавать свою рабочую силу, зная очень хорошо, что он не получит всего того, что она произведет: что его интересы не будут соблюдены, что он станет по отношению к покупателю рабочей силы в положение низшее. Если бы этого не было, если бы миллионы обезземеленных и обездоленных, рабочих не были вынуждены закабалять себя на невыгодных условиях, капиталист никогда и не мог бы купить или нанять рабочую силу. Катковская партия крепостников и московских фабрикантов только о том и хлопочет, как бы обезземелить крестьян и обратить миллионы населения (вдесятеро больше, чем их нужно на все фабрики) в голодных и обездоленных батраков, которых можно закабалить за грош. Отсюда следует, что для перестройки существующего порядка нужно уничтожить саму его причину, т.е. самый факт продажи и купли рабочей силы, а не одни его последствия, т.е. капитализм.

Рабочие смутно понимают это; все чаще и чаще они говорят теперь, что, если социальная революция не начнет с захвата всех средств жизни, т.е. с «распределения», как говорят экономисты, и не обеспечит каждому все необходимое для жизни, т.е. жилище, пищу и одежду, то это будет все равно, как если бы ничего не было сделано. И мы знаем также, что при наших могущественных средствах производства такое обеспечение вполне возможно. Если же рабочий останется рабочим наемным, то он останется рабом того, кому вынужден будет продавать свою рабочую силу — все равно, будет то частное лицо или государство.

Точно так же народный ум, т.е. сумма всех бесчисленных мнений, возникающих в головах людей, предвидит, что если роль хозяина в покупке рабочей силы и в наблюдении за нею возьмет на себя государство, то результатом этого явится опять-таки самое отвратительное крепостничество. Человек из народа рассуждает не отвле-ченностями, а прямо фактами повседневной жизни. Он чувствует поэтому, что то государство, о котором болтают в книгах, явится для него в форме несметных чиновников, взятых из числа его бывших товарищей по работе, а что это будут за люди — он слишком хорошо знает по опыту. Он знает, чем становятся отличные товарищи, раз они сделались начальством, и он стремится к такому общественному строю, в котором настоящее зло не было бы заменено новым, а совершенно уничтожено.

Вот почему коллективизм так-таки никогда и не мог увлечь народных масс, которые в конце концов приходят к коммунизму, но к коммунизму, все более и более освобождающемуся от церковной и якобинской окрасок сороковых годов, т.е. к коммунизму свободному, анархическому.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.