Борьба и народность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Борьба и народность

Жизненный путь Ломоносова – постоянная борьба с обстоятельствами, с судьбой, с завистниками, завистью и клеветой, с силами зла.

Ему покровительствуют Господь, монархи, меценаты, музы; его воля, мужество, стойкость и честность, любовь к наукам позволяют ему преодолевать препятствия и сносить страдания: «Сколь отменна была его охота к наукам и ко всему человечеству полезным занятиям, столь мужественно и вступил он в путь к достижению желаемого им предмета. Стремление преодолевать все случавшиеся ему в том препятствия награждено было благополучным успехом» (Новиков 1772, 127); ср.: «Пламенное рвение к учению, неутомимая жажда познаний, постоянство в преодолении преград, поставленных неприязненным роком, дерзость в предприятиях, увенчанная сияющим успехом, все сии качества соединены были с сильными страстями <…>» (Батюшков, 2, 176). Патетический вариант с детализацией угроз:

О Музы! вас самих в свидетели взываю

Всех тягостных трудов, утраченных вам в дань,

Всех бедствий, кои знал, и кои ныне знаю!..

Но не ропщу на них. – Там зависть явно брань

Воздвигла на меня; там сын вертепов темных,

Упрямой Фанатизм, пускает тучи стрел…

Там жертвой я томлюсь гордыни иноземных,

Там ставит клевета трудам моим предел;—

Но все любовь моя к наукам одолела;

Шувалов стал в оплот; – Е л и с а в е т ы взгляд, —

И Злоба онемела

(Мерзляков 1827, 13).

Ср. прозаический вариант: «Певец Елисаветы в жизни шел по терновому пути. – Императрица, Шувалов, Граф Воронцов – вот и все, или почти все его почитатели… А сколько врагов и светских и не светских!…» (Раич 1827, 72). Оптимистический взгляд из XX века: «По своим способностям и наклонностям Ломоносов тяготел к занятиям наукой. Никакие препятствия и даже опасности не могли отвратить его от этих любимых занятий» (Памяти Ломоносова 1911, 39).

Драматизм этой борьбы обусловлен не только внешними причинами, но и внутренними (природная вспыльчивость): «Академическая жизнь Ломоносова была самая тревожная. Не труды его беспокоили: в них находил он для себя наслаждение. Покой у души его отнимали окружавшие его люди: он пришелся многим из них не по сердцу. Кто не любил его за то, что не мог быть так деятелен, как он <…>. Кто завидовал его блестящим успехам и не мог равнодушно смотреть на приобретаемую им славу <…>. Кому нелюб он был по своему вспыльчивому характеру <…>. Что бы кому ни не нравилось в Ломоносове, но он имел врагов, даже ожесточенных, которые всегда старались сделать ему какую-нибудь неприятность, даже повредить в чем-нибудь. <…> Михайло Васильевич досадовал, сердился, выходил из себя, пылил. Так шла вся академическая жизнь его до самой кончины. Бедное сердце его! Сколько пришлось ему перечувствовать и перенести! Сколько легло в него оскорблений и обид всякого рода! И все-таки твердая и решительная воля Ломоносова делала свое: он не покидал наук для угождения людям, вел борьбу с людьми для пользы наук» (Новаковский 1858, 74—76).

Обиды, унижения и гонения, которые пришлось ему претерпеть и которые иногда ввергали его в отчаяние, могут осмысляться в широкой перспективе исторической судьбы России и судьбы петровского проекта; с этой точки зрения судьба и борьба Ломоносова – лишь первый эпизод в продолжающейся борьбе России за свою состоятельность. Наиболее развернутый опыт осмысления данной проблематики принадлежит Я. П. Полонскому:

Среди машин, реторт, моделей кораблей,

У пыльного станка с начатой мозаикой,

Пред грудою бумаг, проектов, чертежей

Сидел он, беглый сын поморских рыбарей,

Слуга империи и в ней борец великий

За просвещение страны ему родной,

Борец, – измученный бесплодною борьбой

С толпою пришлецов, принесших в край наш темный

Корысть и спесь учености наемной.

Больной, не мог он спать, – сидел, облокотясь, ?

Близь недоконченной работы,

И унывающим его на этот раз

Застала ночь. Куранты били час —

Огарок догорел, лампада у киоты

Одна по венчикам икон дробила свет

И озаряла темный кабинет.

Ни милой дочери вечерния заботы,

Ни предстоящий труд, ни отдаленный бой

Курантов, не могли души его больной

Отвлечь от тысячи печальных размышлений:

Знать, в этот час, унылый и глухой,

Страданьями с судьбой расплачивался гений.

Не даром головой он на руки поник

И тихо вздрагивал, беспомощный старик:

В каком-то беспорядке смятом

Лежал камзол его в углу на груде книг,

И брошен был на стул, знакомый меценатам, ?

Парадный, пудреный парик.

– Эх, Ломоносов, бедный Михаил

Васильич! Сам с собой он с грустью говорил:

«Ты родины своей ничем не мог прославить,

И вот за то, что ты не любишь уступать,

За то, что ты привык все только с бою брать,

От академии хотят тебя отставить…

Пора тебе молчать, глупеть и умирать!»

Так он хандрил, – и вот, от темного начала

До темного конца вся жизнь пред ним предстала:

Удача странная, капризная судьба

И с неудачами тяжелая борьба.

И думал он, – Ни шумных бурь порывы,

Ни холод бурных волн, ни эти массы льдов,

Плывущих сквозь туман, загородить проливы

И не пускать домой нас, бедных рыбаков,

Ни даль безвестная, ни староверов толки,

Ни брань, ни страх, ни что осилить не могло

Того, что с юных лет меня сюда влекло.

Бывало, помню, – воют волки,

Преследуя в лесу блуждающий обоз,

Ночь – бор кругом, лицо дерет мороз,

А мы лежим себе на дровнях под рогожей,

Пусть воют! думаем, отдавшись воле Божьей,

Да задаешь себе мучительный вопрос:

Мужик! ты можешь ли изведать все науки,

Зачем тебе Бог дал и разум, и язык?

[Чтоб ты, как самоед, к одним зверям привык,]

И если неуч ты, умней ли будут внуки?

И вот, решился ты бежать

И, не простясь ни с кем, пошел Москвы искать,

И прибыл ты в Москву; – на молодые страсти,

На злые помыслы железную узду

Ты наложил, переносил нужду,

Терпел великие обиды и напасти,

И чуть не в рубище скитался без сапог,

Зубрил и голодал – все вынес, Бог помог:

Через Германию и оды, по немногу

С латинским языком ты вышел на дорогу.

Теперь-то, думал я, мы школы заведем,

? О просвещеньи похлопочем,

Способных к грамоте российской приурочим,

Способнейших в народ пошлем,

Раскол наукою на правду наведем, ?

Неволе – волю напророчим.

Не даром я писал, вникая в сотни книг,

Не даром похвалы мой стих, как бисер нижет,

И что ж увидел я, меж козней и интриг?

Увидел, что мой ум ни чьи умы не движет.

Так вал без колеса и даже без зубцов,

Ворочаясь, других не двигает валов.

Кричат, я – выродок славянский! нет, бывало,

По деревням встречал не мало я голов…

И Ломоносовых явилось бы не мало;

Но к свету нет пути и свет их не влечет.

…………………………………………………………

На то ли грозный Петр державною сохой

Россию бороздил и всюду вехи ставил,

Чтоб русский сеятель те борозды оставил,

И не задумался над нивою родной?..

Стою, как пахарь, я над нивой, где я сеял,

И вижу, жатвы нет, все вражий дух рассеял,

? И, как работник, я не нужен никому.

Так долго он хандрил и все сидел. Казалось,

Он спал, склонясь к руке, или ему дремалось;

Но мысль: «не нужен я», «не годен ни к чему»,

«Не нужен никому» – в него стрелой вонзилась. ?

И беспрестанно шевелилась

Она в мозгу, – противная уму,

Росла, росла и в грёзы превратилась,

И облеклась в виденья: то ему

Казалось, рушится громада, повалилось

Все, что Петром сколочено, и он,

Как тень, над этими развалинами бродит,

Ни жизни, ни могил знакомых не находит,

Не может сам найти, где был похоронен

Раб Божий Михаил – пиита Ломоносов.

……………………………………………………..

То грезилось ему, – пришел он на совет ?

И заседает с мертвецами,

И громко говорит, и спорит с ним скелет

С напудренной косой, в кафтане с галунами,

И говорит ему: «молчи, молчи, народа нет!

Один ты выродок живой достоин с нами

Быть в академии – доволен будь, молчи!

О средствах, о жене, о чине хлопочи – ?

Но, ведай, университета

Не будет в Питере до представленья света».

Так слышалось ему, – так мрачно грезил он;

Так страшно в эту ночь, борясь с толпой видений,

Страданьями с судьбой расплачивался гений.

Но муза сжалилась, – ?богиня, Геликон

Покинув, для него сошла в наш край суровый,

С поникшего чела сняла венец лавровый

И подошла к нему… И погрузился он

В пророческий, глубоко ясный сон. —

И вот ему, шумя, сверкая и пестрея,

Приснился этот сад и праздник юбилея:

Горят огни, – во время торжества

Играет музыка, – и раздается пенье

И посреди иного поколенья

В речах шумит о нем столетняя молва, —

И русский стих, набравшись русской силы,

О имени его звонит среди гостей,

Тень Ломоносова зовут из-за могилы, —

Хотят венчать ее, сказать «спасибо» ей, ?

За трудный подвиг начинанья,

За первый русский стих, ласкавший русский слух,

За честную борьбу, за веру в русский дух,

За первый луч народного сознанья,

Хотят сказать ему, и сам он увидал,

Что лавр, его рукой посаженный меж терний,

Возрос – и бюст его прикрыл и увенчал.

И сон исчез… но улыбнулся гений

Такой улыбкою, как будто бы она

Чрез целый ряд годов и поколений

К нам из прошедшего была обращена

В немую будущность…

Не будем немы, примем

Его привет загробный и поднимем

Во славу разума торжественный бокал,

С прошедшим сочетав грядущий идеал

(Мельников 1865, 16—19; то же, с поправками: Полонский 1896, 1, 394—400).

Ср. в романе Г. П. Данилевского «Мирович»: «Он закашлялся и, поборая волнение, остановился у стемневшего окна. / – Бес шел сеять на болото всякие плевелы и дрянь, – сказал он не оглядываясь, – да и просыпал нечаянно это зелье – фуфарку; ну, из него и отродился весь немецкий синклит, – сам старый лукавец Фриц, его генералы Гильзен и Циттен, а с ними и наши доморослые колбасники – Бироны, Тауберты, Винцгеймы, и вся братия… И их еще не ругать? Вздор! – обернулся и махнул кулаком академик: – я их ругаю за нелюбовь к кормящей их России, позорно, в глаза, самою сугубою и их же пакостною немецкою бранью. Говорю ж с ними в конференции не иначе, как по-латыни. Не выносить их бунтующая против такой напасти и такого бесстыдства душа. / – Но их сила, господин академик! – произнес офицер: – не лучше ли иметь с ними волчий зуб, да лисий хвост? / – Один волчий зуб, без всякого хвоста! – более и более раздражаясь, крикнул академик: – не церемонюсь я с несытыми в алчной злобе проходимцами, и потому у них не в авантаже… Таков, сударь, моей натуры чин и склад!.. Ах, дерзость! Ах, нескончаемая лютость, поправшая всякий естества закон… <…> Ни одобрения к возрастанию родных наук, ни чести по рангу, ни внимания к каторжному, в здешнем крае, ученому труду! Я мозаику, сударь, я стеклянный завод завел, – а они, – конюхов да сапожников креатуры, – жалованье мне завалящими книжками из академической лавки платили. Я открытия делал, оды писал, а с меня, когда я жил в казенном доме, деньги за две убогих горенки высчитывали. Истомили, меня, истерзали кляузами…» (Данилевский, 9, 9—10).

Разумеется, не только «толпа пришлецов» противодействовала Ломоносову, ср., напр.: «И Тредьяковский, и Сумароков преследовали Ломоносова, пигмеи бросались на исполина» (Греч 1840, 1, 107); ср.: «Недоброжелателями Ломоносова иногда <!> были и русские люди; к числу их относятся Тредьяковский и Сумароков. В своих отношениях к ним Ломоносов. без сомнения, был прав: в одном он справедливо видел педанта, унижающего науку своим угодничеством пред сильными людьми; а другой был, по его мнению, человек надутый, чванный и с малыми познаниями. Отсюда отрицательные отношения к ним и постоянные столкновения» (История русской литературы 1908, 2, 367); ср. еще: «А „неприятелей наук российских“, с которыми приходилось <…> не раз сталкиваться Ломоносову, было много. Мы уже говорили о борьбе, которую он вел с немцами-академиками. Но много неприятностей доставляли ему и некоторые русские люди, завидовавшие его успехам, особенно два писателя: бездарный стихотворец Тредиаковский и непомерно самолюбивый Сумароков. Последний так ненавидел знаменитого помора, что, идя даже за его гробом, не мог удержаться от злобных замечаний» (Русские самородки 1910, 60)14. Но все же самое значительное испытание – борьба с чужестранцами в Академии наук, связанная с темами Петра и судьбы России: «Призванные ученые Германцы хотели все здание построить сами по своей мысли, а ученые Русские ломали их начала и говорили: „не вам здесь жить, а нам; учите нас, <…> а строить мы будем сами, по своей мысли“. Это требование было истинно; а между тем иностранцы не могли ни постигать быстрых Русских понятий, ни верить способности Русской учиться всему со взгляду; они считали это невежественной самонадеянностью; а потому удивительно ли пристрастие и со стороны Ломоносова, который, как часовой, требовал от каждого иностранца, вступающего в врата Академии, Русского пароля. Тогда еще самопознание Русское только что возникало, и его легко было извести односторонними доказательствами, что Руссы отрасль Немцев, а Русский язык одно из наречий Германских» (Вельтман 1840, 40—41). Ср.: «Стало быть, постоянною руководящею мыслию Ломоносова в его академической борьбе было желание очистить Академию наук от тех беспорядков в ней, которые возмущали его и всех благомыслящих и истинных сынов российских, чтоб она была „не для одних чужестранных, но паче для своих; чтобы в ней происходило обучение российского народа молодых людей, а не иных, в которых Российской Империи никакой пользы быть не может <…>.“ Вопрос шел собственно об утверждении наук в России, для чего требовалось прежде всего, конечно, вывести Академию на настоящий путь, указанный ей самим Петром Великим, „обучив через посредство вызванных в нее заграничных ученых русских молодых людей, которые бы, быв помощниками своим наставникам, впоследствии сменили их и, таким образом, Академия нее только довольствовала бы сама себя своими учеными, но размножала их и распространяла по всей русской земле“, была бы в полном смысле русской в русском царстве. Понятно, <…> что воительство Ломоносова за науки в России с недоброхотами их, коими были не одни канцелярские, но, за весьма немногими исключениями, почти все не от российского рода, глядевшие на Россию как на прибыльную статью, оставить которую за собой и своими подольше не прочь был каждый, воительство Ломоносова <…> составляло самое существенное явление в его жизни, не будь которого и Ломоносов не был бы вполне Ломоносовым» (Празднование 1865 а, 104—105).

Едва ли не наиболее распространенный мотив здесь – последовательная дискриминация русских в петербургской Академии, против которой выступил Ломоносов: «Профессора-иностранцы считали русских неспособными к науке и смотрели свысока на всякого нашего соотечественника, пытавшегося заняться ученой деятельностью. Еще за границей Ломоносов стал понимать весь вред для России от порядков и понятий, господствовавших в нашем высшем и единственном научном учреждении; но тяжелая действительность, с которой он столкнулся в Академии, превзошла все то, что он себе представлял. С первых же дней своего вступления в академию он стал отстаивать достоинство русского имени, причем академиков-чужеземцев он старался разубеждать не словами, а своими обширными, разносторонними и ценными научными трудами. Но всем его лучшим начинаниям противодействовали жестоко и упорно: задерживали его хлопоты об учреждении при Академии первой в России лаборатории; препятствовали его преподаванию в университете и в гимназии; мешали его работам по исследованию России; останавливали печатание его трудов; затрудняли получение ответов на его вопросы о необходимости развития образования. Все эти намеренные препятствия вызвали неприязненные отношения Ломоносова к большинству профессоров. Своих профессоров он окрестил общим именем „гонители российских наук“. Только под конец своей многотрудной и полезной деятельности ему удалось несколько сломить этих „гонителей“, благодаря покровительству императриц Елисаветы Петровны и Екатерины II и теплому участию таких просвещенных вельмож, как графы И. И. Шувалов и М. Л. Воронцов» (Памяти Ломоносова 1911, 32—33). Ср.: «Поступив в число лиц, составлявших Академию, Ломоносов, как и раньше, много перенес оскорблений со стороны немцев-профессоров и встречал от них большие препятствия для своих начинаний. Во главе Академии в то время стоял Шумахер, немец, человек без твердых научных знаний, ловкий и настойчивый в достижении своих целей. А целями этими он считал не успехи и процветание наук в России и не распространение их среди русских людей, а одно лишь стремление – удержать Академию в руках немцев и не дать проникнуть в нее русским. Но, несмотря на эту вражду, Ломоносов, благодаря неусыпным научным занятиям, достиг того, что в 1747 году его сделали полноправным профессором, с жалованьем в 660 рублей в год. <…> Ученые немцы, безнаказанно властвовавшие в нашей Академии наук, редко делились своими знаниями с русскими людьми, а Ломоносов первый из русских ученых стал прилагать свои познания к живому делу» (Русские самородки 1910, 56—57, 58). Ср. еще: «Ломоносов видел, что одна из главных причин „худого состояния Академии“ заключается в недостатке русских ученых, кровно связанных с нуждами и интересами своего народа. В то же время он, как никто, понимал, что в тогдашней России еще не было прямых и надежных путей к высотам науки, что Академия наук не обеспечила подготовку русских ученых и что в ее, стенах русским людям не только не предоставлены все возможности для работы, но их всячески оттирают от науки и стремятся поставить в зависимое и приниженное положение. Этому надо было положить конец. И Ломоносов яростно боролся с „неприятелями наук российских“» (Морозов 1961, 484).

Борьба с академическими немцами – борьба за личную свободу и свободомыслие в России: «Его оды академия выслушивала в собрании, но не печатала; его открытия проходили незамеченными, его переводы лежали в канцелярии и не посылались в типографию. Молодой русский ученый усмотрел во всем этом проделки немцев, из которых состояла академия, так как русских ученых еще не было. Ломоносов „дал сражение“ немцам. Сражение окончилось печально: его посадили под караул и решили впредь „за предерзости“ не выдавать ему еще год никакого жалованья. Льва заперли в клетку, и он бился в ней, не желая смиряться с неволей» (Носков 1912, 25—26). Об одиночестве Ломоносова в его борьбе: «Но он пал в отчаянной борьбе. Он был один – бойцом на этом роковом поле, – все близкое ему, все что могло принимать за него участие, все молодое поколение Русских ученых было слабо и находилось под его же щитом <…>. // Наконец Ломоносова не стало, рушилась последняя плотина от напора западных волн – и оне хлынули на нас и разлились по нашему отечеству» (Пассек 1842, 4); ср. лапидарное посвящение сборника 1845 г.: «Памяти Ломоносова и Венелина, павших в борьбе за независимость русской мысли» (Савельев-Ростиславич 1845, 3 [первой пагинации]).15

Конечный смысл борьбы, которую вел Ломоносов, – нравственный, а стремление его к знаниям – способ противостояния смерти, постоянно стремящейся подчинить себе все живое: «Не вдруг, не каким-либо мгновенным озарением, а постепенно, путем могучей борьбы с условиями жизни вскипали и нарождались эти силы, которые и брызнули потом могучей струей русской научной самобытной мысли и зазвенели гармоническим аккордом звонкого живого стиха. Казалось бы, здесь <т. е. в Холмогорах>, в царстве холода и почти не тающих снегов, в царстве общей смерти, где тощая растительность говорит о том, что все рождающееся здесь обречено на хилое прозябание, если не на общее вымирание, – где жизнь отцветает, не успевши расцвесть, а смерть царствует непобедимо и властно, – казалось бы, в такой обстановке должны бы застыть все пламенные и светлые порывы великой души Ломоносова. <…> И могучая натура Ломоносова не поддалась тяжким ударам судьбы: из отчаянной борьбы с нею он вышел победителем. Не легок был путь, которым прошел Ломоносов. Ему пришлось пробиваться сквозь целый ряд препятствий, точно стеной огородивших его от источников света и знания. Требовались героические усилия, чтобы пробить эту стену, чтобы одолеть все преграды, которые ставила ему судьба16, как бы в доказательство того, что и идейные течения на пути своего роста встречаются также с стихийной силой зла. И эта сила не меньшая, чем какую мы наблюдаем в мире физическом <…>. Мир физический является лишь зеркалом, отражающим в себе <…> картину борьбы нравственных сил. Зло моральное, как и зло физическое, отличается такой же жизнестойкостью в борьбе за свое существование и с такой же легкостью завоевывает себе успех. Его росту все благоприятствует. Но добро встречает на своем пути всегда преграды, которые всякий идейный порыв, доведенный до конца, делают подвигом, иногда равным мученичеству. Все это оправдалось и на жизни Ломоносова. Косные силы ополчились на него, готовые погасить в нем ту Божью искру таланта, которая с ранних лет затлелась в его душе. Но ни первобытная обстановка его младенческой жизни, ни сугробы далекого севера, ни невежество окружавших его лиц, ни дух времени – не могли остановить русского архангельского мужика в победном шествии к свету знания» (Миртов 1915, 5—7)17.

Парадоксальным образом постоянные борьба и невзгоды вели его к счастью: «…Бросая общий взгляд на жизнь и труды Ломоносова, нельзя не призвать, что даже с учетом многочисленных невзгод, подчас приводивших его в отчаяние, он был человеком счастливым в полном смысле слова: сильнейшая личная страсть его к отысканию истины сама по себе уже была общественным благом» (Лебедев 1990, 595). С представлением об этом общественном благе могло ассоциироваться историческое значение судьбы и борьбы Ломоносова, см. напр.:

Грозна могучей силой длани,

Преображенная страна,

Забрав себе полсвета в руки,

Была слаба, была бедна

На мирном поприще науки,

И, мощно двигая судьбой

Царей и царств на ратном поле,

Сама влачилася рабой

И немца Бирона в неволе:

Давно уж спал в земле сырой

Полтавы царственный герой;

Давно в руках пришельцев темных —

Своих врагов – врагов наемных,

Томилась Русь – стенал народ,

Почуяв рабства тяжкий гнет;

Изнемогал в борьбе бесплодной,

Слабел и падал дух народный,

И спал во мраке русский ум,

Не озарен лучем науки,

И слов иноплеменных звуки

Вторгались в область русских дум,

И нашу речь заполонили,

И чуждым складом, и умом,

Как рабства низкого тавром,

Язык наш гордый заклеймили.

И гибнул, гибнул наш язык,

С ним гибла русская свобода…

Но гений русского народа

Живуч и бодр, и Бог велик!

Наш Бог велик: уже в то время,

Когда пришельцев алчных племя,

По вольной прихоти своей,

Россию грабило, терзало

И на сынов ея взирало,

Как на безмозглых дикарей,

Когда на плахе погибали

Все те, кто голос возвышали

За свой униженный народ,

И каждый русский патриот

Был жертвой козней и доносов, —

Мужик Михайло Ломоносов

Явился миру «доказать,

Что может собственных Платонов

И быстрых разумом Невтонов

Российская земля рождать». <…>

И доказал. И стал высоко

Средь мудрых мира всех времен <…>

(Алмазов 1865, 3—6).

В этой перспективе борьбы за национальное будущее Ломоносов оказывался победителем: «Так мальчик, сын бедного рыбака, некогда бежавший с далекого севера в поисках науки, прошел свой жизненный путь, путь неутомимой борьбы, поставив себе целью насадить наук у в родной земле; с горячей любовью к родине, преодолевал он все встречавшиеся на пут и препятствия и окончил свою жизнь действительно победителем, положив начало русской науке, оставив русской литературе богатое наследство, заслужив глубокое уважение своих современников и всех последующих поколений русского народа» (Осоргина 1955, 128).

Разумеется, число выписок из текстов, подобных только что приведенным, можно было бы без труда увеличить, но в этом нет необходимости: все они варьируют один и тот же комплекс мотивов, объединяемых идеей независимости – политической, интеллектуальной, культурной; эта независимость осмысляется или переживается как высшая ценность, не нуждающаяся в специальном обосновании или, тем более, в оправдании, и связывается со всеми без исключениями сферами национального мира – с религией, с историей и политикой, с наукой, искусством. В результате тема «Ломоносов и немцы» оказывается включенной и в контекст истории Академии наук, и в гораздо более сложный контекст истории русской идеологии, истории общественной мысли, национальной мифологии, а вместе с тем и истории петербургской империи, которая в свою очередь оказывала непосредственное влияние на миры идеологии, общественной жизни, национального самосознания.

На противоположном полюсе – мотив национального унижения, обессмысливающего все усилия, к какой бы области культурной деятельности они ни относились. Именно поэтому на протяжении двух столетий Ломоносов оставался одним из главных символов консолидации национального духа, а его личная судьба осмыслялась в перспективе судьбы России и иногда «славянства» как некоторое основание для надежды на будущее (сколь бы неопределенно оно ни рисовалось). Ср., напр.: «Замечательно, как на жизни Ломоносова отражается судьба России. Не стану передавать в подробности, только напомню <…> известный случай его жизни, как он, уже женатый на немке, пробираясь в Голландию, бежа от угрожавшей ему тюрьмы в Германии, <…> повстречался <…> с прусскими вербовщиками солдат; <…> как они напоили его, произвели в рейтары и отправили в крепость Везель; как, наконец, он спасся оттуда, только благодаря своим природным силам и ловкости <…>. Любовь к веселию жизни, общинность духа и страсть брататься едва не увлекли Ломоносова в вечную неволю к немцам; без этих природных сил, без твердой надежды на волю божью, без крепкой веры в себя и в свое призвание – не бывать бы ему у нас на Руси, а служить было ему под знаменами героя Германии, Фридриха II, на порабощение своих же братьев, славян, немецкому игу. Наше образованное общество, мы все подобно Ломоносову, были увлечены под чужие знамена и долго сидели у немцев в умственном заточении. Будем твердо надеяться, что свежие народные силы выведут нас наконец из этой духовной неволи на свет божий, на вольный простор, на родные, славянские нивы» (Ламанский 1864, 101—102)18. Эти надежды В. И. Ламанского, одного из создателей нашего славяноведения, а вместе с ними антинемецкий пафос довольно обширной группы славянофильских и постславянофильских текстов о Ломоносове, пытавшихся закрепить в национальном сознании образ борца с духовной неволей, имели довольно специфический оттенок значения, остававшийся обычно скрытым или полускрытым и связанный с темой исчерпания духовных возможностей петербургской немецкой империи. Напомню только, как ставил этот вопрос Ламанский: «Петровский или петербургский период нашей истории завершен <…> его руководящая идея перестала быть основным движущим началом нашей истории, <…> она уступила место другой, высшей <…> идее, составляющей душу нашей эпохи <…>» (Ламанский 1864, 2), т. е. идее национальной, противопоставленной идеологии европеизма в том ее варианте, на основе которого создавалась Российская империя19.

Один из важнейших источников мужества, воли и силы, позволивших Ломоносову противостоять ударам судьбы и давлению обстоятельств, – его народность. Душа Ломоносова – образ русской души: «Не смею надеяться, и желаю только, чтобы мои страницы <…> ближе познакомили соотечественников с этим Русским гением, бурным и неукротимым как Север, но и смелым, бестрепетным, непобедимым, как Русская душа» (Полевой 1836, 2, 341). Крестьянское происхождение его осмысляется как несомненное преимущество: «Деревенская жизнь Михайлы, его морские плавания, борьба с суровою природою, страшные физические лишения, с которыми неразлучна жизнь поморов, не только развили в Ломоносове необычайные физические, но и нравственные силы, закалили его характер, приготовили его к борьбе, подвигам и испытаниям, ожидавшим его на других поприщах. Ломоносов еще юношею так часто видал и испытывал всякие опасности, так близко бывал к смерти, что страх ее был ему совершенно незнаком, и всю свою жизнь он оставался верен этому чисто христианскому воззрению на смерть, которое вообще глубоко проникло в русского крестьянина. / Непреклонная сила и мужество, бесстрашие, всегдашняя готовность ринуться в борьбу – таковы всегда были высшие идеальные требования Ломоносова, природа которого исполнена этой суровой энергии жителя севера. <…> / Таким образом, явление Ломоносова, натуралиста и общественного деятеля, среди поморов не заключает в себе ничего странного и удивительного; но тем более исторически законно крестьянское происхождение Ломоносова как отца русской словесности <…> и образователя русского литературного языка, творца русской грамматики, автора риторики, похвальных речей и исторического учебника» (Ламанский 1864, 32—33).

Он представитель свободного крестьянства, чьи типические особенности выражены в фольклоре и литературе. «Не подлежит <…> ни малейшему сомнению, что Ломоносов – гениально-типичный представитель значительной части русского крестьянства XVIII в., не того крестьянства, которое придавлено властью земли, властью тьмы и властью всяческого бесправия, до крепостного права включительно, а той части русского народа, которой с полным основанием можно приписать „широкий размет душевной воли“, употребляя выражение Гоголя. Эту характерную черту Гоголь отметил у запорожского казачества, ее воспел Кольцов у своего Лихача Кудрявича, Никитин, а еще раньше Радищев и Герцен нашли ее в удали русского бурлака <…>, Некрасов в мужицкой оргии – Пир на весь мир: это – та черта, которую сам народ выразил в пословице: „А и в горе жить – некручинну быть“; это, наконец, та черта, которой народные старины наделили наших богатырей и добрых молодцев, вроде <…> новгородцев Васьки Буслаева и Садко, богатого гостя. / Василий Буслаев – несомненный, хотя и далекий предок Ломоносова. Ломоносов – тот же новгородец, но в новой, культурной оправе, русский помор в европейском ученом парике. Из Поморья вынес Ломоносов свой физический закал, здесь впервые воспитал он в себе вольнолюбивый, свободный дух, железную настойчивость и положительный ум» (Празднование 1912, 127—128)20. Наряду с былинным мог актуализироваться сказочный контекст: «Жизнь и труды Михаила Васильевича Ломоносова, словно сказка, повествует о том, как сын неграмотного крестьянина отдаленной и глухой северной окраины сделался первым ученым и писателем своего обширного отечества; как безвестный и одинокий юноша достиг того, что к нему благоволили царственные особы, что его расположения искали самые просвещенные вельможи, что ему поклонялась учащаяся молодежь, что слава о нем переживает столетия» (Памяти Ломоносова 1911, 5).

С народной стихией связаны его богатырство, мятежная натура, взрывы страстей, отражавшие эпоху и необходимые ей: «Героическая эпоха преобразования нуждалась в людях исключительной физической и нравственной силы, в людях, способных совершать настоящие подвиги, и Россия дала Ломоносова. / Уже в самой внешности Ломоносова было нечто богатырское. Высокий рост, атлетическое сложение, огромная физическая сила. „Я, будучи лет четырнадцати, – вспоминал сам Ломоносов, – побарывал тридцатилетних сильных лопарей“. Его гренадерским ростом за границей, как известно, прельстился прусский офицер и завербовал его в королевские гусары. Академик Ломоносов как-то вечером на Васильевском острове легко справился с тремя матросами, которые пытались ограбить его. / В крепком теле Ломоносова жила мятежная стихия вольного помора. Порою она проявляла себя взрывом бурных страстей. За границей русский студент предается неудержимому разгулу <…>. Ему кажутся невыносимо стеснительными всякие начальнические инструкции <…>. Не думая о последствиях, Ломоносов сбрасывает с себя ярмо менторов и творит собственную волю. Чуждый умеренности и аккуратности и других мещанских добродетелей, студент Ломоносов свободно вверяет себя превратностям судьбы, в полной уверенности, что в конце концов он одержит над ними победу. / Да и позднее, в зрелом возрасте, можно даже сказать, всю. свою жизнь Ломоносов не был свободен от разных „слабостей“ и даже „пороков“, не всегда умел сдерживать резкие порывы своего темперамента» (Празднование 1912, 128—129).

Впрочем, как считалось, эти противоречия в облике Ломоносова должны исследоваться детально и объективно, т. е. в соответствии с теми принципами научного анализа, которые сам он последовательно утверждал на русской почве. См. об этом, в частности, у Я. К. Грота, не без серьезных оснований отмечавшего противоречие между всеобщим признанием культурного значения Ломоносова, между панегирическим образом его, утвержденным в культурном сознании русского общества, и некоторыми мало привлекательными деталями его биографии, а вместе с тем и с не слишком серьезными и глубокими результатами изучения его наследия: «С славою Ломоносова, с удивлением, которое к нему питали современники и сохраняет потомство, в резком противоречии скудость того, что сделано во сто лет для его изучения. По смерти его осталось довольно большое число неизданных сочинений; и которые из них впоследствии были напечатаны, но значительная часть не дошла до нас; неизвестно даже, куда девались рукописи. Где остались его Оратория и Поэзия, две книги, составлявшие продолжение его Риторики? Где его „мысли, простиравшиеся к приращению общей пользы“, изложенные в записках, из которых только одна, – „о размножении и сохранении российского народа“ нам известна? Не много сделано до сих пор и для критической оценки заслуг Ломоносова. Правда, количество отдельных статей, напечатанных о нем в этот период, очень велико; многочисленны разбросанные в периодических изданиях материалы для его биографии; но слишком мало было трудов, которые бы имели целью, на основании строгого научного анализа, установить верный взгляд на значение Ломоносова в той или другой сфере деятельности. Даже язык его еще не был подвергнут подробному исследованию. Имеющиеся до сих пор издания его сочинений не полны и неудовлетворительны во всех отношениях. Как согласить такое невнимание к трудам Ломоносова с признанием его великого исторического значения? / Это противоречие объясняется прежним состоянием нашего общества и нашей литературы. Оттого так долго оставались под спудом и материалы для биографии Ломоносова, появляющиеся ныне в первый раз, благодаря пробудившейся в обществе потребности подобных изданий, благодаря духу времени, который все извлекает из праха забвения, все разыскивает и подвергает исследованию. Нет сомнения, что эти материалы составят эпоху в изучении Ломоносова, дадут новую жизнь истории нашей литературы 18-го столетия. Славе Ломоносова они не повредят: если тут или там его недостатки выступают теперь в более резких чертах, зато и достоинства его являются в более ярком свете. Но скрывать или искажать факты, когда речь идет о нем, было бы недостойно его величия. Не он ли всю свою жизнь искал истины, любя выше всего науку? Если мы хотим, чтоб наша дань его достоинствам имела цену, мы должны открыто сознавать и его недостатки. Иначе наше слово было бы не чествованием, а оскорблением его памяти, потому что оно оскорбило бы истину и науку. / Но если Ломоносов не всегда отвечает нашим понятиям о приличии, о беспристрастии и великодушии, если он иногда является нам слишком раздражительным или мнительным, то, во-первых, мы не должны забывать, что к людям гениальным вообще нельзя безусловно прилагать установленной мерки житейских требований; во-вторых, необходимо иметь в виду не только состояние русского общества во время Ломоносова, но и обстоятельства, среди которых он рос и развивался от детства до поступления в Академию; надобно вспомнить нравы нашего 18-го столетия и среди их целый ряд деятелей, представляющих черты однородные, ряд, во главе которого стоит сам Петр Великий с его вспыльчивым, крутым и жестким нравом. В России еще не было общего уровня образования; природные свойства гораздо сильнее и решительнее заявляли свои права; оттого тогдашние люди являются вообще с более резкими и выразительными физиономиями. Ломоносов ни в Заиконоспасском училище, ни в немецком университете не мог научиться правилам общежития; беспорядочный образ жизни тогдашних германских студентов не мог остаться без влияния на молодого русского с пылкими страстями, и мы не должны слишком строго судить его за слабости и пороки, привитые к нему обществом, среди которого он провел свою молодость» (Грот 1865, 4—6).

Еще один распространенный мотив – вера в народ как идейно-эмоциональная предпосылка деятельности: «Ломоносов верил в гений и нравственную силу русского народа, жаждал просвещения своей родины. <…> Ломоносов горячо боролся за крестьянство и желал сделать его участником в просвещении, наравне с прочими сословиями» (Ломоносовский сборник 1911, 28—29). Ср.: «Характеристика гения Ломоносова была бы неполна, если бы не была отмечена еще одна отличительная черта его, сообщающая ему значение сокровища национального духа. Это его вдохновенная и бескорыстная, хотя порой мятежная и тревожная, любовь к России, соединенная с непоколебимою верою в великое призвание русского народа» (Князев 1915, 27). В этот контекст естественным образом вовлекалась патриотическая тема, в рамках которой обычно ставился вопрос о мотивации его ученой деятельности, напр.: «Надо ли добавлять, что с <…> пламенною любовью к науке у Ломоносова соединено другое, столь же сильное чувство – любовь к отечеству? Перечитывая его поэтические произведения, мы даже затрудняемся сказать, что в нем сильнее – любовь ли к науке, или к отечеству? Вернее сказать, что оба чувства находятся у него в неразрывной связи, потому что нет у Ломоносова почти ни одного выдающегося произведения, где любовь к науке и патриотизм не сливались бы в один стройный, восторженный гимн» (Сементковский 1894, 379—380); ср. лапидарный опыт сочетания мотивов веры в народ, служения отечеству, ученых занятий: «Ученость Ломоносова гармонически сочеталась с его страстной верой в свой народ, его силы, его одаренность, поэтому жизнь и деятельность этого лучшего сына народа были самоотверженным служением своей родине» (Грабарь 1940, 158). Ср., однако, не вполне тривиальное противопоставление научных занятий и любви к отечеству: «Ломоносов страстно любил науку, но думал и заботился исключительно о том, что нужно было для блага его родины. Он хотел служить не чистой науке, а только отечеству» (Чернышевский. 3, 137).

На противоположном полюсе – вряд ли вполне маргинальные, но и оставшиеся далекими от общепринятых, мнения Н. А. Добролюбова о равнодушии Ломоносова к народной судьбе («Ломоносов сделался ученым, поэтом, профессором, чиновником, дворянином, чем вам угодно, но уж никак не человеком, сочувствующим тому классу народа, из которого вышел он» [Добролюбов, 2, 232]) и Герцена о его разрыве со своей средой и обретении принципиально иного социального статуса («Ломоносов был сыном беломорского рыбака. Он бежал из отчего дома, чтобы учиться, поступил в духовное училище, затем уехал в Германию, где перестал быть простолюдином. Между ним и русской земледельческой Россией нет ничего общего, если не считать той связи, что существует между людьми одной расы» [Герцен, 7, 227]). Ср. не менее резкие суждение из славянофильского лагеря: «Сын низшего сословия, он не внес в свою поэзию ни одной из его нужд, ни одного из его страданий, ни одной из его радостей, ни одного из его поверий. Украшение высшего сословия, в которое он вступил, по праву своего гения, он, как литератор, остался чужд всем вопросам, глубоко волновавшим это сословие и его самого. Так, например, мы знаем, что царствование Елизаветы было ознаменовано ожесточенною борьбою против Немецкого влияния. В этой борьбе участвовали и общество, и духовная кафедра, и сам Ломоносов; и обо всем этом нет и помину в литературных его произведениях» (Хомяков, 3, 421).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.