Признание
Признание
На финише четвертой избирательной кампании 21 октября 1944 г. Франклин Рузвельт произнес важную речь перед членами Ассоциации внешней политики в Нью-Йорке. Коснувшись вопроса о советско-американских отношениях, Рузвельт заявил, что решение о признании Советского Союза он относит к самым большим достижениям внешнеполитической деятельности возглавляемой им администрации. Это «нечто такое, чем я горжусь», – сказал он, хотя хорошо знал, что эти слова могут прийтись не по нутру многим из присутствующих. Затем президент высказал свою личную версию того, чем было вызвано такое решение. «В 1933 г., – говорил президент в свойственной ему непринужденной, чуть интригующей манере, – одна дама, сидящая за этим столом, напротив меня (Рузвельт говорил о своей супруге. – В.М.), вернулась из поездки, во время которой посетила одну из местных школ. Заглянув в класс истории и географии, где занимались дети восьми, девяти и десяти лет, она увидела политическую карту мира с большущим белым пятном посередине. Одно белое пятно, и ничего более. Отвечая на ее вопрос, учитель объяснил, что школьный совет не разрешает ему ничего говорить об этом большом белом пятне и все потому, что под ним подразумевалась Советская Россия, на территории которой живет 100 или даже 200 миллионов человек… В течение 16 лет до происшествия, о котором идет речь, американский и русский народы не имели никаких практических каналов для общения друг с другом. Мы восстановили эти каналы…» {1}
Своим замечанием (хотел он того или нет) Рузвельт признал не только абсурдность сложившейся к 1933 г. не по вине Советского Союза ситуации, но и бесплодность расчетов его предшественников в Белом доме достичь с помощью непризнания, блокады и затемнений на картах далеко идущих целей, а именно добиться истребления большевизма или принуждения к демократии народа, поддавшегося на его соблазны.
Президент, скорее всего, умышленно сместил акценты, выдавая свое обращение к председателю ЦИК СССР М.И. Калинину от 10 октября 1933 г. (в нем он приглашал направить в США представителей Советского Союза для обсуждения вопросов, связанных с восстановлением нормальных дипломатических отношений между странами) за спонтанный акт, за некое озарение, возникшее по прихоти случая. Эта версия никак не вяжется с выработанным Рузвельтом правилом взвешивать все «за» и «против» в процессе принятия важных внешнеполитических решений, со свойственными ему осмотрительностью и осторожностью. И еще одно: Рузвельт обладал превосходной памятью, но для того, чтобы рассказанный им эпизод приобрел для него самого значение некоего символа, нужно было нечто большее, чем легкое потрясение от соприкосновения с политической косностью попечителей провинциальной школы. В самом деле, за смешной и одновременно дикой попыткой обмануть детей скрывался глубокий и длительный конфликт в общественной жизни США на самых разных ее уровнях. Его подоснова – глубоко укоренившееся за 16 лет несходство взглядов, несовпадение в подходах к советско-американским отношениям, в оценке их перспектив со стороны различных общественно-политических слоев, групп, отдельных представителей бизнеса, интеллигенции и т. д. По времени зарождение этого конфликта следует отнести к знаменитым «десяти дням, которые потрясли мир» осенью 1917 г., а то и еще дальше в прошлое, к началу Русско-японской войны.
Линия размежевания разделила тех, кто идеологически был на стороне большевиков или даже просто стремился докопаться до истины и трезво судить о новой исторической ситуации, возникшей с появлением русского варианта государства всеобщего равенства, и тех, кто безоговорочно поддержал антисоветский курс в «русском вопросе», едва только известия о большевистской революции в Петрограде достигли американского берега. В столкновении этих двух тенденций отражалась внутренняя дифференциация, пронизывающая ткань американского общества с момента вступления его в эпоху индустриализма, когда стремление крупного бизнеса к экспансии соединилось с интервенционистским синдромом в отношении народов и стран, оказывавших противодействие этой экспансии или встававших на путь социального освобождения. Практически с того самого момента, как только стало очевидным, что советская власть в России сумела утвердиться на значительной территории, правительство США отказало ей в официальном признании, а 6 июля 1918 г. приняло решение об участии в интервенции против Советов. Для США Советское государство оставалось «незаконным» на протяжении долгих 16 лет под предлогом нарушения им прав человека и невыплаты долгов Соединенным Штатам.
Широкое распространение изоляционистских настроений в стране в 20-х годах, переключение внимания публики, поглощенной погоней за миражами «процветания», на проблемы чисто внутренние, вспышка антирадикализма – все это способствовало отвлечению американцев от раздумий о перспективах советско-американских отношений. Однако подспудно развивалась и другая тенденция – осознание необходимости глубже и лучше понять происходящее в России и определить непредвзято его истоки и трансформации. Уже в 1926 г. неофициальный представитель СССР в США Б.Е. Сквирский сообщал о заметной перемене в отношении к СССР {2}. Изменения внутри советской системы и ее внешнеполитических приоритетов, рост экономики и социальные новации «рабоче-крестьянской власти» оказывали существенное влияние на этот процесс.
Движение американской общественности за прекращение интервенции на Советском Севере и Дальнем Востоке, за снятие экономической блокады и за нормализацию отношений с Советской Россией носило весьма широкий и представительный характер. Оно не ограничивалось какими-то сословными рамками, не было исключительной принадлежностью какого-либо класса или общественного слоя. В нем участвовали (вопреки идеологическим установкам руководства АФТ во главе с С. Гомперсом) многие профсоюзы, представители деловых кругов, влиятельные деятели обеих ведущих политических партий, широкие слои творческой и технической интеллигенции, ученые, юристы, молодежные организации, военные и священнослужители. Важно также отметить, что критика политики непризнания касалась не отдельных промахов дипломатии Вашингтона, но и самих ее идейных основ. Ленин и большевики не вызывали у многих симпатий, но революции случались и раньше, в том числе и в Соединенных Штатах, и отношение к ним внешнего мира не могло рассматриваться как приговор истории. На примере России многие американцы убеждались, что попытки американской дипломатии, опираясь на военную и экономическую мощь, навязать миру свою концепцию демократии и свой международный порядок, носят ретроградный и непродуктивный характер и противоречат декларациям о самоопределении народов и уважении их суверенных прав. Вильсоновский «моральный империализм» и изоляционизм республиканцев на практике оборачивались диктатом, экономическими санкциями и политикой выкручивания рук. Они вызывали критику и протест. В политических кругах Соединенных Штатов существенную роль в пропаганде нового подхода к советско-американским отношениям играла влиятельная группа общественных деятелей во главе с сенатором У. Бора и общественным деятелем республиканцев Р. Робинсом.
Знать о России правду, судить о ее революции непредвзято, с учетом динамики изменений в стратегии и тактике ее руководства, в нем самом, использовать максимум возможного для совместных усилий Советской России и США в направлении реального укрепления международной безопасности, признание Советской России и установление с ней широких торговых связей – вот те принципы, которые, по убеждениям Робинса и Бора, необходимо было положить в основу поиска альтернативы явно зашедшей в тупик после краха интервенции и экономической блокады политики США в «русском вопросе». Никто из серьезных политиков Соединенных Штатов не видел в их предложениях противоречия с национальными интересами страны, если только не отождествлял эти самые национальные интересы с набором идеологических догм и стереотипов, с претензиями чисто материального свойства.
В подходе к «русскому вопросу» политические реалисты исходили из необходимости видеть явления и процессы в развитии, а не такими, какими они представлялись воображению человека, способного фиксировать лишь статические состояния, но неспособного отличать вымыслы от истины, тенденциозность и пропагандистские трюки от правдивой информации {3}. Доводы госдепартамента в пользу увековечения непризнания Советского Союза под предлогом наказания его за «ведение подрывной пропаганды против правительства США» и национализацию собственности иностранцев оппозиция официальному курсу признала полностью несостоятельными и исторически необоснованными. Многие ее представители в своих выступлениях раскрывали лицемерие этого тезиса, показав, что злонамеренность и злокозненность СССР в отношении США есть фикция и что в надувательстве американцев заинтересованы больше всего как раз те, кто рукоплескали вторжению интервентов на территорию России и оказывали помощь оружием и деньгами противоборствующим группировкам и сепаратистам в самый критический для российской государственности момент {4}.
По мере роста международного авторитета СССР в истинном свете проявлялась и проблема вины и ответственности, на которой пыталась играть официальная пропаганда. Росло убеждение, что сам факт военного вмешательства Америки во внутренние дела России в годы революции и Гражданской войны, ущерб, нанесенный интервенцией, не давали США морального права поднимать вопрос о нарушениях международных норм и этики со стороны СССР, тем более что многие из них были раздуты искусственно. И, наконец, главные преимущества признания СССР связывались большой группой политиков с налаживанием американо-советского сотрудничества в интересах содействия урегулированию экономических претензий и наиболее жгучих проблем международных отношений. Особенно это касалось Дальнего Востока, где с каждым годом усиливалась напряженность, вызванная растущей воинственностью Японии и обострением американо-японского соперничества {5}.
Однако сдвинуть с места вопрос о признании СССР, пока у власти оставались республиканцы, было невозможно. Между тем времени оставалось все меньше. Накапливались все новые признаки ухудшения положения на Дальнем Востоке, все более шатким становилось достигнутое посредством вашингтонских договоров начала 20-х годов временное равновесие. Но дипломатия Вашингтона следовала прежним курсом, так, как будто бы никто в столице США и не слышал о планах милитаристской верхушки Японии, нацеленных на захват Китая, установление господства во всей Азии и на Тихом океане и вытеснения США из региона.
Хорошо информированные американские политические деятели (Рузвельт принадлежал именно к этой категории) знали, что предпосылки для расширения контактов СССР и США по широкому кругу дальневосточных, и не только дальневосточных, проблем были налицо. Советская страна неоднократно выражала свою заинтересованность и готовность к поиску конструктивных решений. Об этом в своих интервью для американской печати говорил многократно В.И. Ленин {6}. Не единожды на этих вопросах особо останавливался в заявлениях от имени советского правительства Г.В. Чичерин {7}. Однако администрации Кулиджа и Гувера демонстративно отвергали эти предложения. Г. Гувер еще в своем качестве министра торговли в правительстве Гардинга заявлял в июле 1921 г., что участие США в «реконструкции» России возможно только после антибольшевистского переворота. И так вплоть до начала японской агрессии и образования на Дальнем Востоке очага новой мировой войны. Более того, накануне кризиса в Северо-Восточном Китае, 13 августа 1931 г., Гувер сделал заявление о том, что целью его жизни является уничтожение Советского Союза {8}. Сторонники признания могли расценить его заявление двояко: и как воинственный призыв не дать распространиться оттепели, наступившей было в связи с ростом с конца 20-х годов интереса к «русскому эксперименту» (особенно в академических кругах), и как приглашение Японии нанести удар по советскому Дальнему Востоку.
Мириться с таким положением означало бы плыть по течению прямо к водовороту, стремясь одновременно миновать его. Примерно так относились к непротивлению гуверовскому курсу в Америке все те, кто независимо от их побуждений трезво оценивал ситуацию. Рузвельт, никак, впрочем, не высказывая публично своих убеждений, разделял именно такой подход. Время обязывало американцев пристально вглядеться в историческую ретроспективу под углом зрения «нового прочтения» недавнего прошлого и извлечения из него полезных уроков, которые в будущем могли бы предотвратить повторение грубых просчетов. Вот та мысль, которая пронизывала все размышления Рузвельта по поводу представлявшегося ему уже летом 1932 г. совершенно неизбежным пересмотра основополагающих принципов политики в «русском вопросе». Истинное торжество здравого смысла требует от американцев самокритичного и мужественного признания банкротства доктрины, опирающейся на нежелание считаться с политическими реальностями и возводящей идеологические разногласия в ранг краеугольного принципа внешнеполитической деятельности. Таким был вывод, который сделал Рузвельт в результате домашнего анализа отложенной в 1918 г. «шахматной партии».
Из поля зрения губернатора штата Нью-Йорк не ускользнуло и то, что весьма широко распространенное еще в 20-х годах в образованных слоях американского общества и в демократических низах любопытство по отношению к «советскому эксперименту» переросло в годы кризиса в устойчивый интерес к, как выразился в своей статье 1934 г. У. Черчилль, «неестественному свету, который распространялся из Советской России» {9}. Нельзя было не видеть, как «чудо» преображения отсталой России в индустриально развитую державу на фоне погружения капиталистического мира в пучину экономического бедствия превращало даже самых стойких скептиков в сторонников осторожного признания опыта модернизации «по-русски». Редактор журнала «Нью рипаблик», хорошо известный в семье Рузвельтов Брюс Бливен, вернувшись из СССР, писал в 1931 г.: «Россия… это страна надежды. Именно это чувство охватывает вас, когда вы пересекаете ее границу» {10}. Знаменитый критик и публицист Эдмунд Вильсон отмечал: «Самое сильное впечатление, которое каждый получает в России, – это ощущение исключительного героизма… Вы чувствуете себя в Советском Союзе морально на вершине мира…» {11} Большая роль в преодолении синдрома антисоветизма принадлежала корреспонденту «Нью-Йорк таймс» в Москве Уолтеру Дюранти, чуть ли не ежедневно освещавшему события в СССР на протяжении десятилетий.
Хотя движение за дипломатическое признание с каждым днем набирало силы, однако администрация Гувера стояла на его пути неприступным валом. 3 марта 1933 г., за день до ее отставки, заместитель госсекретаря Уильям Касл-младший вновь подтвердил отказ США признать СССР, сославшись при этом на все ту же проблему долгов и на тезис о «советской пропаганде» {12}. Однако у противников этого курса появились к тому времени очень серьезные аргументы. Усилились настроения в пользу нормализации советско-американских отношений в широких демократических низах – среди рабочих, фермеров, средних слоев и т. д. {13}. Идея признания получила прочную поддержку и со стороны влиятельных политических кругов в руководстве обеих главных партий, представителей крупного финансово-промышленного капитала, в средствах массовой информации, университетских кругах и т. д. Миф о нежизнеспособности Советов буквально таял на глазах, реальность же – укрепление экономических и политических основ нового строя – заставляла считаться с собой тех, кто еще недавно не допускал и мысли об этом. По некоторым данным, к весне 1933 г. только 1/3 американских газет была против нормализации советско-американских отношений {14}. Особо должна быть отмечена роль университетской общественности и таких ее представителей, как Джером Дэвис, Джон Коммонс, Джон Дьюи, Райнольд Нибур, Захария Чеффи, Роберт Ловетт, Феликс Франкфуртер и др.
Симптоматичным был и поворот к этой проблеме лидеров демократов, победивших на выборах в ноябре 1932 г. В феврале 1933 г. профессор Джером Дэвис писал сенатору Бора, что полковник Э. Хауз в разговоре с ним говорил о скором изменении в «нашей русской политике» и даже о возможном назначении его, Дэвиса, дипломатическим представителем США в Москве {15}. Полковник Хауз знал, о чем говорилось в резиденции губернатора Нью-Йорка, где он был частым гостем. С мая 1932 г. в узком кругу советников Рузвельта шли обсуждения всех аспектов признания СССР – внутренних, экономических, и международных. Рузвельт отдал распоряжение собрать широкую информацию о позиции различных слоев по этому вопросу. Секретные опросы и зондажи проводились многими его помощниками, их результаты подталкивали к решению, которое внутренне уже было принято Рузвельтом, но было отложено до всех событий, связанных с выборами осенью 1932 г.
Неожиданно для непосвященных с большой речью в защиту признания СССР выступил бывший губернатор штата Нью-Йорк и кандидат на пост президента США от Демократической партии в 1928 г. Альфред Смит. И сделал он это совершенно в духе стойкого сторонника признания сенатора Бора. «Я не вижу причин, – заявил он, выступая в конце февраля 1933 г. перед членами сенатской комиссии по финансам, – почему мы отказываемся сделать это». В экономическом плане, продолжал Смит, от политики непризнания США проигрывают больше, чем Россия, ибо другие страны, вступая в торговые отношения с ней, «с превеликой выгодой для себя пользуются нашей глупостью и близорукостью». Выдвигаемый в качестве главного довод в пользу воздержания от нормализации экономических связей между двумя странами, говорил он, «нажимая» на чувствительные струны сенаторов, несостоятелен и ложен от начала до конца. Смит пояснил: «Странным образом американскую публику заставили поверить, что русские из-за своего коммунистического правительства склонны умалять обязательный характер заключенных контрактов. Это ошибочное представление проистекает частично оттого, что Советское правительство, следуя практике большинства революционных правительств, отказалось признать ответственность за долги ниспровергнутого режима». Все поняли, что это намек на происхождение американского государства. Американцев убедили, что русские – ненадежные партнеры, тогда как это совсем наоборот, заявил Смит. Твердость их слова проверена всей практикой внешнеторговых операций Советского Союза с другими странами.
Еще более разительным контрастом с гуверовской концепцией нелегитимности советского государства и использования блокады для ускорения его краха прозвучало то место из выступления Смита, в котором он подвел плачевные итоги 16-летней политики, являющей собой живое воплощение реакционной утопии. Он сказал: «В сущности лишенная помощи, сталкиваясь с враждебностью и недоверием всех остальных стран, Россия доказала свою способность выжить при минимальном уровне взаимосвязей с капиталистическими странами. Бойкот, экономический и политический, которому она подвергалась, оказался неэффективным…» {16} «Джорнел оф коммерс», который поместил пространное изложение выступления А. Смита, опустил по понятным причинам ряд важных фрагментов из его речи. Напротив, «Литерари дайджест» привел их полностью. Одно из них касалось пресловутой проблемы долгов. В нем оратор дал понять, что считает ее искусственно раздутой и, объясняя свою позицию, заметил: «Некоторые говорят, что они (Советский Союз. – В.М.) должны нам 100 млн долл. А между тем мы послали войска в Россию на весьма значительный срок, не находясь в состоянии войны с нею, и нанесли ей определенный ущерб. Я полагаю в связи с этим, что мы могли бы сесть за стол и урегулировать этот вопрос очень легко» {17}.
Из тактических соображений Рузвельт в ходе избирательной кампании 1932 г. и сразу после выборов воздерживался от публичных высказываний о признании, хотя его согласие ответить на вопрос журнала «Совьет Раша тудей» в октябре 1932 г. было само по себе весьма показательным {18}. Он обещал изучить проблему в целом и подойти к ней без предубеждений. В январе 1933 г. сенатор Бора, отвечая на многочисленные запросы о политике вновь избранного, но не вступившего еще в должность президента, писал, что, по имеющимся у него сведениям, Рузвельт «серьезно и в позитивном духе обдумывает вопрос о восстановлении дипломатических отношений с СССР» {19}. Вскоре выяснилось, что среди ближайших советников Рузвельта сложился консенсус в отношении того, как должно поступить правительство в сложившейся обстановке. Немедленное признание СССР представлялось им как необходимое и обязательное условие более стабильного развития международного положения в целом. Об этом говорили Ф. Франкфуртер, Р. Моли, ставший заместителем государственного секретаря, и др. {20}, хотя в марте-апреле 1933 г. ветераны кампании за признание не могли еще с полной уверенностью сказать, когда Рузвельт наконец объявит о своем решении и как оно будет преподнесено. Р. Робинс, например, писал в конце марта 1933 г. в частном послании: «Что касается признания России, то здесь сплошной туман… В этом вопросе необходимы те же мужество и решительность, которые Рузвельт проявил в других делах. Если мы победим, то можно будет считать, что дело сделано после 15 лет волокиты и помешательства на почве охоты на ведьм в нашей дипломатической практике» {21}.
Одно было очевидно: подтверждения доктрины непризнания, о которой страстно мечтали в определенных кругах, не состоится. Рузвельт двигался медленно, но неуклонно в намеченном им направлении. На первых порах он говорил лишь об изучении настроений различных слоев населения {22}, хотя и без того было ясно, что оппозиция признанию (во всяком случае вне стен конгресса и государственного департамента) утратила инициативу. Впрочем, справедливости ради нужно признать, что сопротивление руководства и аппарата внешнеполитического ведомства США процессу нормализации дипломатических отношений между двумя странами на бюрократическом уровне было достаточно серьезным {23}, чтобы не принимать его в расчет. Сознавая это, президент решил держать под своим личным контролем весь ход подготовки переговоров с Советским Союзом, не передоверяя его «русским специалистам» в госдепе.
После обмена посланиями с М.И. Калининым 10 и 17 октября 1933 г., в которых выражалось обоюдное желание правительств США и СССР покончить с фактом отсутствия нормальных отношений между двумя странами, Рузвельт принял в Белом доме Раймонда Робинса, возвратившегося из СССР, где он находился около двух месяцев {24}. Во многих отношениях это была важная встреча и важный признак. Как писал Робинс сенатору Бора, он информировал президента об итогах своей поездки в СССР и о последующем, накануне приезда в Вашингтон, турне по штатам Среднего Запада и Новой Англии, в ходе которого он не только ознакомил широкую аудиторию с «достижениями Советского Союза», но и перепроверил свою оценку настроений различных слоев населения по поводу нормализации отношений между двумя странами. Мнение Робинса было однозначным: «В последние шесть месяцев в общественном мнении по вопросу о признании произошли огромные изменения» {25}. С уверенностью можно сказать, что в разговоре с Рузвельтом Робинс затронул и главную для него тему – об угрозе войны, а также вопрос о совместных действиях США и СССР в пользу всеобщего мира после восстановления отношений {26}.
В письмах сенатору Бора Робинс с удовлетворением отмечал, что он нашел Рузвельта исключительно отзывчивым. «Когда я беседовал с президентом, – писал Робинс, – он слушал меня с большим интересом. Его подход к вопросу характеризуется гибкостью и настолько отличается от подхода его предшественников, насколько это только можно вообразить» {27}. Робинс не раскрыл более полно существа взглядов Рузвельта на причины, побудившие его пойти на изменение политики США в отношении Советского Союза, но он дважды подчеркнул, что в основу своего подхода новый президент решил положить «реальные факты, а не пропаганду» {28}. Впереди всего шло накопление знаний о новой России. Источником их могли быть и Робинс, и побывавшая в СССР и ставшая пропагандистом его достижений Анна Луиза Стронг.
Разнообразные источники, введенные к настоящему времени в научный оборот, многочисленные исследования облегчают выяснение ряда важных моментов касательно приближения к пониманию и понимания Рузвельтом (прежде всего сквозь призму его личного опыта) того, как следует США строить свои отношения с Советским Союзом после длительной полосы отчуждения и почти полного расстройства всех контактов на правительственном уровне. Что же прежде всего легло в основу выработанного им подхода?
Исходный пункт. Идее лидирующей, мессианской роли США в мировых делах (в стратегическом плане Рузвельт не отступал от нее ни на шаг) не противоречит новый подход к отношениям с СССР, которые, по мнению Рузвельта, следовало строить с учетом всего предшествующего негативного опыта, убеждающего в бесплодности политики непризнания, основанной на тирании догмы и подрыве социализма путем грубого силового давления. Существование советского государства, замещение им места России в качестве великой державы – есть факт объективный, как бы к нему ни относиться. Быстрый подъем его экономики на фоне упадка Запада и реалистический внешнеполитический курс его руководства, избавление его от гремучей риторики подтверждают непригодность прежнего, до предела идеологизированного курса Вашингтона в советско-американских отношениях, требующего пересмотра и оснащения совершенно новым инструментарием – дипломатическим персоналом, каналами связи и т. д.
Следующая посылка вытекала из предыдущей. Усиление революционного брожения и национально-освободительного движения на всех континентах, ослабление международных позиций США, приход Гитлера к власти, растущая угроза со стороны Японии, изменение политической обстановки в самих Соединенных Штатах, подъем рабочего и демократического движения, все увеличивающийся разрыв между представлениями большинства американцев о том, какой должна быть внутренняя и внешняя политика государства в час испытаний, и зашедшей в тупик, застывшей в своем изначальном виде политикой примитивного антисоветизма, наконец, интересы оживления внешней торговли – все это в глазах Рузвельта делало абсолютно неизбежным смещение акцента в отношениях с СССР в сторону активной дипломатии, предусматривающей, в частности, осуществление им личного участия в переналаживании курса в «русском вопросе».
Согласование всех вопросов, связанных с приглашением наркому иностранных дел СССР М.М. Литвинову посетить США, заняло не слишком много времени. Сюрпризом для прессы стало уверенное заявление М.М. Литвинова на пресс-конференции по дороге в Вашингтон, что сами переговоры с президентом США займут «не более получаса», а «возможно, и меньше времени», хотя в Москве хорошо знали, что американская сторона готовится предъявить серьезный «счет» в обмен на согласие восстановить дипломатические отношения в полном объеме. Крупный капитал заявлял, что он не примет «сюрприза» от «этого человека в Белом доме» без серьезных уступок. На первом месте стояли денежные претензии по аннулированным СССР займам и национализированной собственности, вопросы о «пропаганде» (речь шла о пропагандистской деятельности Коминтерна) и о положении религии в СССР. Однако тот факт, что именно сам Рузвельт, используя сначала секретный канал, выступил с инициативой переговоров о возобновлении дипломатических отношений между двумя странами, говорил сам за себя: президент пригласил наркома-коммуниста не ради публичных споров с ледяным финалом, а с тем, чтобы договориться во что бы то ни стало. Чиновники госдепартамента во главе с заведующим «русским столом» госдепа Р. Келли, подготовившие объемистый меморандум с претензиями к СССР, об этом, похоже, не догадывались.
Две страны (об этом знали и в Белом доме и в Кремле) были нужны друг другу. Глубокое убеждение в этом сделало Литвинова вроде бы не в меру самонадеянным, а президента Рузвельта при первой же встрече 7 ноября 1933 г. в присутствии госсекретаря К. Хэлла и супруги Элеоноры Рузвельт не только приветливым, но и многозначительно комплиментарным по отношению к собеседнику, чья биография вызывала тогда одно лишь неприятие в вашингтонском истеблишменте. Неизменно в ходе последовавших вслед за тем переговоров в ответ на попытки Хэлла вести их в плоскости претензий и морально-правовой проблематики, явно имевшей тупиковую перспективу, Рузвельт возвращал их на политическую почву, поправляя своих советников и беря на себя риск принятия непопулярных решений. В последний день переговоров 16 ноября состоялось окончательное согласование и подписание важнейших документов. Ни разу до этого дня Рузвельт не пытался угрожать срывом переговоров и ни разу не коснулся вопроса о нелегитимности советской системы – любимого конька оппозиции.
Рузвельт и Литвинов обменялись нотами об установлении дипломатических отношений, урегулировали и все остальные вопросы – о невмешательстве во внутренние дела друг друга, о праве беспрепятственного осуществления американскими гражданами свободы отправления религиозных обрядов, о правовой защите американских граждан на территории СССР, преследуемых по судебным делам. Ни один из подписанных ими документов не ущемлял интересы сторон и не вынуждал их считать себя в проигрыше. Стороны решили ничего не говорить о Коминтерне, даже не упоминать о нем, в документе же по судебным делам было заявлено об отказе советского правительства от любых претензий, «вытекающих из деятельности вооруженных сил Соединенных Штатов в Сибири» после 1 января 1918 г. Особенно плодотворной была заключительная беседа Рузвельта и Литвинова 17 ноября. В ходе ее они обсудили тихоокеанские проблемы в связи с угрозой расширения японской агрессии. Взгляды участников беседы как будто бы фактически совпали, они оба видели источник военной опасности в агрессивности Германии и Японии.
Рузвельту явно импонировал его собеседник, который удивлял своей неожиданной интеллигентностью, эрудицией, чувством юмора и гибкостью. Рузвельт же приятно очаровал Литвинова своей чуткостью к внутренней сути происходящего за фасадом идеологических декораций, способностью видеть события и процессы в реальном свете, неистощимым терпением в поисках взаимоприемлемых решений и самокритичностью в оценке обоюдных претензий и пропагандистских штампов, искусственно поддерживавших высокий уровень недоверия между двумя странами. Литвинову не удалось реализовать план Москвы, предусматривающий предваряющее решение всех вопросов дипломатическое признание СССР Соединенными Штатами, но он добился равноценного результата – положительные итоги по всем пунктам повестки дня были зафиксированы одновременно. Рассмотрение вопросов по долгам было отнесено на более дальний срок. Свое личное участие в переговорах с советским наркомом, вылившееся в многочасовые закрытые беседы без протоколов и официальных записей, Рузвельт рассматривал заранее в качестве залога успеха {29}.
Особая или во всяком случае отличная от всей предшествующей дипломатической практики США тактическая линия Рузвельта нашла свое проявление уже в первые дни пребывания М.М. Литвинова в Вашингтоне 7–16 ноября 1933 г. именно в ходе переговоров о дореволюционных долгах, когда президент начал с вынужденного признания законности советских контрпретензий в связи с ущербом, нанесенным Советской стране американо-японской интервенцией. Запись М.М. Литвинова о беседе с Рузвельтом 8 ноября 1933 г. гласит: «Он (Рузвельт. – В.М.) соглашался со мной, что необходимо избегать требований, охарактеризованных мною как вмешательство в наши внутренние дела, признал, что сам всегда сомневался в моральном праве Америки на получение царских долгов и что интервенция в Архангельске ничем не оправдывается» {30}. Обращает на себя внимание также высказанное самим Рузвельтом желание разговаривать с Литвиновым с глазу на глаз, без формальностей, чтобы иметь возможность, как выразился президент, «поругаться немного» {31}. Он отклонил настойчивые напоминания госдепартамента о выдвижении неких предварительных условий для переговоров, пообещав взамен всем скептикам и критикам проявлять «твердость и непреклонность» {32}. И то, и другое в конечном счете воплотилось в обмене теплым рукопожатием и пожеланиями успехов.
Важным мотивом дипломатической Каноссы (именно так именовали противники Рузвельта контакты с Москвой) было стремление администрации Ф. Рузвельта к расширению экономических связей с Советским Союзом. Президент часто сам говорил об этом как о главном доводе в пользу признания. Но по-настоящему президент был озабочен тревожно складывающейся ситуацией на Дальнем Востоке и в Центральной Европе, усилением конкурентной борьбы за источники сырья и сферы влияния, ведущей к умножению числа международных кризисов и к военным конфликтам. Их исход для экономических и военно-стратегических позиций Америки заранее невозможно было предугадать {33}. Вот почему вопрос о привлечении СССР в качестве потенциального союзника в случае обострения американо-германских и американо-японских противоречий приобретал для Рузвельта весьма важное практическое значение. Вместе с тем признание СССР и зондаж его позиций на случай возможных осложнений с Германией и Японией продемонстрировали желание президента использовать выгоды геополитического положения США. Для этого в ожидании благоприятного шанса он намерен был предоставить событиям развиваться своим чередом {34}.
Депеши Буллита, первого посла США в Москве после восстановления отношений, служат еще одним подтверждением того, что внимание Рузвельта в процессе обдумывания им политики своей страны в «русском вопросе» в год признания фокусировалось на следующих ее аспектах: Дальний Восток и возможность использования СССР в качестве противовеса Японии; советский фактор в европейской политике США в свете прихода Гитлера к власти и роста угрозы фашистской агрессии; достижение верховенства США в рамках усовершенствованного мирохозяйственного порядка, базирующегося на вильсоновской геополитической идее «американского лидерства» {35}, но учитывающего новые слагаемые объективной обстановки в мире и, в частности, стремительное возрастание роли СССР в европейских делах.
Встречаясь и расставаясь с М.М. Литвиновым, Рузвельт много рассуждал об обоюдной заинтересованности обеих стран в мире и о значении нормализации отношений между ними для совместной работы их правительств в пользу мира. В телеграмме М.М. Литвинова в Москву 8 ноября 1933 г. отмечалось, что главной темой его первой беседы с Рузвельтом были вопросы мировой политики. 17 ноября 1933 г. заключительную беседу с Литвиновым Рузвельт вновь начал с краткого обзора международного положения, подчеркнув, что «Америка и СССР, не нуждающиеся ни в каких территориальных завоеваниях, должны стать во главе движения за мир…» {36} С тревогой он говорил о нацизме и о японских территориальных притязаниях. Президент в позитивном духе затронул вопрос о Тихоокеанском пакте о ненападении между США, СССР, Японией и Китаем {37}. В письме отъезжающему из США М.М. Литвинову президент вновь поднял тему мира. «Сотрудничество между нашими Правительствами, – говорилось в нем, – в великом деле сохранения мира должно быть краеугольным камнем длительной дружбы» {38}.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.