Книга шестая НЕРОН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книга шестая

НЕРОН

1. Из рода Домициев знамениты были два семейства: Кальвинов и Агенобарбов. Агенобарбы ведут свое происхождение и прозвище от Луция Домиция: по преданию, однажды по пути из деревни перед ним предстали юноши-близнецы божественного вида и повелели ему возвестить сенату и народу об одержанной победе, о которой еще ничего не было известно; а в доказательство своей божественной силы они коснулись его щек, и волосы на них из черных стали рыжими, медного цвета[1]. Эта примета осталась и у его потомков, среди которых многие были рыжебородыми. (2) Удостоенные семи консульств, триумфа, двух цензорств, причисленные к патрициям, все они сохраняли прежнее прозвище. А из личных имен они пользовались только именами Гней и Луций, и притом с примечательным разнообразием: то несколько человек подряд носили одно и то же имя, то имена чередовались. Так, первый, второй и третий из Агенобарбов были Луциями, следующие трое по порядку – Гнеями, а остальные попеременно то Луциями, то Гнеями. Думается, что со многими из этого семейства стоит познакомиться: тогда станет яснее, что насколько Нерон потерял добродетели своих предков, настолько же он сохранил их пороки, словно родовое наследство.

2. Итак, начинаем издалека. Прапрапрадед Нерона Гней Домиций[2] в бытность свою трибуном поссорился с понтификами, так как те на место его отца выбрали не его, а кого-то другого, и за это отнял у жреческих коллегий право избрания новых членов, передав его народу. А в бытность консулом он после победы над аллоброгами и арвернами проехал по провинции на слоне, сопровождаемый толпой воинов, словно в триумфальном шествии. (2) Это о нем сказал оратор Лициний Красc, что нечего удивляться его медной бороде, если язык у него из железа, а сердце из свинца.

Сын его[3] в должности претора потребовал от сената расследования поступков Гая Цезаря в его консульство, считая их совершенными вопреки знаменьям и законам; а затем, в должности консула, он пытался лишить Цезаря начальства над галльскими войсками и был незаконно назначен ему преемником. В самом начале гражданской войны он был взят в плен в Корфинии, (3) отпущен на свободу, явился на помощь к массилийцам, теснимым осадой, потом внезапно покинул их и, наконец, погиб в бою при Фарсале. Человек он был слабый духом, но грозного нрава. Однажды в отчаянном положении, полный страха, он решил умереть, но потом в ужасе передумал, принятый яд изверг рвотой, а своего лекаря отпустил на волю за то, что тот, зная своего хозяина, предусмотрительно дал ему яд слишком слабый. И в то же время из всех советников Гнея Помпея он один предложил считать врагами всех, кто держался середины и ни к какой стороне не примыкал.

3. Он оставил сына, который, бесспорно, был лучше всех в своем роду. Осужденный Педиевым законом за соучастие в убийстве Цезаря, он, хоть и был невинен, примкнул к Бруту и Кассию, близким своим родственникам, а после их гибели сохранил доверенный ему флот[4], даже увеличил его, и лишь когда его единомышленники были повсюду разбиты, передал корабли Марку Антонию[5], добровольно и как бы оказывая великую услугу. (2) Из всех, осужденных по этому закону, он один вернулся в отечество и достиг самого высокого положения[6]. Затем, когда гражданская война возобновилась, он стал легатом у того же Антония, и многие, стыдясь повиноваться Клеопатре, предлагали ему верховную власть; из-за внезапной болезни он не решился ни принять ее, ни отвергнуть, но перешел на сторону Августа и через несколько дней умер. Однако даже его не миновала дурная слава: так, Антоний уверял, будто он стал перебежчиком оттого, что соскучился по своей любовнице Сервилии Наиде.

4. Его сыном был Домиций, которого Август в завещании назначил покупщиком[7] своего состояния и средств, как стало известно впоследствии. Славу он стяжал как в молодости ловкостью на скачках, так и позднее триумфальными украшениями[8], добытыми в германской войне. Но был он заносчив, расточителен и жесток. Еще будучи эдилом, он заставил цензора Луция Планка уступить ему дорогу при встрече; будучи претором и консулом, он выводил на подмостки в мимах римских всадников и матрон; травли он показывал и в цирке, и по всем городским кварталам, а гладиаторский бой устроил такой кровавый, что Август, тщетно предостерегавший его негласно, вынужден был обуздать его эдиктом.

5. От Антонии Старшей он имел сына, будущего Неронова отца, человека гнуснейшего во всякую пору его жизни. Сопровождая по Востоку молодого Гая Цезаря, он однажды убил своего вольноотпущенника за то, что тот не хотел пить, сколько ему велели, и после этого был изгнан из ближней свиты. Но буйство его не укротилось: в одном селенье по Аппиевой дороге он с разгону задавил мальчика, нарочно подхлестнув коней, а в Риме, на самом форуме, выбил глаз одному всаднику за его слишком резкую брань. (2) Бесчестен он был до того, что не только менялам[9] не платил за покупки, но и на скачках в должности претора не выдавал возницам наград, за что над ним издевалась даже его сестра[10]; и только после того, как хозяева колесниц принесли жалобу, он постановил выплачивать впредь награды на месте. Обвинялся[11] он незадолго до кончины и в оскорблении величества, и в разврате, и в кровосмешении с сестрой своей Лепидой, но смена правителей его спасла; и он скончался[12] в Пиргах от водянки, оставив сына Нерона от Агриппины, дочери Германика.

6. Нерон родился в Анции, через девять месяцев после смерти Тиберия, в восемнадцатый день до январских календ, на рассвете, так что лучи восходящего солнца коснулись его едва ль не раньше, чем земли[13]. Тотчас по его гороскопу многими было сделано много страшных догадок; пророческими были и слова отца его Домиция, который в ответ на поздравления друзей воскликнул, что от него и Агриппины ничто не может родиться, кроме ужаса и горя для человечества. (2) Другой знак его будущего злополучия был замечен в день очищения[14]: Гай Цезарь, когда сестра попросила его дать младенцу имя по своему желанию, взглянул на своего дядю Клавдия (который потом, уже будучи правителем, и усыновил Нерона) и назвал его имя[15], себе на потеху и назло Агриппине, так как Клавдий был посмешищем всего двора.

(3) Трех месяцев он потерял отца; по завещанию он получил третью часть наследства, да и ту не полностью, потому что все имущество забрал его сонаследник Гай. Потом и мать его была сослана, а он, в нужде и почти в нищете, рос в доме своей тетки Лепиды под надзором двух дядек, танцовщика и цирюльника. Но когда Клавдий принял власть, ему не только было возвращено отцовское имущество, но и добавлено наследство его отчима Пассиена Криспа. (4) А благодаря влиянию и могуществу матери, возвращенной из ссылки и восстановленной в правах, он достиг такого положения, что ходил даже слух, будто Мессалина, жена Клавдия, видя в нем соперника Британику подсылала убийц задушить его во время полуденного сна. Добавляли к этой выдумке, будто бы с его подушки навстречу им бросился змей, и они в ужасе убежали. Возникла такая выдумка оттого, что на его ложе у изголовья была найдена сброшенная змеиная кожа[16]; кожу эту, по желанию Агриппины, вправили в золотое запястье, и он долго носил его на правой руке, но потом сбросил, чтобы не томиться воспоминаньями о матери, и тщетно искал его вновь в дни своих последних бедствий.

7. Еще в детстве, не достигнув даже отроческого возраста, выступал он в цирке на Троянских играх[17], много раз и с большим успехом. На одиннадцатом году[18] он был усыновлен Клавдием и отдан на воспитание Аннею Сенеке, тогда уже сенатору. Говорят, что на следующую ночь Сенека видел во сне, будто воспитывает Гая Цезаря[19]; и скоро Нерон, при первых же поступках обнаружив свой жестокий нрав, показал, что сон был вещим. Так, своего брата Британика, когда тот по привычке приветствовал его Агенобарбом и после усыновления[20], он стал обзывать перед лицом Клавдия незаконнорожденным. А против своей тетки Лепиды[21] он открыто давал показания в суде в угоду матери, которая ее преследовала.

(2) В день совершеннолетия он был представлен народу и обещал плебеям раздачу, а воинам подарки; когда преторианцы начали бег в оружии[22], он со щитом бежал впереди, а потом в сенате произнес благодарственную речь отцу. В то же его консульство он говорил речь за жителей Бононии[23] по-латыни, а за родосцев и за илионян по-гречески. Тогда же он впервые правил суд в должности городского префекта на Латинских празднествах[24], и лучшие ораторы оспаривали перед ним не мнимые и мелкие дела, как обычно, а многочисленные и важные, хотя Клавдий это и запретил. А немного спустя он взял в жены Октавию и устроил за здоровье Клавдия цирковые игры и травлю.

8. Ему шел семнадцатый год, когда было объявлено о кончине Клавдия. Он вошел к страже между шестью и семью часами дня[25] – весь этот день считался несчастливым, и только этот час был признан подходящим для начала дела. На ступенях дворца его приветствовали императором, потом на носилках отнесли в лагерь, оттуда, после краткого его обращения к солдатам, – в сенат; а из сената он вышел уже вечером, осыпанный бесчисленными почестями, из которых только звание отца отечества он отклонил по молодости лет.

9. Начал он с того, что постарался показать свои родственные чувства. Клавдия он почтил великолепным погребением, похвальной речью[26] и обожествлением. Памяти отца своего Домиция он воздал величайшие почести. Матери он доверил все свои общественные и частные дела. В первый же день правления он назначил трибуну телохранителей пароль: «лучшая мать», а потом часто появлялся с нею на улицах в одних носилках. В Анций он вывел колонию из отслуживших преторианцев, к которым были присоединены и переселенные из Рима старшие центурионы; там же построил он и дорого стоившую гавань.

10. Чтобы еще яснее открыть свои намеренья, он объявил, что править будет по начертаниям Августа, и не пропускал ни единого случая показать свою щедрость, милость и мягкость. Обременительные подати[27] он или отменил или умерил. Награды доносчикам по Папиеву закону он сократил вчетверо. Народу он роздал по четыреста сестерциев на человека, сенаторам из знатнейших, но обедневших родов назначил ежегодное пособие, иным до пятисот тысяч, преторианские когорты на месяц освободил от платы за хлеб. (2) Когда ему предложили на подпись указ о казни какого-то уголовного преступника, он воскликнул: «О если бы я не умел писать!» Граждан из всех сословий он приветствовал сразу и без напоминания[28]. Когда сенат воздавал ему благодарность, он сказал: «Я еще должен ее заслужить». Он позволял народу смотреть на его военные упражнения, часто декламировал при всех и даже произносил стихи, как дома, так и в театре; и общее ликование было таково, что постановлено было устроить всенародное молебствие[29], а прочитанные строки стихотворения записать золотыми буквами и посвятить Юпитеру Капитолийскому.

11. Зрелища он устраивал многочисленные и разнообразные: юношеские игры[30], цирковые скачки, театральные представления, гладиаторский бой. На юношеских играх он заставил выступить даже стариков сенаторов и престарелых матрон. На цирковых скачках он отделил особые места[31] для всадничества и вывел колесницы, запряженные четырьмя верблюдами. (2) На представлениях, которые он учредил во имя вечности империи и назвал Великими играми, в комедиях выступали мужчины и женщины из высших сословий, именитый римский всадник верхом на слоне проскакал по натянутому канату[32], а в Афраниевой тогате[33] «Пожар» актерам было позволено хватать и забирать себе утварь из горящего дома; а в народ каждый день бросали всяческие подарки – разных птиц по тысяче в день, снедь любого рода, тессеры[34] на зерно, платье, золото, серебро, драгоценные камни, жемчужины, картины, рабов, скотину, даже на ручных зверей, а потом и на корабли, и на дома, и на поместья. 12. Смотрел он на эти игры с высоты просцения[35]. В гладиаторской битве, устроенной в деревянном амфитеатре близ Марсова поля – сооружали его целый год, – он не позволил убить ни одного бойца, даже из преступников. Он заставил сражаться даже четыреста сенаторов и шестьсот всадников, многих – с нетронутым состоянием и незапятнанным именем; из тех же сословий выбрал он и зверобоев, и служителей на арене. Показал он и морской бой[36] с морскими животными в соленой воде, показал и военные пляски[37] отборных эфебов[38]: после представления каждому из них он вручил грамоту на римское гражданство. (2) В одной из этих плясок представлялось, как бык покрывал Пасифаю[39], спрятанную в деревянной телке, – по крайней мере, так казалось зрителям; в другой – Икар[40] при первом же полете упал близ императора и своею кровью забрызгал и его ложе и его самого: дело в том, что Нерон очень редко выступал распорядителем, а обычно смотрел на игры с ложа[41], сперва через небольшие окошки, потом – с открытого балкона.

(3) Впервые в Риме он устроил пятилетние состязания по греческому образцу, из трех отделений – музыкальное, гимнастическое и конное. Он назвал их Нерониями и освятил для них бани и гимнасий, где каждый сенатор и всадник безденежно пользовался маслом. Судей для состязаний назначил он по жребию из консульского звания, судили они с преторских мест. В латинских речах и стихах состязались самые достойные граждане, а потом он сам спустился в орхестру к сенату и по единодушному желанию участников принял венок; но перед венком за лирную игру он только преклонил колена и велел отнести его к подножию статуи Августа. (4) На гимнастических состязаниях, устроенных в септе, он, принеся в жертву богам быков, в первый раз сбрил себе бороду[42], положил ее в ларец из золота, украшенный драгоценными жемчужинами, и посвятил богам в Капитолийском храме. На состязание атлетов он пригласил и девственных весталок, так как эти зрелища даже в Олимпии дозволены жрицам Цереры.

13. К числу устроенных им зрелищ по праву можно отнести и прибытие в Рим Тиридата[43]. Это был армянский царь, которого Нерон привлек несчетными обещаниями. День его появления перед народом был объявлен эдиктом, потом из-за пасмурной погоды отложен до самого удобного срока; вокруг храмов на форуме выстроились вооруженные когорты, сам Нерон в одеянии триумфатора сидел в консульском кресле, на ростральной трибуне, окруженный боевыми значками и знаменами. (2) Сперва Тиридат взошел к нему по наклонному помосту и склонился к его коленям, а он его поднял правою рукою и облобызал; потом по его мольбе он снял с его головы тиару[44] и возложил диадему[45], между тем как сенатор преторского звания громко переводил для толпы слова молящего; и наконец, он повел его в театр[46] и там после нового моления посадил по правую руку с собою рядом. За это он был провозглашен императором, принес лавры[47] в Капитолийский храм и запер заветные ворота Януса в знак, что нигде более не ведется войны.

14. Консулом[48] был он четыре раза: в первый раз два месяца, во второй и четвертый раз по шесть месяцев, в третий раз четыре месяца; средние два консульства подряд, остальные через годичные промежутки.

15. Правя суд, он отвечал на жалобы только на следующий день и только письменно. Следствия вел он обычно так, чтобы вместо общих рассуждений разбиралась каждая частность в отдельности с участием обеих сторон. Удаляясь на совещание, он ничего не обсуждал открыто и сообща: каждый подавал ему свое мнение письменно, а он читал их молча, про себя, и потом объявлял угодное ему решение, словно это была воля большинства.

(2) В сенат он долго не принимал сыновей вольноотпущенников[49], а принятых его предшественниками не допускал до высоких должностей. Соискателей, оставшихся без должности, он в возмещение за отсрочку и промедление поставил начальниками легионов. Консульства он давал обычно на шесть месяцев. Когда один из консулов умер перед январскими календами, он не назначил ему преемника, не желая повторять давний случай с Канинием Ребилом[50], однодневным консулом. Триумфальные украшения жаловал он и квесторскому званию, и даже некоторым из всадников, притом не только за военные заслуги. Доклады свои сенату о некоторых предметах, минуя квесторов, он обычно поручал читать консулам.

16. Городские здания он придумал сооружать по-новому[51], чтобы перед домами и особняками строились портики с плоскими крышами, с которых можно было бы тушить пожар; возводил он их на свой счет. Собирался он даже продлить городские стены до Остии, а море по каналу[52] подвести к самому Риму.

(2) Многие строгости и ограничения были при нем восстановлены, многие введены впервые: ограничена роскошь; всенародные угощения заменены раздачей закусок[53]; в харчевнях запрещено продавать вареную пищу, кроме овощей и зелени – а раньше там торговали любыми кушаньями; наказаны христиане[54], приверженцы нового и зловредного суеверия; запрещены забавы колесничных возниц, которым давний обычай позволял бродить повсюду, для потехи обманывая и грабя прохожих; отправлены в ссылку пантомимы[55] со всеми своими сторонниками. 17. Против подделок завещаний тогда впервые было придумано проделывать в табличках отверстия, трижды пропускать через них нитку и только потом запечатывать. Предусмотрено было, чтобы первые две таблички завещания предлагались свидетелям чистыми[56], с одним только именем завещателя, и чтобы пишущий чужое завещание не мог приписывать себе подарков. Защитникам от тяжущихся была установлена твердая и постоянная плата[57], а места на скамьях[58] в суде сделаны бесплатными и даром предоставлялись казначейством. Судебные дела казначейства были переданы на форум рекуператорам[59], а все обжалованья из судов пересылались в сенат.

18. Расширять и увеличивать державу у него не было ни охоты, ни надежды. Даже из Британии[60] он подумывал вывести войска и не сделал этого лишь из стыда показаться завистником отцовской славы. Только Понтийское царство с согласия Полемона, да Альпийское после смерти Коттия он обратил в провинции.

19. Поездок он предпринимал только две: в Александрию и в Ахайю. Но от первой он отказался в самый день отъезда, испуганный приметой и опасностью: когда он, обойдя храмы и посидев в святилище Весты[61], хотел встать, то сперва он зацепился подолом, а потом у него так потемнело в глазах, что он ничего не мог видеть. (2) В Ахайе он приступил к прорытию канала через Истм[62]: собрал сходку, призвал преторианцев начать работу, под звуки труб первый ударил в землю лопатой и вынес на плечах первую корзину земли. Готовил он и поход к Каспийским воротам[63], набрал в Италии новый легион из молодых людей шести футов роста и назвал его «фалангой Александра Великого».

(3) Все эти его поступки не заслуживают нарекания, а порой достойны и немалой похвалы; я собрал их вместе, чтобы отделить от его пороков и преступлений, о которых буду говорить дальше.

20. В детские годы вместе с другими науками изучал он и музыку. Придя к власти, он тотчас пригласил к себе лучшего в то время кифареда Терпна и много дней подряд слушал его после обеда до поздней ночи, а потом и сам постепенно начал упражняться в этом искусстве. Он не упускал ни одного из средств, какими обычно пользуются мастера для сохранения и укрепления голоса: лежал на спине со свинцовым листом на груди, очищал желудок промываниями и рвотой, воздерживался от плодов и других вредных для голоса кушаний[64]. И хотя голос у него был слабый и сиплый, все же, радуясь своим успехам, он пожелал выступить на сцене: «чего никто не слышит, того никто не ценит», – повторял он друзьям греческую пословицу[65].

(2) Впервые он выступил в Неаполе; и хотя театр дрогнул от неожиданного землетрясения, он не остановился, пока не кончил начатую песнь. Выступал он в Неаполе часто и пел по нескольку дней. Потом дал себе короткий отдых для восстановления голоса, но и тут не выдержал одиночества, из бани явился в театр, устроил пир посреди орхестры и по-гречески объявил толпе народа, что когда он промочит горло, то ужо споет что-нибудь во весь голос. (3) Ему понравились мерные рукоплескания александрийцев, которых много приехало в Неаполь с последним подвозом, и он вызвал из Александрии еще больше гостей; не довольствуясь этим, он сам отобрал юношей всаднического сословия и пять с лишним тысяч дюжих молодцов из простонародья, разделил на отряды и велел выучиться рукоплесканиям разного рода – и «жужжанию», и «желобкам», и «кирпичикам»[66], а потом вторить ему во время пения. Их можно было узнать по густым волосам, по великолепной одежде, по холеным рукам без колец[67]; главари их зарабатывали по четыреста тысяч сестерциев.

21. Но важнее всего казалось ему выступить в Риме. Поэтому он возобновил Нероновы состязания раньше положенного срока[68]. Правда, хотя все кричали, что хотят услышать его божественный голос, он сперва ответил, что желающих он постарается удовлетворить в своих садах; но когда к просьбам толпы присоединились солдаты, стоявшие в это время на страже, то он с готовностью заявил, что выступит хоть сейчас. И тут же он приказал занести свое имя в список кифаредов-состязателей, бросил в урну свой жребий вместе с другими, дождался своей очереди и вышел: кифару его несли начальники преторианцев, затем шли войсковые трибуны, а рядом с ним – ближайшие друзья. (2) Встав на сцене и произнеся вступительные слова[69], он через Клувия Руфа, бывшего консула, объявил, что петь он будет «Ниобу»[70], и пел ее почти до десятого часа[71]. Продолжение состязания и выдачу наград он отложил до следующего года, чтобы иметь случай выступить еще несколько раз; но и это ожидание показалось ему долгим, и он не переставал вновь и вновь показываться зрителям. Он даже подумывал, не выступить ли ему на преторских играх, состязаясь с настоящими актерами за награду в миллион сестерциев, предложенную распорядителями. (3) Пел он и трагедии[72], выступая в масках героев и богов и даже героинь и богинь: черты масок напоминали его лицо или лица женщин, которых он любил. Среди этих трагедий были «Роды Канаки»[73], «Орест-матереубийца», «Ослепление Эдипа», «Безумный Геркулес». Говорят, что один новобранец, стоявший на страже у входа, увидел его в этой роли по ходу действия в венках и цепях и бросился на сцену спасать его.

22. К скачкам его страсть была безмерна с малых лет: говорить о них он не уставал, хотя ему это и запрещали. Однажды, когда он с товарищами оплакивал смерть «зеленого»[74] возницы, которого кони сбросили и проволокли по арене, учитель сделал ему замечание, но он притворился, что речь шла о Гекторе[75]. Уже став императором, он продолжал играть на доске маленькими колесницами из слоновой кости, и на все цирковые игры, даже самые незначительные, приезжал со своих вилл – сперва тайно, потом открыто, так что уже все знали, что в положенный день он будет в Риме. (2) Он не скрывал намеренья увеличить число наград: поэтому заездов делалось все больше, скачки затягивались до вечера, и сами хозяева колесниц не соглашались выпускать своих возниц иначе, чем на целый день. Потом он и сам пожелал выступить возницей, и даже всенародно: поупражнявшись в садах, среди рабов и черного народа, он появился на колеснице перед зрителями в Большом цирке, и какой-то его вольноотпущенник с магистратского места подал знак платком к началу скачек.

(3) Но ему мало было показать свое искусство в Риме, и он, как было сказано, отправился в Ахайю. Побудило его к этому, главным образом, вот что. Все греческие города, в которых бывали музыкальные состязания, постановили послать ему венки кифаредов. Он принял венки с великой радостью, а послов, прибывших с ними, допустил к себе прежде всех и даже пригласил на дружеский обед. За обедом некоторые из них упросили его спеть и наградили шумными рукоплесканиями. Тогда он заявил, что только греки умеют его слушать и только они достойны его стараний. Без промедленья он пустился в путь и тотчас по переезде выступил в Кассиопе[76] с пением перед алтарем Юпитера Кассия, а потом объехал одно за другим все состязания. 23.. Для этого он приказал в один год совместить праздники самых разных сроков, хотя бы их пришлось повторять[77], и даже в Олимпии вопреки обычаю устроил музыкальные игры. Ничто не должно было отвлекать его от этих занятий: когда вольноотпущенник Гелий[78] написал ему, что римские дела требуют его присутствия, он ответил так: «Ты советуешь и желаешь, чтобы я поскорей вернулся, а лучше было бы тебе убеждать и умолять меня вернуться достойным Нерона».

(2) Когда он пел, никому не дозволялось выходить из театра, даже по необходимости. Поэтому, говорят, некоторые женщины рожали в театре, а многие, не в силах более его слушать и хвалить, перебирались через стены, так как ворота[79] были закрыты, или притворялись мертвыми, чтобы их выносили на носилках. Как робел и трепетал он, выступая, как ревновал своих соперников, как страшился судей, трудно даже поверить. Соперников он обхаживал, заискивал перед ними, злословил о них потихоньку, порой осыпал их бранью при встрече, словно равных себе, а тех, кто был искуснее его, старался даже подкупать. (3) К судьям он перед выступленьями обращался с величайшим почтением, уверяя, что он сделал все, что нужно, однако всякий исход есть дело случая, и они, люди премудрые и ученые, должны эти случайности во внимание не принимать. Судьи просили его мужаться, и он отступал, успокоенный, но все-таки в тревоге: молчанье и сдержанность некоторых из них казались ему недовольством и недоброжелательством, и он заявлял, что эти люди ему подозрительны.

24. При соревновании он тщательно соблюдал все порядки: не смел откашляться, пот со лба вытирал руками[80], а когда в какой-то трагедии выронил и быстро подхватил свой жезл, то в страхе трепетал, что за это его исключат из состязания, и успокоился тогда лишь, когда второй актер ему поклялся, что никто этого не заметил за рукоплесканьями и кликами народа. Победителем он объявлял себя сам, поэтому всякий раз он участвовал и в состязании глашатаев[81]. А чтобы от прежних победителей нигде не осталось ни следа, ни памяти, все их статуи и изображения он приказывал опрокидывать, тащить крюками и сбрасывать в отхожие места. (2) Выступал он много раз и возницею, в Олимпии он правил даже упряжкой в десять лошадей, хотя сам за это в одном стихотворении порицал царя Митридата. Правда, здесь он был выброшен из колесницы; его вновь туда посадили, но продолжать скачку он уже не мог и сошел с арены; однако несмотря на это получил венок. Отправляясь в обратный путь, он подарил всей провинции свободу[82], а судьям – римское гражданство и немалую денежную награду: об этой милости объявил он собственными устами в день Истмийских игр[83] с середины стадиона.

25. Из Греции он вернулся в Неаполь, где выступил когда-то в первый раз, и въехал в город на белых конях через пролом в стене, по обычаю победителей на играх. Таким же образом вступил он и в Анций, и в Альбан[84], и в Рим. В Рим он въезжал на той колеснице, на которой справлял триумф Август, в пурпурной одежде, в расшитом золотыми звездами плаще, с олимпийским венком на голове и пифийским[85] – в правой руке; впереди несли остальные венки с надписями, где, над кем и в каких трагедиях или песнопениях он одержал победу, позади, как в овации, шли его хлопальщики, крича, что они служат Августу и воинами идут в его триумфе. (2) Он прошел через Большой Цирк, где снес для этого арку[86], через Велабр, форум, Палатин и храм Аполлона; на всем его пути люди приносили жертвы, кропили дорогу шафраном, подносили ему ленты, певчих птиц и сладкие яства. Священные венки[87] он повесил в своих опочивальнях возле ложа и там же поставил свои статуи в облачении кифареда; с таким изображением он даже отчеканил монету. (3) Но и после этого он нимало не оставил своего усердия и старания: ради сохранения голоса он даже к солдатам всегда обращался лишь заочно или через глашатая; занимался ли он делами или отдыхал, при нем всегда находился учитель произношения, напоминавший ему, что надо беречь горло и дышать через платок. И многих он объявлял своими друзьями или врагами, смотря по тому, охотно или скупо они ему рукоплескали.

26. Наглость, похоть, распущенность, скупость, жестокость его поначалу проявлялись постепенно и незаметно, словно юношеские увлечения, но уже тогда всем было ясно, что пороки эти – от природы, а не от возраста. Едва смеркалось, как он надевал накладные волосы или войлочную шапку и шел слоняться по кабакам или бродить по переулкам. Забавы его были не безобидны: людей, возвращавшихся с ужина, он то и дело колотил, а при сопротивлении наносил им раны и сбрасывал их в сточные канавы; в кабаки он вламывался и грабил, а во дворце устроил лагерный рынок, где захваченная добыча по частям продавалась с торгов, а выручка пропивалась. (2) Не раз в таких потасовках ему могли выбить глаз, а то и вовсе прикончить: один сенатор[88] избил его чуть не до смерти за то, что он пристал к его жене. С этих пор он выходил в поздний час не иначе, как в сопровождении войсковых трибунов, неприметно державшихся в стороне. Иногда и средь бела дня он в качалке тайно являлся в театр и с высоты просцения поощрял и наблюдал распри из-за пантомимов, а когда дело доходило до драк и в ход пускались камни и обломки скамеек, он сам швырял в толпу чем попало и даже проломил голову одному претору. 27.. Когда же постепенно дурные наклонности в нем окрепли, он перестал шутить и прятаться и бросился уже не таясь в еще худшие пороки.

(2) Пиры он затягивал с полудня до полуночи, время от времени освежаясь в купальнях, зимой теплых, летом холодных; пировал он и при народе, на искусственном пруду[89] или в Большом цирке, где прислуживали проститутки и танцовщицы со всего Рима. (3) Когда он проплывал по Тибру в Остию или по заливу в Байи, по берегам устраивались харчевни, где было все для бражничанья и разврата, и где одетые шинкарками матроны отовсюду зазывали его причалить. Устраивал он пиры и за счет друзей – один из них, с раздачею шелков[90], обошелся в четыре миллиона сестерциев, а другой, с розовою водою, еще дороже.

28. Мало того, что жил он и со свободными мальчиками и с замужними женщинами: он изнасиловал даже весталку Рубрию. С вольноотпущенницей Актой он чуть было не вступил в законный брак, подкупив нескольких сенаторов консульского звания поклясться, будто она из царского рода[91]. Мальчика Спора он сделал евнухом и даже пытался сделать женщиной: он справил с ним свадьбу со всеми обрядами, с приданым и с факелом[92], с великой пышностью ввел его в свой дом и жил с ним как с женой. Еще памятна чья-то удачная шутка: счастливы были бы люди, будь у Неронова отца такая жена! (2) Этого Спора он одел, как императрицу, и в носилках возил его с собою и в Греции по собраниям и торжищам, и потом в Риме по Сигиллариям[93], то и дело его целуя. Он искал любовной связи даже с матерью[94], и удержали его только ее враги[95], опасаясь, что властная и безудержная женщина приобретет этим слишком много влияния. В этом не сомневался никто, особенно после того, как он взял в наложницы блудницу, которая славилась сходством с Агриппиной; уверяют даже, будто разъезжая в носилках вместе с матерью, он предавался с нею кровосмесительной похоти, о чем свидетельствовали пятна на одежде. 29. А собственное тело он столько раз отдавал на разврат, что едва ли хоть один его член остался неоскверненным. В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору[96]: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него – Спор, крича и вопя как насилуемая девушка. От некоторых я слышал, будто он твердо был убежден, что нет на свете человека целомудренного и хоть в чем-нибудь чистого, и что люди лишь таят и ловко скрывают свои пороки: поэтому тем, кто признавался ему в разврате, он прощал и все остальные грехи.

30. Для денег и богатств он единственным применением считал мотовство: людей расчетливых называл он грязными скрягами, а беспутных расточителей – молодцами со вкусом и умеющими пожить. В дяде своем Гае[97] больше всего хвалил он и восхищался тем, как сумел он промотать за малое время огромное наследство Тиберия. (2) Поэтому и сам он не знал удержу ни в тратах, ни в щедротах. На Тиридата, хоть это и кажется невероятным, он тратил по восемьсот тысяч в день, а при отъезде пожаловал ему больше ста миллионов. Кифареду Менекрату и гладиатору Спикулу он подарил имущества и дворцы триумфаторов. Ростовщик Керкопитек Панерот, получивший от него богатейшие городские и загородные именья, был им погребен почти как царь. (3) Ни одного платья он не надевал дважды. Ставки в игре делал по четыреста тысяч сестерциев. Рыбу ловил позолоченной сетью из пурпурных и красных веревок. А путешествовал не меньше чем с тысячей повозок: у мулов были серебряные подковы[98], на погонщиках – канузийское сукно, а кругом – толпа скороходов и мавританских всадников[99] в запястьях и бляхах.

31. Но более всего был он расточителен в постройках. От Палатина до самого Эсквилина он выстроил дворец, назвав его сначала Проходным, а потом, после пожара и восстановления, – Золотым. О размерах его и убранстве достаточно будет упомянуть вот что. Прихожая в нем была такой высоты, что в ней стояла колоссальная статуя императора ростом в сто двадцать футов[100]; площадь его была такова, что тройной портик по сторонам был в милю длиной; внутри был пруд, подобный морю, окруженный строеньями, подобными городам, а затем – поля, пестреющие пашнями, пастбищами, лесами и виноградниками, и на них – множество домашней скотины и диких зверей[101]. (2) В остальных покоях все было покрыто золотом, украшено драгоценными камнями и жемчужными раковинами; в обеденных палатах потолки были штучные, с поворотными плитами, чтобы рассыпать цветы, с отверстьями, чтобы рассеивать ароматы; главная палата была круглая и днем и ночью безостановочно вращалась[102] вслед небосводу; в банях текли соленые и серные воды. И когда такой дворец был закончен и освящен, Нерон только и сказал ему в похвалу, что теперь, наконец, он будет жить по-человечески.

(3) Кроме того, начал он строить купальню от Мизена до Авернского озера[103], крытую и с портиками по сторонам, в которую хотел отвести все Байские[104] горячие источники; начал и канал[105] от Аверна до самой Остии, чтобы можно было туда ездить на судах, но не по морю; длиною он должен был быть в сто шестьдесят миль, а шириною такой, чтобы могли разойтись две квинкверемы[106]. Для производства этих работ он приказал всех ссыльных отовсюду свезти в Италию, и даже уголовных преступников велел приговаривать только к этим работам.

(4) На эти безумные расходы толкала его не только уверенность в богатстве империи, но и безумная надежда отыскать под землей несметные клады: один римский всадник[107] уверял его клятвенно, будто в Африке в огромных пещерах погребены сокровища древней казны, которую увезла с собой в бегстве из Тира царица Дидона, и добыть их можно почти без труда. 32. Когда же эта надежда его обманула, и он, издержавшись и обеднев почти до нищеты, был вынужден даже солдатам задерживать жалованье, а ветеранам оттягивать награды, – тогда он обратился к прямым наветам и вымогательствам.

(2) Прежде всего постановил он, чтобы по завещаниям вольноотпущенников, без видимой причины[108] носивших имя родственных ему семейств, он наследовал не половину, а пять шестых имущества; далее, чтобы по завещаниям, обнаруживающим неблагодарность[109] к императору, все имущество отходило в казну, а стряпчие, написавшие или составившие эти завещания, наказывались; далее, чтобы закону об оскорблении величества подлежали любые слова и поступки[110], на которые только найдется обвинитель. (3) Даже подарки, сделанные им в благодарность за полученные от городов победные венки, он потребовал назад. А однажды он запретил носить фиолетовый и пурпурный цвет, сам подослал на рынок продавца с несколькими унциями этой краски и после этого опечатал[111] лавки всех торговцев. Говорят, даже выступая с пением, он заметил среди зрителей женщину в запрещенном пурпурном платье и указал на нее своим прислужникам: ее выволокли, и он отнял у нее не только платье, но и все имущество. (4) Давая поручения, он всякий раз прибавлял: «А что мне нужно, ты знаешь», – и «Будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось». Наконец, у многих храмов он отобрал приношения, а золотые и серебряные изваяния отдал в переплавку – в том числе и статуи богов-Пенатов, восстановленные впоследствии Гальбой.

33. Злодейства и убийства свои он начал с Клавдия. Он не был зачинщиком его умерщвления, но знал о нем и не скрывал этого: так, белые грибы он всегда с тех пор называл по греческой поговорке «пищей богов», потому что в белых грибах Клавдию поднесли отраву. Во всяком случае, преследовал он покойника и речами и поступками, обвиняя его то в глупости, то в лютости: так, он говаривал, что Клавдий «перестал блажить среди людей»[112], прибавляя в насмешку лишний слог к слову «жить»; многие его решения и постановления он отменил как сделанные человеком слабоумным и сумасбродным; и даже место его погребального костра[113] он обнес загородкой убогой и тонкой.

(2) Британика[114], которому он завидовал, так как у того был приятнее голос, и которого он боялся, так как народ мог отдать тому предпочтение в память отца, решился он извести ядом. Этот яд получил он от некой Лукусты, изобретательницы отрав; но яд оказался слабее, чем думали, и Британика только прослабило. Тогда он вызвал женщину к себе и стал избивать собственными руками, крича, что она дала не отраву, а лекарство. Та оправдывалась, что положила яду поменьше, желая отвести подозрение в убийстве; но он воскликнул: «Уж не боюсь ли я Юлиева закона!»[115] – и заставил ее тут же, в спальне, у себя на глазах сварить самый сильный и быстродействующий яд. (3) Отраву испытали на козле, и он умер через пять часов; перекипятив снова и снова, ее дали поросенку, и тот околел на месте; тогда Нерон приказал подать ее к столу и поднести обедавшему с ним Британику. С первого же глотка тот упал мертвым; а Нерон, солгав сотрапезникам, будто это обычный припадок падучей, на следующий же день, в проливной дождь, похоронил его торопливо и без почестей. Лукуста же за сделанное дело получила и безнаказанность, и богатые поместья, и даже учеников.

34. Мать свою невзлюбил он за то, что она следила и строго судила его слова и поступки. Сперва он только старался так или иначе возбудить к ней ненависть, грозясь отказаться от власти и удалиться на Родос; потом лишил ее всех почестей и власти, отнял воинов и германских телохранителей, отказал ей от дома и изгнал из дворца; но и тут ни на миг не давал он ей покоя – нанятые им люди досаждали ей в Риме тяжбами, а на отдыхе насмешками и бранью, преследуя ее на суше и на море. (2) Наконец, в страхе перед ее угрозами и неукротимостью, он решился ее погубить[116]. Три раза он пытался отравить ее, пока не понял, что она заранее принимает противоядия. Тогда он устроил над ее постелью штучный потолок, чтобы машиной высвободить его из пазов и обрушить на спящую, но соучастникам не удалось сохранить замысел в тайне. Тогда он выдумал распадающийся корабль[117], чтобы погубить ее крушением или обвалом каюты: притворно сменив гнев на милость, он самым нежным письмом пригласил ее в Байи, чтобы вместе отпраздновать Квинкватрии[118], задержал ее здесь на пиру, а триерархам отдал приказ повредить ее либурнскую галеру[119], будто бы при нечаянном столкновении; и когда она собралась обратно в Бавлы[120], он дал ей вместо поврежденного свой искусно состроенный корабль, проводил ее ласково и на прощанье даже поцеловал в грудь. (3) Остаток ночи он провел без сна, с великим трепетом ожидая исхода предприятия. А когда он узнал, что все вышло иначе, что она ускользнула вплавь[121], и когда ее отпущенник Луций Агерм радостно принес весть, что она жива и невредима, тогда он, не в силах ничего придумать, велел незаметно подбросить Агерму кинжал, потом схватить его и связать, как подосланного убийцу, а мать умертвить, как будто она, уличенная в преступлении, сама наложила на себя руки. (4) К этому добавляют, ссылаясь на достоверные сведенья, еще более ужасные подробности: будто бы он сам прибежал посмотреть на тело убитой[122], ощупывал ее члены, то похваливая их, то поругивая, захотел от этого пить и тут же пьянствовал. Но хотя и воины, и сенат, и народ ободряли его своими поздравлениями, угрызений совести он не избежал ни тогда, ни потом, и не раз признавался, что его преследует образ матери и бичующие Фурии с горящими факелами. Поэтому он устраивал и священнодействия магов, пытаясь вызвать дух умершей и вымолить прощение, поэтому и в Греции на элевсинских таинствах, где глашатай велит удалиться нечестивцам и преступникам, он не осмелился принять посвящение. (5) За умерщвлением матери последовало убийство тетки[123]. Ее он посетил, когда она лежала, страдая запором; старуха погладила, как обычно, пушок на его щеках и сказала ласково: «Увидеть бы мне вот эту бороду остриженной, а там и помереть можно»; а он, обратясь к друзьям, насмешливо сказал, что острижет ее хоть сейчас, и велел врачам дать больной слабительного свыше меры. Она еще не скончалась, как он уже вступил в ее наследство, скрыв завещание, чтобы ничего не упустить из рук.

35. Женат после Октавии он был дважды – на Поппее Сабине, отец которой был квестором, а первый муж[124] – римским всадником, и на Статилии Мессалине, правнучке Тавра, двукратного консула и триумфатора: чтобы получить ее в жены, он убил ее мужа Аттика Вестина[125], когда тот был консулом. Жизнь с Октавией быстро стала ему в тягость; на упреки друзей он отвечал, что с нее довольно и звания супруги[126]. (2) После нескольких неудачных попыток удавить ее он дал ей развод за бесплодие, несмотря на то, что народ не одобрял развода и осыпал его бранью; потом он ее сослал[127] и, наконец, казнил по обвинению в прелюбодеянии – столь нелепому и наглому, что даже под пыткой никто не подтвердил его, и Нерон должен был нанять лжесвидетелем своего дядьку Аникета[128], который и объявил, что он сам хитростью овладел ею. (3) На Поппее он женился через двенадцать дней после развода с Октавией и любил ее безмерно; но и ее он убил, ударив ногой, больную и беременную, когда слишком поздно вернулся со скачек, а она его встретила упреками. От нее у него родилась дочь Клавдия Августа, но умерла еще во младенчестве.

(4) Поистине никого из близких не пощадил он в своих преступлениях. Антонию, дочь Клавдия, которая после смерти Поппеи отказалась выйти за него замуж, он казнил, обвинив в подготовке переворота. За ней последовали остальные его родственники и свойственники: среди них был и молодой Авл Плавтий[129], которого он перед казнью изнасиловал и сказал: «Пусть теперь моя мать придет поцеловать моего преемника!» – ибо, по его словам, Агриппина любила этого юношу и внушала ему надежду на власть. (5) Пасынка своего Руфрия Криспина, сына Поппеи, он велел его рабам во время рыбной ловли утопить в море, так как слышал, что мальчик, играя, называл себя полководцем и императором. Туска, сына своей кормилицы, он отправил в ссылку за то, что в бытность свою прокуратором в Египте тот искупался в бане, выстроенной к приезду Нерона. Сенеку[130], своего воспитателя, он заставил покончить с собой, хотя не раз, когда тот просил его уволить и отказывался от всех богатств, Нерон священной клятвой клялся, что подозрения его напрасны и что он скорее умрет, чем сделает наставнику зло. Бурру, начальнику преторианцев, он обещал дать лекарство от горла, а послал ему яд. Вольноотпущенников[131], богатых и дряхлых, которые были когда-то помощниками и советниками при его усыновлении и воцарении, он извел отравою, поданной или в пище, или в питье.

36. С не меньшей свирепостью расправлялся он и с людьми чужими и посторонними. Хвостатая звезда[132], по общему поверью грозящая смертью верховным властителям, стояла в небе несколько ночей подряд; встревоженный этим, он узнал от астролога Бальбилла, что обычно цари откупаются от таких бедствий какой-нибудь блистательной казнью, отвращая их на головы вельмож, и тоже обрек на смерть всех знатнейших мужей государства – тем более что благовидный предлог для этого представило раскрытие двух заговоров: первый и важнейший был составлен Пизоном[133] в Риме, второй – Виницианом[134] в Беневенте. (2) Заговорщики держали ответ в оковах из тройных цепей: одни добровольно признавались в преступлении, другие даже вменяли его себе в заслугу – по их словам, только смертью можно было помочь человеку, запятнанному всеми пороками[135]. Дети осужденных были изгнаны из Рима и убиты ядом или голодом: одни, как известно, были умерщвлены за общим завтраком, вместе со своими наставниками и прислужниками, другим запрещено было зарабатывать себе пропитание.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.