Константин Дмитриевич Воробьёв (16 ноября 1917 – 2 марта 1975)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Константин Дмитриевич Воробьёв

(16 ноября 1917 – 2 марта 1975)

«Кардиограмма сердца» – так определил Константин Воробьёв смысл одной из своих повестей, но, в сущности, так можно обозначить творческое устремление писателя вообще, во всех повестях, рассказах и романах, которые он успел написать.

А роман «Друг мой Момич», вышедший в издательстве «Современник», представил, может быть, самые-самые искренние в своей достоверности, самые-самые откровенные в своём автобиографизме признания. Словно каждый изгиб, каждое движение души, вплоть до едва уловимых, отражаются на страницах помещённых здесь произведений, повестей.

Вроде бы бедны повести внешними событиями, но бесконечно многообразны по содержанию и глубине душевных переживаний действующих лиц – «Это мы, Господи!..», «Почём в Ракитном радости», «Друг мой Момич», «Вот пришёл великан…», «…И всему роду твоему».

Довольно часто автор говорит о компромиссах совести, о борениях в человеке разноречивых чувств и устремлений, о природе вечного конфликта добра и зла, о диалектике смены в человеке этих непримиримых нравственных переживаний. И тогда нас волнуют уже не отдельные человеческие судьбы, а общий трепет человеческой живой жизни, клокочущей на страницах повестей Константина Воробьёва.

Жизнь, противоречивая, многогранная, где любят, стонут от ненависти, стреляют от трусости и страха за собственную жизнь, иронизируют, чтобы скрыть душевную пустоту и равнодушие к окружающему, где мучаются от невозможности быть самими собой, от невозможности отстоять собственное «я», своё предназначение в этом мире, – такая жизнь, полная глубоких человеческих переживаний, и стала объектом художественного исследования для Константина Воробьёва.

В «Дневнике» К. Воробьёва есть запись: 600 военнопленных срывали бугор и строили железнодорожную насыпь. Немец-конвоир выдернул морковь и дал Воробьёву, и вокруг него сразу возникла толпа из военнопленных. Через несколько минут Воробьёв ножом на маленькие части разделил морковь, оставив себе часть у корня. «Всем дал, а мне?» – с ненавистью спросил оставшийся. Воробьёв отдал то, что было предназначено ему самому. Пленный всё понял и закричал: «Не надо мне». «В первый раз в плену я заплакал почему-то и разделил с этим пленным грязный кусочек морковки» (Воробьёв К. Собр. соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 2. С. 436).

Когда была напечатана повесть «Убиты под Москвой», К. Воробьёв написал письмо А. Твардовскому, высказав ему «великое спасибо за Вашу голубиную чистоту, мужество, заботу и тревогу о всех тех, кому дорога честь русского писателя и судьба Родины» (Там же. С. 475). 8 сентября 1971 года, когда мы уже познакомились и о многом поговорили, он записал в «Дневнике»: «В этом месяце в октябре должна появиться в «Нашем современнике» моя обглоданная там, оглуплённая повесть «Вот пришёл великан». А писать невозможно. Как только я сажусь за стол, за спиной незримо встаёт редактор, цензор, советский читатель. Этот «простой человек», пишущий на меня жалобы в ЦК. Жить давно надоело. Я уже с трудом переношу сам себя. Я мне противен, а порой жалок. Так и не уничтожил раба в себе… Я утратил вкус к жизни и не могу писать. Чтобы не «соглашаться», я взял черновик «Великана» и долго читал. Хорошо. А на душе всё равно тяжесть, тревога и тоска. Надо бы писать «Крик». Как хочу, как надо» (Там же. С. 438).

Драматическая судьба Константина Воробьёва привлекла наконец внимание издателей, критиков, читателей. В одной из телепередач прозвучало, что К. Воробьёва извлекли из небытия в 1986 году, когда узнали его лишь после публикации повести «Это мы, Господи!..», написанной в 1943 году и опубликованной «Нашим современником» в 1986-м. Нет, многие писатели и издатели хорошо знали творчество Константина Воробьёва. Его бесстрашный талант заметили давно. Его сборник рассказов «Гуси-лебеди», выпущенный издательством «Молодая гвардия» в 1960 году, поддержали в «Неве» (главный редактор С. Воронин) и «Новом мире». А на повесть «Крик», опубликованную также в «Неве», откликнулся Ю. Бондарев. «Эта маленькая повесть почти вся написана с той суровой и вместе с тем щемяще-горькой интонацией, которая сразу же придаёт чёткую реалистическую окраску короткой истории фронтовой Любви», – писал он в «Новом мире» (1962. № 10. С. 236).

Вместе с тем Ю. Бондарев отметил, что в повести «отчётливо видно несколько существенных просчётов»: «Беллетристичность (я называю так «лёгкие» сюжетные «хода») порой разрушает неторопливую реалистическую манеру письма, снижает пронзительно-щемящую ноту, с которой вещь начата; иногда отсутствие мотивировок рождает ощущение заданности, вообще-то чужеродной стилю Воробьёва». В своём творчестве Константин Воробьёв не раз задумывался о предназначении писателя, ставил его в центр повествования, его глазами вглядывался в окружающий мир, проводил художественное исследование этого мира.

«Почём в Ракитном радости» – это рассказ о том, как писатель Константин Останков возвращается в родное село Ракитное и вспоминает эпизоды своего давнего детства, вспоминает о прошлом, «тёмном и нелюбимом». В голодный 1937 год он, четырнадцатилетний селькор, «стал бичом родного колхоза», писал сатирические стишки, а то и поэмы о плохом ремонте сельхозинвентаря, о воровстве: «На муки и горе его становления (колхоза. – В. П.) газета то и дело призывала через меня десницу прокурора и меч райотдела милиции…»

С мешком на спине родной дядя главного героя повести, мирошник колхозного ветряка Мирон, напоролся на беспощадного селькора, который не замедлил сообщить об этом в газету. А после этого родной дядя отбывал долгий срок где-то на Севере.

И вот об этом «тёмном и нелюбимом» прошлом всё чаще вспоминал писатель Константин Останков – пора бы повиниться перед людьми за те «деяния», пришёл срок, уж слишком много в то время накопилось вранья. И вот встреча с дядей Мироном, которой так опасался писатель Останков. Ничего, давно простил дядя Мирон: «Ну что ты означал тогда в моей беде? Ты ж был… ховрашок, вот кто!..»

Долго разглядывал дядя Мирон книги Константина Останкова, долго вслушивался в слова автора, рассказывавшего о том, о чём он написал эти книги. Но дядя Мирон всё-таки сказал племяннику: «Ты вот чего… Ты не признавайся тут, будто служишь писателем, слышь? Коли кто спросит, скажи, что по учёной линии насчёт леса, дескать. И машинка, мол, своя… Ладно?»

«Вот пришёл великан» – тоже о роли писателя в этой жизни: главный герой повести, Антон Кержун, только что закончил повесть, сдал её в издательство и поступил работать редактором в то же издательство. Конечно, он читает рукописи, размышляет о писательском труде, встречается и с настоящими писателями, и с теми, кто тужится походить на них. И не раз К. Воробьёв выскажет свои мысли о роли писателя в обществе. Пожалуй, каждому писателю хотелось бы покойно работать и «ни грубой славы, ни гонений от современников» не ждать (В. Ходасевич). Но мало кому из талантливых писателей удаётся избежать и грубой славы, и гонений.

Константин Воробьёв ставит порой своего героя в такое положение, когда тот, не выдержав напора обстоятельств, «срывается». Сначала прикидывается послушным, сдержанным, хотя всё «бурлит» в нём, но ничего не поделаешь, надо… А потом срывается с тормозов, которые сдерживали истинную сущность его как человека.

Антон Кержун рассказывает о своей внезапной любви, об извечном «треугольнике», в жизнь которого вмешивается коллектив и всё разрушает. Вроде бы давным-давно известное, но с каким душевным волнением следим мы за событиями повести…

Вот пришёл великан – и всё изменится, уйдут из жизни скука, пошлость, низость, ложь повседневной жизни, когда нужно прятаться, таиться, изменять самому себе ради покоя ближнего, который оказался скованным брачными узами. Что он, Антон Кержун, сделал Певневу, который тут же, как только переступил порог комнаты, его невзлюбил? И почему он должен приспосабливаться к хаму, даже неспособному любить женщин? В Антоне Кержуне растёт протест, бунт против низости повседневности, когда в жизни начинают господствовать подлые человеческие натуры. Возмущают его Верыванны, Певневы как воплощение мелкой, мещанской души и ограниченности. Тут уж он беспощаден, но одиноким, затерянным среди людей предстаёт герой К. Воробьёва… Он выбивается из ряда, из коллектива и, предоставленный самому себе, мучается от невозможности поступать так, как все. Он хочет на виду у всех пройти с любимой, чтоб знали, но эта отвага дорого ему обойдётся и будет наказана. И возникает страшная картина состояния человеческой души, когда под внешней благопристойностью скрываются мучительные, трагические противоречия, душевные муки…

Конечно, приметы внешнего мира интересуют К. Воробьёва, и он внимательно живописует обстоятельства, события, обстановку, воссоздавая звучащий, красочный, предметно-осязаемый мир, с дорогими ему и близкими людьми. То, что можно оглядеть, и то, что можно потрогать. Но тайное, духовное, мысли, чувства, переживания, острые противоречия больше влекут его как живописца. И он находит горькие, полынно-крепкие слова, чтобы передать драматические переживания людей, оказавшихся в критическом положении, когда человек как на ладони, весь тут, без прикрас.

После крушения своей мечты о счастливой жизни вместе с любимой Антон Кержун с беспощадной откровенностью рассказывает в своей повести о всех драматических обстоятельствах этой истории. Он ушёл с работы, затаился в глухомани и писал, вспоминая всё прекрасное и отвратительное, что произошло с ним совсем недавно. Чем жив человек? Почему ему приходится обманывать, врать, ловчить? На эти и многие другие вопросы пытается ответить в своей исповеди Антон Кержун.

А Константин Останков вновь и вновь возвращается к своему детству и пытается понять, почему взрослые так легко поверили, что родной его дядя мог напасть на него с ножом, чтобы якобы отомстить за газетный фельетон? Ну ладно, он, мальчишка, увлечённый догматическими словесами о скором приближении лучезарного будущего, с чистой совестью разоблачал бесчестье, воровство. Ему действительно тогда казалось, что своими разоблачениями он приближает лучезарное будущее. Но почему же взрослые – журналисты, партийные работники – без суда и следствия поверили в эту прямую ложь? Нашлись ведь даже и свидетели, будто видевшие то, чего никогда не было. Врали, чтобы осудить невиновного? Зачем? И вот, вспоминая минувшее, оставаясь наедине со своей совестью, когда особенно нелегко смотреть в глаза правде, Останков признаётся, что так нельзя было поступать, ложь тут же обрастает легендами, мифами и некогда реальное становится фантастическим придуманным. А в придуманное легче верить, тем более и мать уговаривала – подтверди вымысел негодяев, так будет лучше всем, пусть уж один пострадает. Так и сказал, как велели, а сейчас казнит себя беспощадным нравственным судом.

Один за другим проходят чередой герои Константина Воробьёва. В них – автобиография целого поколения, автобиография тех, кто ушёл на фронт, вынес плен, сражался в партизанском отряде, а потом в тяжких преодолениях искал своё место в мирной жизни. Пусть не все оказались такими стойкими и бескомпромиссными, как Белоголовый, Антон Кержун, но в этих судьбах раскрылись судьбы тех, кто остался верен себе, кто не подстраивался в поисках удобного местечка. Да, бывали моменты, когда пресс жизни беспощадно давил на человека, склоняя его к компромиссу, но герой К. Воробьёва всегда делал правильный выбор, всегда в нём побеждал человек чести и собственного достоинства.

Вроде бы повести, собранные в сборнике, разрозненны – они о разном и написаны в разное время. Но книга получилась цельная, как будто создана на одном дыхании. Объединяет эти повести позиция героев-рассказчиков (за ними легко угадывается сам автор), одинаково не приемлющих фальшь, ложь, самодовольство, особенно духовное самодовольство, всякую искусственность и позу, надуманную игру в значительность. Честность, бескорыстие, подлинность в проявлении чувств, чистота и благородство помыслов – вот истинные ценности, которым поклоняются герои Константина Воробьёва. И достойны презрения те, кто не может ради собственного благополучия устоять перед соблазном житейских компромиссов.

Повести расположены в хронологическом порядке, действие в них начинается в 1943-м и завершается в 70-х годах.

Война и коллективизация – вот два крупных исторических события, которые формировали душу и характер главных героев К. Воробьёва. И пусть в одном случае героя называют Антон Кержун, в другом – Константин Останков, в третьем – Родион Сыромуков, но все они, столь разные по своим индивидуальным характерам, сливаются как бы в один человеческий образ – образ поколения, когда возникают главные вопросы жизни: отношение к нравственным ценностям русского народа. Писатель с горечью устами Сыромукова из повести «…И всему роду твоему» говорит о своём современнике, перечисляя его отрицательные черты: «Он чересчур торопится заглянуть в любой финал. Скажем, в конец своей дружбы, любви, в конец книги, в конец своего пути. Кроме того, он изрядно и повсеместно обнаглел, требуя и получая от жизни больше, чем ему причитается… У человека должно быть недосягаемое в жизни… потому что убеждённость любого и каждого во вседоступности в конечном итоге сведёт на нет творческое усилие таланта, просвещённость, честь, доблесть, трудолюбие и тому подобные высшие достоинства разума и воли!»

В 1975 году, когда К. Воробьёв работал над повестью «…И всему роду твоему», он откровенно признался, что в книгах современных беллетристов нет мудрости: «Возможно, дело в том, что большинство нынешних писателей представляется мне чересчур резвыми и здоровыми, извините, мужиками, и поэтому чужая человеческая жизнь в их сочинениях похожа не на кардиограмму сердца, а на прямой воронёный штык».

Воспринимать чужую человеческую жизнь как кардиограмму сердца… Только в этом случае писатель создаст нужное для своего народа и времени произведение, откроет тайные глубины человеческой души.

Таким предстаёт и Константин Воробьёв в сборнике «Друг мой Момич».

Повесть, давшая название сборнику, напечатана впервые, хотя написана ещё в 1965 году. С историей создания этой вещи связаны и некоторые личные воспоминания автора этой книги, которому довелось познакомиться с Константином Воробьёвым в тяжёлое для него время. С газетных и журнальных страниц, в выступлениях и докладах постоянно сыпались упрёки по его адресу за его повесть «Убиты под Москвой», опубликованную в «Новом мире» (1963. № 2). Упрекали за искажённое изображение великой битвы под Москвой в ноябрьские дни 1941 года, за отбор «лишь самого плохого, самого трагичного», «за вольное или невольное сгущение красок», за «настроение безысходности, бессмысленности жертв, принесённых на алтарь Отечества, которое навевает произведение»… Эти упреки, конечно, самые безобидные, а ведь говорили и писали слова похлеще: «Да, из неглубокого колодца черпали материал для своих повестей К. Воробьёв и Б. Окуджава. И дно этого колодца покрывал отнюдь не чистый песок. Вот и всплыла у них на поверхность всякого рода слизь да липкая грязь. А всё чистое, мужественное, святое, что характеризовало нашего человека на войне, оказалось погребено под густым слоем этого ила» (Урал. 1963. № 9).

Так что в выражениях не стеснялись. И всем было ясно – почему. Только что прошли знаменитые встречи Н.С. Хрущёва с деятелями литературы и искусства, на которых всесильный генсек раздавал тумаки и «пышки». А на июньском 1963 года Пленуме ЦК КПСС Д.Ф. Ильичёв прямо сказал: «Для советских людей священна память воинов, отдавших жизнь за свободу отечества. Нельзя вдохновить на подвиг, не уважая подвигов уже совершённых. Однако в некоторых художественных произведениях, посвящённых Великой Отечественной войне, на первый план выступают не подлинные герои войны, а бессмысленно погибающие страдальцы…»

«Бессмысленно погибающие страдальцы» – это кремлёвские курсанты Константина Воробьёва.

Уж после этих слов откликнулись почти все газеты и журналы, уничтожающих слов не жалели. Складывалась такая обстановка, когда становилось просто невмоготу. Правда, в 1963 году в Вильнюсе вышла книга «Не уходи совсем», а в Москве «У кого поселяются аисты», но это положение К. Воробьёва не улучшило. В письме Виктору Астафьеву 22 мая 1964 года К. Воробьёв писал: «Мне что-то сейчас не работается: наверное, втуне, ожидаю хулу и брань разных бровманов… (Г.А. Бровман – литературный критик, резко отозвавшийся о творчестве Воробьёва в печати. – В. П.) Сволочи, вышибают недозволенными приёмами перо из рук, никак не могу привыкнуть к оскорблениям, хоть на мне уже и места нету живого! Казалось бы, ну чего киснуть, я ж на своей земле – родной, пуховой, а вот поди же ты! Это, наверно, оттого, что нету пятачка, аренки, где я мог бы стать в позицию с кулаками…»

И вот как-то в узком коридорчике издательства «Советский писатель», где автор этой книги в то время работал заместителем заведующего редакцией русской прозы, к нему подошла Нина Дмитриевна Костржевская – сердобольная душа – и спросила, читал ли он «Убиты под Москвой» и нельзя ли что-нибудь сделать для автора, которого так повсюду избивают. «Напиши ему письмо и предложи прислать заявку, а лучше всего – рукопись нового романа, говорят, у него есть новый роман или повесть…»

Вскоре пришёл ответ, привожу его полностью:

«Уважаемый Виктор Васильевич!

Спасибо за письмо, за добрые слова, за изъявление дружбы. Этому чувству я знаю цену и умею ценить его.

Я и в самом деле пишу роман. Сюжет его – просто жизнь, просто любовь и преданность русского человека Земле своей, его доблесть, терпение и вера. Роман будет из трёх небольших частей, объёмом весь листов в 20. Начало его – тридцатые годы, конец – шестидесятые нашего, как говорят, столетия. Наверное, что-то будет в нём и о так называемом «культе». Я не боюсь того, что темы этой чуждаются издатели, хотя и не все. Причина их «оторопи» мелка и недостойна серьёзного внимания. И она преходяща. Ведь если говорить правду, то тема «культа» по существу ещё совершенно не тронута. Она лишь печально скомпрометирована и опошлена различного рода скорохватами и конъюнктурщиками – бездарными к тому ж – т. е. теми самыми «мюридами», которые в своё, «культовское», время создавали и охраняли этот «культ» с кинжалами наголо.

Нет, я не собираюсь поражать, устрашать, холодить и леденить. Я хочу по возможности русским языком рассказать о том, на чём стояла, стоит и будет стоять во веки веков Русь моя вопреки всему тому, что пыталось и будет ещё пытаться подточить её, матушку. Роман будет ясен, прост, спокоен, правдив и жизнеутверждающ, поскольку мы с Вами живы, здоровы и боевиты. Кажется, я наговорил полный короб комплиментов ему, роману; но сам я тут ни при чём: я строитель, любящий свою работу и наученный понимать толк в «стройматериале». И если я иногда отступаю от желания «заказчика» приделать «балкончик» к зданию, то это ж на пользу зданию. Дольше стоять будет.

На всякий случай я посылаю Вам начальные главы из романа, тиснутые в республиканской газете. Конечно, из них Вам трудно будет разглядеть даль его, но кое-что Вы постигнете, и если Вас (я разумею издательское начальство) заинтересует роман, я с удовольствием отдам его Вам – мне здорово бы помог договор на время работы над книгой.

Черкните мне, пожалуйста, пару строк о том, как легло Вам на душу начало «Момича».

Шлю Вам сердечный привет. Мне тоже хочется повидать Вас. У меня уже «накопилось» в «Сов. писателе» несколько друзей, да будут благословенны их имена, как говорил Моисей.

20.6.64.

К. Воробьёв».

В пакете, кроме письма, было шесть вырезок из газеты «Советская Литва» за 25—26 февраля и 1—2 июня 1964 года, в которых опубликованы начальные главы романа «Друг мой Момич». Начало «Момича» легло мне на душу. С первых строк роман захватил моё воображение – автор вспоминал своё нелёгкое деревенское детство как раз накануне коллективизации… Вроде бы обычные истории происходят здесь, каких уже рассказано бессчётное число раз: сидит на тёплой раките десятилетний Санька и вырезает «дудку-пужатку, как ни у кого». Прекрасное настроение у мальчишки, правда, живут они голодно, дядя, брат его покойной матери, «шелопутный, тронутый, и от того мы, может, самые что ни на есть бедные в селе – работать-то некому и не на чем». От имени повзрослевшего Саньки и ведёт повествование автор, поставив перед собой ответственную цель – разобраться в событиях, которые происходили в драматический год «великого перелома». В сущности, и начинается-то повествование с того, что много десятилетий спустя встречаются постаревший Момич и повествователь и вспоминают былые дни: «Узорно-грубо и цепко переплелись наши жизненные пути-дороги с Момичем. Сам он – уже давно – сказал, что они «перекрутились на смерть», и пришло время: не скрывать нам этого перед людьми». И вот первое воспоминание – Санька сидит на тёплой раките, вырезает дудку, тётка Егориха зовёт его, а он вовсе не торопится на её «звонкий, протяжно-подголосный зов», но тут появляется «большой-большой мужик» с жеребцом в поводу и бросает в сторону Саньки всего лишь одно слово: «Кшше!»

«Так гоняют чужих курей с огорода, и я мигом съезжаю по стволу ракиты и бегу к хате.

Это незначительное происшествие врезалось в мою память необычно ярким видением, и с него мы оба ведём начало нашего «перекрута», – мне тогда было десять, а Момичу – пятьдесят. Тогда мы как бы одновременно, но в разных телегах въехали с ним на широкий древний шлях, обсаженный живыми вехами наших встреч и столкновений. Момич громыхал по этому шляху то впереди меня, то сбоку, то сзади, и я никак не мог от него отбиться, вырваться вперёд или отстать…»

И всплывают перед нами одна за другой картины сельского быта, где в центре событий всегда оказывается Момич. Сначала Санька издали наблюдает за своим соседом, а потом уже не отходит от него, набираясь житейского опыта…

То вместе с ним огород пашет, то строит с Момичем новую клуню вместо сгоревшей, и каждый раз что-то привлекательное открывалось для Саньки в этом суровом на вид человеке: «Всё в нём покоряло и приманивало моё ребячье сердце». Дружба с Момичем многое открыла для Саньки, обогатила его душевный мир, но он ждал ещё большего: «Я маялся и ждал, когда Момич покличет меня в ночное, – должно же было наступить такое время, от предчувствия которого у меня заходился дух. Но он всё не брал и не брал…»

И вскоре нам стало ясно – почему: стеречь такого красавца – опасное занятие. Конокрады, видно, не раз покушались на жеребца. И вот Момичу удалось их поймать, связать и привезти на расправу односельчанам – таков был давний закон: «Нет, не всякий вор, а только конокрад – человек, в одну ночь пускавший по миру потомство семьи, у которой он уводил кормилицу-лошадь, подпадая под обряд сельской саморасправы».

Не выдержало Санькино сердчишко всенародного истязания конокрадов, бросился он к Момичу, и тот действительно спас от гибели знаменитого камышинского конокрада Сибилька и его помощника —

Зюзю. Не только вырвал из рук остервеневшей толпы, но и дал восковую глыбу застаревшего мёда: «Мёд все хворобы и обиды лечит», – сказала тётка Егориха, передавая Зюзе мёд Момича.

В июньских отрывках романа тоже много было интересного, и не было сомнений в том, что эти главы могут послужить добротной заявкой на роман. Уж очень привлекала фигура Момича – этакого могучего русского человека, доброго, несокрушимого, сильного, трудолюбивого… Да и время, когда столько сложного и противоречивого возникало и всё ещё нуждалось в исследовании, было притягательным для писателей.

В этом духе был составлен ответ Константину Воробьёву.

28 июля 1964 года он откликнулся письмом:

«Виктор Васильевич, здравствуйте!

Конечно, Вы правы: мне следовало бы приехать в Москву, но сейчас, по-моему, это преждевременно, так как рукопись далеко не готова. Где-то в сентябре – октябре будет готова первая книга, тогда я повезу её Вам. Очевидно, роман пристроится в «Советской России», – там меня более или менее знают как вполне «благонадёжного» автора. Возможно, они мне дадут и договор с авансом, так что всё, я думаю, образуется, главное – не терять упрямства, веры в ближних своих и в себя.

Спасибо Вам за готовность оказать мне приют. Наверное, это мне понадобится.

На всякий случай, а также для совета, прямой критики посылаю Вам продолжение «Момича». Сейчас я сижу в нём в полосе коммуны. Это нужно сделать грустно-впечатляюще, правдиво-точно и тепло.

Конечно, если бы не необходимость отрываться от работы на побочные поделки для хлеба насущного, то книга продвигалась бы успешнее. Я как-то дерзнул своротить сценарий. И, знаете, своротил. И даже напечатал его во втором номере «Невы» за этот год (правда, там его сильно попортили), но никакая даже самая захудалая киностудия не откликнулась на мой затаённо-вожделенный призыв. Видно, на эту кухню я постучался не в те двери: кажется, нужно было с «чёрного хода», а я по этим путям не ходок.

У нас тут сушь, жара. Появились уже кусачие августовские мухи. Конец лету. Вы были уже в отпуске? Куда вы ездите? Валяйте в Литву, в Палангу. Говорят, что здесь хорошо. Я ни разу там не был. Я даже Чёрного моря не видел ещё, вот ведь незадача.

Будьте здоровы и благополучны. Крепко жму руку.

Ваш К. Воробьёв».

И в пакете – ещё три вырезки из «Советской Литвы» за 24—26 июля 1964 года, отрывок из романа под названием «Первые радости».

И снова вроде бы о простом и давно известном говорится на страницах «Советской Литвы»… Ну что тут особого, когда тётка Егориха рассказывает о том, как вызывали её в сельсовет и «назначили делегаткой от всей Камышинки», как она два дня заседала в Лугани, а потом, возвращаясь в повозке Момича, «жарким шёпотом» сообщила: «…Скоро мы с тобой в коммуну пойдём жить…» в барский дом, что в Саломыковке… «Ох, Сань, если б ты знал… И всё, Сань, под духовые трубы, всё под музыку – и ложиться, и вставать, и завтракать, и обедать…»

Всё так казалось заманчиво, а как только стали собираться, так и «смутно» стало на сердце у Егорихи. А главное – до слёз обидно, что в коммуну вместе с ними едут побирушка Дунечка и её сын – конокрад Зюзя, совсем недавно спасённый Момичем от ярости рассвирепевшей толпы односельчан. Грустно и тоскливо было читать строки, которыми описывает рассказчик своё знакомство с коммуной: такая же бедность и убогость, какие были и в их доме: «Нас было девятнадцать человек – одиннадцать мужчин и я, шестеро баб и тётка… Председатель коммуны Лесняк в счёт не входил. Он жил отдельно, на втором этаже… По отлогим каменным ступенькам коммуны мы с тёткой втащили сундук в сумрачно-прохладный зал, разгороженный двумя рядами витых мраморных колонн. За ними, по правую и левую стороны, под окнами, заколоченными фанерой и жестью, впрорядь низенькие железные койки. На них сидели и лежали люди – за левым рядом колонн мужчины, а вправо женщины…»

Казалось, что всё будет «хорошо и сладко» в коммуне…

Таковы были первые радости тётки Егорихи и Саньки, совсем чужого ей, если помнить только о кровных узах, но такого близкого и любимого, родного, если говорить о душевной близости.

И вот наконец «Друг мой Момич» вышел в свет – роман, о котором мы говорили в те далёкие дни так много и обстоятельно…

С предельной остротой и достоверностью К. Воробьёв рассказывает о том, что увидели Санька и тётка Егориха, сорокалетняя крестьянка, которой так и не удалось вырваться из когтей бедности. Как только поманили её лучезарной жизнью, она тут же согласилась. Нет, бедность не мучает её, она легко относится к ударам судьбы – муж-то её помешанный… Надо ж и его как-то содержать. Она легко поверила, что в коммуне им будет легче, душевнее. Но то, что она увидела в коммуне, ужаснуло её. Всё та же бедность, убогость, да ещё в условиях, когда не распоряжаешься своей судьбой, полностью зависишь от других, от их приказов, характеров, от их неумения хорошо работать: «Коммунары окучивали картошку. На саломыковских огородах она давно цвела, а эта не собиралась даже. В глинистом месте, на берегу ручья потому что росла, а тут пырея полно. Да и навоза в коммуне нету. Кто ж его у нас наделает!»

Нет, уж лучше бедность на свободе, чем всё та же бедность в условиях чудовищного подавления личности в так называемой коммуне, коммуне рабов. И тётка сразу же стала думать о спасении. Впервые она почувствовала, что значит быть свободной, быть личностью. Пусть голод и холод терзают её тело, но она свободна и независима в своих желаниях и стремлениях, её не подавляет душевный мир коммуны.

И Санька, выросший в свободном мире природы, начинает ценить всю мощь и красоту свободы, стремится уединиться, остаться наедине с природой. Здесь, в коммуне, они почувствовали тяжёлый пресс стадной жизни, фальшивый смысл её лозунгов («Придёт время, товарищ Бычков, и на всём земном шаре раскинется цветущий сад одной великой коммуны!» – сурово и раздельно выговаривает председатель коммуны товарищ Лесняк), нивелирующее влияние толпы на личную жизнь человека, ведь в коммуне подавляют личность, а представляют этот отвратительный процесс как благо человеку. Делают его механизированным, лишённым индивидуальных желаний, свойств, а догматически утверждают, что это акт высокого гуманизма.

И вот убежали из коммуны, конечно с помощью Момича, который просто-напросто приехал за ними ровно через столько, через сколько, как ему показалось, эксперимент должен исчерпать себя. Бежали от унижений и подавления собственной личности. И тут же вздохнули с облегчением. Санька увидел, как счастливы Момич и тётка Егориха, сидят на телеге Момича и поют – эта песня и эта сцена вообще, может, самое прекрасное место в повести. Они ещё ничего не знают, даже не догадываются, что страшные силы распада устоявшейся жизни уже начинают свою всё уничтожающую работу, приведшую к катастрофе…

Тётка Егориха – отважный человек в своей чистоте и бескомпромиссности. Вроде ничего отважного и нет в её поведении. Но это только на первый взгляд…

А всё началось вроде бы с самого незначительного эпизода. Сколько уж раз описывали романисты тот момент, когда уполномоченные приходили в дом крестьянина и агитировали «за колхоз». Пришли и в дом тётки Егорихи. Но главное – кто пришёл: бывший конокрад Сибилёк, его подручный Зюзя, неизвестные в деревне городские. Из их разговора стало ясно, что тётку Егориху и Саньку осудили за то, что они дезертировали из коммуны. «Степенно и ладно» она ответила на осуждающий жест учительницы:

«– Мы, милая, не в солдатах служили там. Хотелось – жили. Не понравилось – возвернулись домой.

– Не понравилось? В коммуне? Вам? – с нарастающим гневным удивлением спросила учительница.

– То-то что нам, красавица, а не Сидорову кобелю! – распевно сказала тётка…»

Эта «странная для сельского пролетария концепция» нуждалась в объяснении, и Зюзя сразу же всё «уличающе» объяснил: «Их Мотякин сманил. Сусед ихний, подкулачник».

А уж после того, как тётка Егориха на вопрос «Чего в колхоз не пишетесь?» ответила, что «у нас поборов нету… ни по денной должности, ни по ночной охоте», всем собравшимся стало ясно, что тётку Егориху не уломать идти в колхоз, хотя она по всем статьям «сельский пролетарий».

Гордая, независимая, не сломленная даже своей бедностью, тётка Егориха, по мнению Сибилька и Зюзи, представляла собой опасность своей прямотой и памятливостью.

Ещё недавно Зюзя был в «кожаной тужурке и будёновке», а теперь ходил в «богатой одёже»: Санька признал и кожанку, и полосатый шарф, и галифе, и сапоги с калошами, всё это принадлежало Роману Арсенину, уже раскулаченному и высланному на Соловецкие выселки.

В Камышинке уже господствовали такие, как Зюзя и Сибилёк, помогал им устанавливать колхозную диктатуру милиционер Голуб. Уводил под конвоем всех тех, кто хотел проявить самостоятельность и рассудительность. Их тут же объявляли кулаками, а тех, кто победнее, – подкулачниками, сразу всё упрощалось и выходило «по-ихнему». Уводили, выселяли, разоряли хозяйство, делили между собой.

Всё шло как обычно. Но вот бабы взбунтовались тогда, когда увидели, что «скинули с церкви крест». Они потребовали, чтобы «поставили его обратно на своё место». Но как? Никто не знал, «сверзить-то его легче», «оттого и галдели все и не видели, как от сельсовета прямо на корогод помчался Голуб…». И произошло самое страшное – бабы, увидев милиционера, разбежались, а тётка Егориха осталась одна: «Тётка не отступила и даже не присела, она только вскинула руки к морде голубовского коня, и он встал на дыбы, а Голуб…» А Голуб выстрелил и убил тётку Егориху.

Момич хотел найти управу на убийцу, но ничего не вышло: председателем сельсовета стал к тому времени Зюзя, а Момич слыл опасным элементом, подкулачником. Да и его самого вскоре раскулачили.

Сначала, как только замелькали драматические события в Камышинке (аресты непокорных, отречение попа от веры и др.), Момич пытался оказывать сопротивление течению событий: «Дай чёрту волос – а он и за всю голову…», но потом увидел, как набирают силу такие, как Зюзя и Сибилёк, и сокрушённо говорил: «Ох, Александр, не дай бог сукину сыну молоньёй владеть. Ох, не дай!»

А «сукины сыны» уже владели «молоньёй» и безнаказанно разоряли крепкие хозяйства, в том числе и хозяйство Момича. Зюзя и Сибилёк увозили из дома Момича и кадушку мёда, и перину, за которую беспомощно хваталась Настя, дочь Момича: это ж её приданое. Но сила была на стороне Зюзи, у него наган, он и выстрелил, но промахнулся, уже второй раз «стал жмурить глаз и хилиться на бок», когда «Момич шагнул к крыльцу и в трудном борении с чем-то в себе сказал:

– Слышь, ты… Спрячь пугач! Ну?!».

Казалось, что только вмешательства Момича и ждали, чтобы объявить этот мужественный поступок «прямым покушением» на сельского активиста и составить акт. «Ночью его забрали. Вместе с Настей».

Так на глазах Саньки рушилась привычная, такая сказочно-прекрасная устойчивая жизнь, которую уже никому и никогда не вернуть.

Как-то захотелось ему всё начать сначала: вот так же сидел он на тёплой раките, как и тогда; так же он стучал по срезанному черенку и делал дудку-пужатку, но не окликнул его родной голос тётки Егорихи, не крикнул ему предостерегающе «Кшше» такой близкий Момич, как ни пытался Санька хоть мысленно вернуть то, что было «утешного и радостного» в его прежней жизни, ничего не получалось, мир раздваивался в его душе: то представала в его глазах тётка в красной косынке, весёлая, умная, задорная, независимая и стойкая, то являлась чужой, обряженной для похорон; то возникал перед его глазами Момич, яростный в своей целеустремлённости, мужественный супротивник «ударникам» колхозного движения, таким как Зюзя и Сибилёк, но тут же этот несгибаемый Момич вдруг превращался в слабого, квёлого, каким увидел его Санька на своём дворе во время раскулачивания, когда он собирал разорённых пчел, – и этот, второй Момич, сгребавший в подол рубахи снег вместе с полудохлыми пчелами, казался чужим, незнакомым… Не догадывался Санька, что и он уже изменился, стал другим, кончилось его детство и никогда его не вернуть, как не вернуть и тётку Егориху, и Момича…

Но Момич ещё раз пришёл на своё подворье, проведать Саньку, узнать о его житье-бытье… А потом снова пропал… Мир колхозный отвернулся от Саньки, каждому было недосуг в это тревожное время. Что ж оставалось делать, как не искать Момича: дядя Иван помер… Нашёл Санька Момича, но и за собой привёл хвост: крались за ним Голуб и Зюзя. Увидел их, когда они были совсем близко. И Момичу оставалось только стрелять: Голуба убил, а Зюзя сбежал.

На том и разошлись дороги Саньки и Момича: «Моей бедой ты сыт не будешь… Уходи один», – подвёл Момич неутешительный итог «перекрута» жизни.

И вот много лет спустя, на войне, повзрослевший Александр сам оказался в таком положении, когда его рука невольно начала поднимать пистолет, а тот, в кого направлена была эта страшная рука, привставал на носках сапог и омертвело оправдывался. Саньке и самому страшно стало: «Вот тогда-то я и понял, почему слабые и несправедливые люди, незаконно или по ошибке поставленные у власти над другими, неизменно и в первую очередь стремятся обвинить в чём-нибудь самого сильного и правого – этим они устраняют из жизни опасность примера и сравнения и утверждают себя в праве на произвол…»

В этом, конечно, главный вывод всего драматического повествования. Значительна и другая информация: Момич не затаил обиды на советскую власть, погиб как солдат: его казнили немцы за связь с партизанами.

Константин Воробьёв написал своего «Момича» в 1965 году, впервые показав коллективизацию как первую катастрофу, потрясшую души людей и поставившую человека перед выбором – оставаться самим собой и поплатиться за это естественное желание трагическими испытаниями или словчить, приспособиться, выдавая себя совсем не за того, кем ты на самом деле являешься… Перед человеком встал соблазн уйти от подлинной жизни и затаиться, для этого нужно всего лишь забиться в глушь, сказаться лесником, сменить фамилию. Так обстоятельства вынудили Максима Евграфовича стать Петром Васильевичем Бобровым. Но духом он остался прежним, при встрече успокаивает «расквасившегося» лейтенанта Александра: «Под ножку на момент и лошадь валят… А на Расеи яства много, коли гостям брюха не жаль!» Только что сдали Минск, только что лейтенант вышел из трудной переделки, и слова Момича, как и прежде, одиннадцать лет назад, подействовали на Саньку-Александра ободряюще.

В «Момиче» К. Воробьёв показывает, как устойчивое, благополучное представление о мире сменяется тревогой, сомнениями, показывает, как твёрдая почва крестьянской жизни утрачивает свои вековые черты, начинает сначала колебаться под ногами таких, как Момич, а потом и совсем рушится под их ногами. Случайные, залётные люди стали командовать жизнью крестьян, распоряжаться на их земле, на их подворье. Положение в привычном мире изменилось, человек перестал быть свободным и независимым, и горько, тяжко приходится тем, кто этого не понимает и продолжает жить по старинке, оставаясь верным самому себе, привычным идеалам, духовным ценностям.

Самое страшное, что столкнулись две силы, силы добра и силы распада, и в неравной борьбе одерживают верх Зюзя и Сибилёк, конокрады, поддерживаемые властью в городах. И силы оказались не равны: такие, как тётка Егориха, были расстреляны; такие, как Момич, вынуждены были скрываться; третьих выселили на Соловецкие выселки, а оставшиеся покорились силе, которая, словно пресс, выжимала из них все соки.

Константин Воробьёв, русский по рождению и по душе, всю свою творческую жизнь прожил в Литве, так сложилась его послевоенная судьба. Здесь он познал много счастливых мгновений, и он с благодарностью и любовью говорил о своей второй Родине, приютившей его и регулярно издававшей его книги. Но всеми помыслами он был с Россией, рвался к нам, чтобы каждый день и каждый миг чувствовать и знать, чем живёт и дышит его Родина, разделить с ней её скупые радости и чудовищно разраставшуюся боль, которая с беспощадной методичностью терзала её. Константин Воробьёв стремился коснуться матушки-земли, чтобы, как некогда Антей, почувствовать и набраться новых творческих сил.

Сейчас К. Воробьёв, как Ю. Бондарев, В. Белов, В. Астафьев, В. Распутин, Е. Носов, С. Викулов, по праву был бы во главе российской отечественной литературы… Не удалось. Только сейчас мы понимаем глубину и жажду писать правду, и только правду и мучительно переживать оттого, что иной раз на страницах его публикаций представала какая-то «обглоданная правда», будь то на страницах «Нового мира» или «Нашего современника».

Воробьёв К. Убиты под Москвой // Новый мир. 1963. № 2.

Воробьёв К. Это мы, Господи!.. // Наш современник. 1986. № 10.

Воробьёв К. Собр. соч.: В 3 т. М., 1991.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.