Сюжет первый «ПУСТЬ УБИРАЕТСЯ К ЧЕРТЯМ!»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сюжет первый

«ПУСТЬ УБИРАЕТСЯ К ЧЕРТЯМ!»

10 августа 1946 года в газете «Культура и жизнь» под рубрикой «Письма в редакцию» была опубликована небольшая статейка драматурга Всеволода Вишневского «Вредный рассказ Мих. Зощенко».

Вот несколько выдержек из этой статьи:

Ленинградский литературный журнал «Звезда» в № 5—6 за этот год опубликовал в разделе «Новинки детской литературы» рассказ Мих. Зощенко «Приключения обезьяны».

…Общая концепция рассказа сводится к тому, что обезьяне в обществе людей плохо и скучно. В одном из «рассуждений» обезьяны, то есть рассуждений, сделанных Зощенко за обезьяну, прямо говорится, что жить в клетке, то есть подальше от людей, лучше, чем в среде людей…

Спрашивается, до каких пор редакция журнала «Звезда» будет предоставлять свои страницы для произведений, являющихся клеветой на жизнь советского народа?

20 августа в газете «Ленинградская правда» появилось сообщение под заголовком: «О журналах «Звезда» и «Ленинград» (Из постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 г.).

21 августа то же самое напечатано в «Правде».

22 августа — в трех газетах: «Правде», «Ленинградской правде» и в «Вечернем Ленинграде» напечатано дословно одно и то же:

На днях в Ленинграде состоялось собрание актива Ленинградской партийной организации, на котором секретарь ЦК ВКП(б) тов. Жданов сделал доклад о постановлении Центрального Комитета ВКП(б) от 14 августа сего года о журналах «Звезда» и «Ленинград».

Итак, постановление ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград», с которого началась кампания проработанных собраний и статей, клеймящих Зощенко и Ахматову, было принято 14 августа 1946 года. Первое сообщение о нем в печати появилось 20 августа. А статья Всеволода Вишневского «Вредный рассказ Мих. Зощенко», как уже было сказано, появилась в газете «Культура и жизнь» 10 августа, то есть за десять дней до первого сообщения об этом постановлении и за четыре дня до того, как это постановление было принято.

Что же это значит?

Может быть, Всеволод Вишневский обладал каким-то особенно тонким политическим чутьем, позволившим ему предвидеть, что на днях такое постановление появится? Или, может быть, это как раз он, Всеволод Вишневский, сигнализировал в ЦК ВКП(б) о том, что в делах литературных не все обстоит благополучно? И ответом на этот его сигнал и явилось знаменитое постановление?

Нет, загадка объясняется гораздо проще.

Есть у Михаила Зощенко небольшой юмористический рассказ о том, как один ялтинский житель, некто Снопков, проспал знаменитое Крымское землетрясение. Подробно рассказывая обо всем, что предшествовало этому удивительному факту, автор (вернее, рассказчик) перебивает свой рассказ такой фразой: «Тем более, он еще не знал, что будет землетрясение».

Так вот, в отличие от ялтинского жителя Снопкова, писатель Всеволод Вишневский о готовящемся «землетрясении» знал заранее.

Знал он об этом уже 9 августа, то есть за день до того, как в газете «Культура и жизнь» появилась его статья. И знал даже больше, гораздо больше того, чем поспешил поделиться с читателями «Культуры и жизни».

В более полном объеме этими своими знаниями он поделился со своими коллегами 4 сентября, выступая на заседании Президиума Союза советских писателей.

Вот небольшой отрывок из этого его выступления:

Мне хотелось бы сказать несколько слов относительно последних событий в литературе. Мне хотелось бы поделиться с вами тем, что мы слышали 9 августа на Оргбюро, потому что слова, которые обратил товарищ Сталин к нам, писателям, — они должны быть у нас в сердце…

Мы не знали, что мы встретимся с товарищем Сталиным. Нас предупредили, что будет Оргбюро, вопрос о ленинградских журналах, вопросы театральные, вопросы репертуара, еще 2—3 вопроса и т. д. Ровно в 8 заседание началось на пятом этаже в Мраморном зале, в том историческом зале, где товарищ Сталин встречался не раз с литераторами. Ровно в 8 пришел товарищ Сталин. Он был не в военной форме. Он, по-моему, подчеркнул этим традицию, что он разговаривает с интеллигенцией, с представителями искусства. Затем 4 часа подряд большая духовная инициатива разговора была в его руках. Он не выключался из беседы, как выключаешься иногда, а в течение четырех часов он был в курсе разговора. Он бросал много реплик. Я по своей привычке записывал, и я хочу поделиться с вами рядом записей, так как я считаю, что каждое слово, которое сказал товарищ Сталин, для нас важно и ценно.

Сначала несколько его реплик — о зощенковском рассказе «Приключения обезьяны».

«Рассказ ничего ни уму, ни сердцу не дает. Был хороший журнал «Звезда». Зачем теперь даете место балагану?…»

Несколько раз он говорил: «Человек войны не заметил. Накала войны не заметил. Он ни одного слова не сказал на эту тему. Рассказы Зощенко о городе Борисове, приключения обезьяны поднимают авторитет журналов? Нет».

«Почему я недолюбливаю Зощенко? Зощенко — проповедник безыдейности… И советский народ не потерпит, чтобы отравляли сознание молодежи…»

Он касался этой темы в ряде мест.

«— Не обществу перестраиваться по Зощенко, а ему надо перестраиваться, а не перестроится, пускай убирается к чертям».

Как мы теперь уже знаем (да и Вишневский, выступая перед коллегами, этого от них не утаил), на том заседании Оргбюро речь шла не только о Зощенко. Изничтожали Ахматову. Шельмовали Сельвинского. Мимоходом растоптали пародию Флита и какое-то сочинение никому тогда не известного молодого писателя Ягдфельда.

Но Вишневский, выскочив — впереди всех — со своей статейкой в «Культуре и жизни», почему-то выбрал в качестве даже не просто главной, а практически единственной мишени для критического разгрома одного Зощенко.

Почему же именно его?

Это можно понять даже по опубликованной теперь неправленой стенограмме того заседания, хотя начало ее и первые реплики Сталина о Зощенко в ней не сохранились. (То ли стенограмма велась не с начала заседания, то ли первые ее страницы утеряны.) Но восстановить эти сталинские реплики можно по сохранившемуся тексту выступления Сталина, а также по записанному самим Ждановым конспекту его будущего доклада. («Этот отщепенец и выродок…», «Пакостник, мусорщик, слякоть…», «Человек без морали, без совести…», «Пусть убирается прочь…»). Поскольку последняя реплика («Пусть убирается…») прямо повторяет сталинскую, можно предположить, что и остальные пахучие эпитеты, — во всяком случае, некоторые из них — тоже принадлежат самому вождю и учителю.

Вишневский, — как и Жданов. — слышал все эти сталинские реплики своими ушами. И, надо полагать, соответствующее впечатление на него произвел не только их смысл, но и тон, каким они были произнесены. И сталинская мимика, выражение его лица, когда он объяснял, почему недолюбливает Зощенко и в сердцах предложил ему «убираться к чертям».

Вообще-то Сталину было за что «недолюбливать» писателя Михаила Зощенко. Не совсем понятно тут только одно: чем так раздражил его этот маленький и, казалось бы, вполне невинный зощенковский рассказ «Приключения обезьяны»?

Можно понять его недовольство редакторами «Звезды», поместившими эту «безделку» на страницах своего почтенного журнала. Но сам-то этот детский рассказик, написанный для «Мурзилки» и по недомыслию редакторов «Звезды» перепечатанный ими оттуда, — он-то чем заслужил ( и заслужил ли?) все эти обрушившиеся на него громы и молнии?

На этот счет есть разные суждения. Приведу два — самые крайние, полярно противоположные, даже как будто взаимоисключающие.

Почему именно этот рассказ вызвал гнев и расправу? Боже мой, да разве в этом дело?! Следовало приструнить интеллигенцию, которая во время войны получила послабление — относительное, конечно, — и которой почудился, как теперь модно говорить, «свет в конце тоннеля». И появилась вереница партийных постановлений-приговоров, эту задачу выполнявших. Не имеет существенного значения, какое произведение высечь для острастки, рискну предположить, что и Зощенко с Ахматовой вполне могли быть заменены кем-то другим. Но случилось так, как случилось. Культуру стали ставить во фрунт, подавив глупые мечты о творческой независимости, — и все замерло.

(М.З. Долинский. Комментарий к рассказу «Приключения обезьяны». В кн.: Из архива печати. Мих. Зощенко. Уважаемые граждане. М. 1991. Стр. 655).

Утверждение, что «Зощенко с Ахматовой вполне могли быть заменены кем-то другим», высказывалось даже в еще более радикальной форме. А недавно один исследователь даже объявил, что они тут вообще были, что называется, «сбоку припека», а главная цель постановления была совсем другая:

Главными героями постановления были А. Ахматова и М. Зощенко. Однако заряд его номенклатурного залпа был нацелен не в двух беспартийных литераторов, а против партийного и идеологического руководства Ленинградского обкома и горкома ВКП(б). В «Правде» было опубликовано лишь четыре пункта резолютивной части постановления. За кадром оставалось еще девять. Все они носили исключительно партийный карательный характер, трагически предвещая кровавое «ленинградское дело» 1949—1950 годов: «поручить Секретариату ЦК», «отменить решение Ленинградского горкома», «снять с работы секретаря по пропаганде», «возложить партруководство», «объявить выговор», «возложить на Управление пропаганды ЦК», «заслушать на Оргбюро ЦК», «командировать т. Жданова в Ленинград». Ахматову и Зощенко в этот ленинградский меловой круг ответчиков не включали. Не они имелись в виду.

(Леонид Максименков. «Не надо заводить архива, над рукописями трястись [?]» Вопросы литературы. 2008, № 1. Стр. 7-8)

Может, оно и так. Но, как я уже не раз говорил, Сталин всегда решал сразу несколько задач. И фигуры Зощенко и Ахматовой в этом случае были для него не менее, а может быть, даже и более важны, чем «меловой круг ответчиков» из Ленинградского обкома и горкома.

Интеллигенция за годы войны (тут прав Долинский) и впрямь подраспустилась. «Справки» органов госбезопасности о настроениях в среде художественной интеллигенции постоянно докладывали о многочисленных высказываниях писателей, выражавших надежду, что после войны все изменится, что держать художников в крепкой узде, как это сложилось в предвоенные годы, нелепо и даже преступно. Надо было положить конец этим ложным надеждам, ясно и определенно дать понять разболтавшимся интеллигентам, «кто хозяин в доме».

А вот кого выбрать на роль «мальчиков для битья», — это было совсем не все равно. И выбор, сделанный Сталиным, был на редкость точным.

К этой теме мы еще вернемся. А сейчас, как было обещало обратимся к другому, противоположному объяснению.

Я решусь сказать, что в каком-то отношении Жданов был прав. В выступлении Жданова против Зощенко был определенный смысл. В этом выступлении был иной сюжет, кроме обычного зажима литературы коммунистами. Это может показаться чудовищным парадоксом, но выступление Жданова против Зощенко действительно было выступлением в защиту культуры. Это значило только одно: революция в России кончилась, изжило себя революционное, культуроотрицающее сознание. Революционеры — всякие — выступают с претензией на воплощение в социальном бытии некоей истины, ими якобы найденной и долженствующей заменить собой условный, фиктивный, мнимостный, а значит, ложный мир культуры. Потом выясняется, что ничего подобного сделать не удалось, и начинается постепенный, чаще всего даже бессознательный возврат в мир фикций — в мир культуры. У большевиков начало этого поворота знаменовало выступление Жданова против Зощенко.

(Борис Парамонов. Жить по лжи. От Зощенко к Зюганову. «Звезда», 1996, № 2. Стр. 233)

Тут не совсем понятно, каким образом и для чего в заголовке этой парамоновской статьи появился Зюганов, — он тут вроде совсем уж ни при чем. Невольно возникает предположение: не для того ли известный парадоксалист и эпатажник Парамонов ввел в систему своих рассуждений эту одиозную фигуру, чтобы экстравагантностью этого своего высказывания вызвать на себя огонь либералов и повысить таким образом свой рейтинг цитируемости?

Не без этого, конечно.

Но Зюганов понадобился ему не только для этого. Рассуждение о «правоте» Жданова в его «споре» с Зощенко — и вся эта парамоновская статья — завершаются таким неожиданным пассажем:

Вот почему меня не страшит возможная победа Зюганова. Коммунисты теперь уже не те. Они были не те, что в 17-м году, еще при Сталине, сталинист Жданов был уже не тот. Что уж говорить о нынешних временах и нынешних лидерах. Я видел по телевидению, как Зюганов обедал в «Метрополе» с каким-то американским бизнесменом, как ловко он орудовал ножом и вилкой. Этот человек явным образом вернулся в мир культурных фикций.

(Там же)

Это парамоновское наблюдение напомнило мне финальную сцену знаменитой «сказки» Джорджа Оруэлла:

…когда аплодисменты смолкли, компания взялась за карты, продолжала прерванную игру, а животные молча уползли восвояси.

Но уже через двадцать метров они остановились как вкопанные. Из хозяйского дома донесся шум голосов. Они кинулись назад, снова заглянули в окно. Так и есть — в столовой кричали, стучали по столу, испепеляли друг друга, яростно переругивались. Судя по всему, ссора разгорелась из-за того, что Наполеон и мистер Калмингтон одновременно пошли с туза пик…

Двенадцать голосов злобно перебранивались, отличить, какой чей, было невозможно. И тут до животных наконец дошло, что же сталось со свиными харями. Они переводили глаза со свиньи на человека, с человека на свинью и снова со свиньи на человека, но угадать, кто из них кто, было невозможно.

(Джордж Оруэлл. Скотный Двор. М. 1989. Стр. 89)

«Сказка» Оруэлла была написана в 1944 году, то есть в то самое время, когда Сталин и Жданов обрушили свой гнев на Зощенко. И Оруэлл финальной сценой этой своей «сказки» отметил именно то, о чем в своей статье «От Зощенко к Зюганову» говорит Парамонов.

На заре коммунистической власти различия в облике старых и новых властителей России нельзя было не заметить. Оно — это различие — нарочито подчеркивалось, и в этом был даже некоторый элемент бутафории.

…Надо было показать, что контр-адмиралы, генерал-майоры и генерал-лейтенанты сами по себе, а вершит дела Советского государства народ, настоящий народ. Поэтому в делегацию вошли матрос Олич, солдат Беляков, рабочий Обухов и крестьянин Сташков.

Подбирали этих участников-делегатов, по-видимому, без глубоких размышлений. По словам одного из военных экспертов, подполковника Фокке, в последнюю минуту, уже по пути на вокзал, вспомнили, что крестьянство в делегации не представлено. «Догоняют пешую фигуру в зипуне и с котомкой. Старик-крестьянин. Остановились. «Куда идешь?» — «На вокзал, товарищи». — «Садись, подвезем». Старику что: сел, поехал. Только подъезжая к Варшавскому вокзалу, засуетился старик: «Да мне не на этот, товарищи! Мне на Николаевский. За Москву мне ехать». Старика, однако, не отпустили. Стали его о партийной принадлежности спрашивать: какой партии будешь? «Эсер я, товарищи. У нас все эсеры!» — «А левый или правый?» — «Левый, товарищи! Самый что ни есть левеющий!» — «Незачем тебе в деревню ехать. Поезжай с нами к немцам, в Брест, мир от немцев добывать». Уговорили старика, посулили суточные деньги…»

Приблизительно так же выбирали, должно быть, остальных фигурантов делегации… Террористку Анастасию Биценко, пробывшую много лет на каторге, взяли, вероятно, потому, что надо было дать надлежащее представительство пристяжной партии левых эсеров, — одного Масловского было маловато; кроме того, избрание женщины было опять-таки очень эффектно в бутафорском отношении. И действительно, вместе с подобранным на улице крестьянином госпожа Биценко была главным аттракционом советской делегации… В Бресте все немецкие генералы, включая принца Леопольда Баварского, были чрезвычайно любезны с убийцей генерала Сахарова. Речи на немецком языке неизменно начинались словами: «Ваши высочества, милостивая государыня, милостивые государи». Высочеств в Бресте было несколько (имели этот титул два турка), но милостивая государыня было только одна… Старый принц Леопольд, вероятно, за всю свою жизнь, до войны и вообще, никогда не видел вблизи ни одного социалиста. Когда началась война и произошло священное единение, в Германии принцы, так сказать, пространственно несколько сблизились с социал-демократическими вождями и, быть может, с радостным удивлением убедились, что это люди как люди: приблизительно так же разговаривают, едят, одеваются, как все другие.

В Брест приехали русские социалисты, правда, немного левее отечественных, — но так ли уж велика была разница с точки зрения Леопольда Баварского? Престарелый принц, видимо, старался обольстить своей любезностью Иоффе, Каменева и особенно госпожу Биценко. При первой же встрече он к ней обратился с изысканным приветствием — но цели явно не достиг: делегатка угрюмо буркнула в ответ, что по-немецки не понимает, и не воспользовалась услугами переводчика. Это несколько обескуражило принца Леопольда, но не слишком… За обедом единственную даму сажали против принца; справа от нее сидел турецкий делегат, Цекки-паша, который столь же безуспешно пытался говорить со своей мрачной соседкой по-французски… Принц, живший с двором и с гофмаршалами в загородном доме «Скоки», приглашал туда советских делегатов на охоту и на парадные обеды. Госпожа Биценко, кажется, не охотилась, но приглашения принимала и в «Скоки», и в офицерское собрание. На Рождество и по новому, и по старому стилю обеды были особенно торжественные, с традиционным гусем, с рейнвейном, с шампанским. Каждому из гостей поднесен был рождественский подарок: «серебряная вещица, стопочка, спичечница, зажигалка или мундштук». В полночь, по старому германскому обычаю, принц Леопольд, Кюльман, Гофман и другие немцы хором запели «Still Nacht..»{3} Потом играл оркестр. Что надо играть в честь советских делегатов — распорядители, видимо, не знали. Музыканты поэтому исполнили «Красный сарафан» («Der rote Sarafan»), может быть, они по названию думали, что это революционная песня? Эти обеды были, по всей вероятности, весьма курьезны. «Никогда не забуду я, — рассказывает генерал Гофман, — нашего первого обеда. Я сидел между Иоффе и Сокольниковым. Против меня занимал место рабочий, которого, видимо, смущало большое число инструментов на столе. Он пробовал так или иначе пользоваться самыми разными предметами, но вилка служила ему только зубочисткой. Против меня, наискось, рядом с принцем Гогенлоэ, сидела госпожа Биценко, а за ней крестьянин, настоящий тип русского, с длинными седыми волосами, с длиннейшей бородой, напоминавшей девственный лес». Это был Сташков. Из-за него как-то попал в трудное положение служивший переводчиком лейтенант Мюллер. Делегат лево-эсеровского крестьянства, подмигивая, спросил за обедом, нельзя ли вместо вина получить шкалик. Лейтенант отлично говорил по-русски, но слова «шкалик» не знал и смущенно обратился к подполковнику Фокке: «Может быть, это какой-то новый термин?» Получив от русского офицера объяснение термина, лейтенант с полной готовностью пошел навстречу гостю. Старик «быстро утратил вертикальную позицию» и говорил: «Домой?.. Не желаю домой!.. Мне и здесь хорошо… Никуда я не пойду!..» Германские офицеры «сдерживали смех». Кажется, много меньше бытового демократизма проявлял глава австрийской делегации, очень длинно прописанной в Брестском договоре: «министр императорского и королевского дома и иностранных дел, его императорского и королевского апостолического Величества, тайный советник Оттокар граф Чернин фон и цу Худенин». Чернин был постоянно мрачен, нервничал и злился.

(М. Алданов. Картины Октябрьской революции. В кн.: М. Алданов. Армагеддон. М, 2006. Стр. 158—161)

Зюганов шкалик не попросит и вилкой ковырять в зубах не станет, а при случае, если потребуется, так, пожалуй, и фраком с крахмальной манишкой не побрезгает.

Сталин, конечно, фрак и крахмальную манишку на себя напяливать бы не стал, но к концу войны сапоги и свой традиционный полувоенный френч («сталинку») сменил на мундир генералиссимуса. Так что можно считать, что «бессознательный возврат коммунистов в мир фикций — в мир культуры» произошел именно в это время, а «начало этого поворота», как говорит Парамонов, как раз и «знаменовало выступление Жданова против Зощенко».

Поворот — не поворот, но кое-что — как раз в это время — действительно поменялось. Совнарком стал называться Советом министров, а наркомы — министрами. Соответственно, совчиновники свои полувоенные френчи сменили на пиджаки и рубашки с воротничками и галстуками. Сменилась и кое-какая государственная символика.

Все это было замечено и отмечено тем же Оруэллом в той же его «сказке»:

…Свиньи вынули из шкафов одежду мистера Джонса и обрядились в нее… Для себя Наполеон выбрал черный пиджак, галифе и кожаные краги, а для своей любимой свиноматки нарядное муаровое платье миссис Джонс. А спустя неделю к Скотному Двору стали подкатывать дрожки. Депутация соседних фермеров прибыла осмотреть Скотный Двор…

Вокруг длинного стола расположились шесть фермеров и столько же наиболее высокопоставленных свиней. Сам Наполеон восседал на почетном месте во главе стола. Свиньи, судя по всему, вполне освоились со стульями… Мистер Калмингтон из Плутней встал с кружкой в руке. Вскоре, сказал мистер Калмингтон, он предложит присутствующим тост. Но прежде ом почитает своим долгом сказать несколько слов.

Не могу передать, сказал он, какое удовлетворение чувствует он и, уверен, не только он, но и все присутствующие оттого, что долгим годам взаимного недоверия и непонимания пришел конец. Было такое время — хотя ни он и, конечно же, никто из присутствующих этих чувств не разделяли, — но тем не менее было время, когда люди с соседних ферм относились к почтенным владельцам Скотного Двора не сказать, с враждебностью, но с некоторой опаской. Случались досадные стычки, бытовали ошибочные представления. Считалось, что ферма, которая принадлежит свиньям и управляется ими, явление не вполне нормальное, не говоря уж о том, что такая ферма, несомненно, может оказать разлагающее влияние на соседние фермы. Многие, даже слишком многие фермеры, не потрудившись навести справки, решили, что на такой ферме царят распущенность и расхлябанность. Их беспокоило, как подействует не только на их животных, но и на их работников само наличие такой фермы. Однако сейчас все сомнения развеялись… И ему, и его друзьям довелось увидеть сегодня много такого, что они безотлагательно введут на своих фермах.

В заключение, сказал мистер Калмингтон, ему еще раз хочется отметить то чувство дружбы, которое сохранялось все эти годы и, он надеется, сохранится и впредь между Скотным Двором и его соседями. Интересы свиней и людей никоим образом не противоречат и не должны противоречить друг другу. У них одни и те же цели, одни и те же трудности.

А теперь, заключил мистер Калмингтон, он попросит присутствующих встать и проверить, не забыли ли они наполнить свои бокалы.

— Господа! — закончил свою речь мистер Калмингтон. — Господа, я хочу предложить тост за процветание Скотного Двора!..

Наполеону речь до того понравилась, что, прежде чем осушить кружку, он подошел чокнуться с мистером Калмингтоном. Когда аплодисменты стихли, Наполеон — а он так и не сел — объявил, что он тоже хочет сказать несколько слов.

Как и всегда, Наполеон говорил кратко и по существу. Он тоже, сказал Наполеон, счастлив, что их непониманию пришел конец. Долгое время ходили слухи, которые распространяли, как есть все основания полагать, наши недруги, что он и его помощники исповедуют подрывные и чуть ли не революционные взгляды. Им приписывали, будто они призывают животных соседних ферм к восстанию. Клевета от начала и до конца! Единственное, чего они хотели бы и сейчас, и в прошлом, так это мира и нормальных деловых отношений со своими соседями…

Он верит, сказал Наполеон, что прежние подозрения рассеялись, и все же кое-какие порядки на ферме были изменены с целью еще больше укрепить возникшее доверие. До сих пор у животных на ферме имелся нелепый обычай называть друг друга «товарищ». Он подлежит отмене… Наши гости успели, очевидно, заметить и реющий на флагштоке зеленый флаг. Если так, то им, вероятно, уже бросилось в глаза, что прежде на нем были изображены белой краской рог и копыто — теперь их нет. Отныне и навсегда флаг будет представлять собой гладко-зеленое полотнище.

У него есть только одна поправка, сказал Наполеон, к превосходной добрососедской речи мистера Калмингтона. Мистер Калмингтон на протяжении своей речи называл ферму Скотным Двором. Мистер Калмингтон, разумеется, не мог знать, поскольку Наполеон сегодня впервые объявляет об этом, что название Скотный Двор упразднено. Впредь их ферма будет называться Господский Двор, как ее, по его мнению, и подобает называть, раз так она называлась искони.

— Господа, — заключил свою речь Наполеон. — Предлагаю вам тот же тост, я лишь слегка видоизменю его. Наполните бокалы до краев. Господа, вот мой тост: выпьем за процветание Господского Двора.

(Джордж Оруэлл. Скотный Двор. М. 1989. Стр. 86—89)

Да, кое-что переменилось. Но настоящее взаимопонимание между «фермерами» и новыми хозяевами «Скотного…» виноват, «Господского Двора» так и не возникло. Так что даже Оруэлл масштаб и суть произошедших перемен слегка переоценил. А уж Парамонов… Он ведь пошел гораздо дальше Оруэлла. Ему померещилось, что изменения произошли не только в одежде и поведении новых хозяев страны, но и в чем-то более существенном и важном.

На самом же деле ничего существенного с ними не произошло. Какими они были, такими и остались.

Взять хоть того же Жданова.

Дочь Сталина Светлана вторым браком вышла замуж за его сына Юрия и переехала к нему. Вот как описывает она уклад дома, в котором ей теперь предстояло жить:

В доме, куда я попала, я столкнулась с сочетанием показной, формальной, ханжеской «партийности» с самым махровым «бабским» мещанством — сундуки, полные «добра», безвкусная обстановка сплошь из вазочек, салфеточек, копеечных натюрмортов на стенах. Царствовала в доме вдова, Зинаида Александровна Жданова, воплощавшая в себе как раз это соединение «партийного» ханжества с мещанским невежеством.

(Светлана Аллилуева, двадцать писем к другу. М. 1990. Стр. 183)

Уклад сталинского жилья был иным. Никаких вазочек, салфеточек, копеечных натюрмортов на стенах. (Разве только картинки, вырезанные из «Огонька».) Не было у Сталина и никаких сундуков, полных «добра». Всеми этими глупостями он не интересовался. Но что касается культурных и, как теперь говорят, духовных запросов вождя…

Вот небольшой отрывок из воспоминаний генерала армии С.М. Штеменко «Генеральный штаб во время войны».

Генерал рассказывает, как однажды выпало ему и нескольким его сослуживцам встречать Новый год в компании членов Политбюро и лично товарища Сталина.

Приехав с фронта в Москву для какого-то доклада, они были вызваны к Верховному под самый Новый год. По дороге на сталинскую — так называемую Ближнюю — дачу генерал изволил пошутить: уж не на встречу ли Нового года их приглашают? Спутники генерала радостно заржали: шутка показалась им в высшей степени остроумной.

Но шутка вдруг обернулась правдой. J

На даче у Сталина мы застали еще несколько военных… Как выяснилось, нас… пригласили на встречу Нового года, о чем свидетельствовал уже накрытый стол.

За несколько минут до двенадцати, все вместе, прибыли члены Политбюро и с ними некоторые наркомы… Всего собралось человек двадцать пять мужчин и одна-единственная женщина — жена присутствовавшего здесь же Генерального секретаря Итальянской коммунистической партии Пальмиро Тольятти.

Когда пробило двенадцать и официальные тосты были произнесены, гости стали развлекаться:

С.М. Буденный внес из прихожей баян, привезенный с собой, сел на жесткий стул и растянул меха. Играл он мастерски. Преимущественно русские народные песни, вальсы и польки. Как всякий истый баянист, склонялся ухом к инструменту. Заметно было, что это любимое его развлечение.

К Семену Михайловичу подсел К.Е. Ворошилов. Потом подошли и многие другие.

Когда Буденный устал играть, Сталин завел патефон. Пластинки выбирал сам. Гости пытались танцевать, но дама была одна и с танцами ничего не получилось. Тогда хозяин дома извлек из стопки пластинок «Барыню». С.М. Буденный не усидел — пустился в пляс. Плясал он лихо, вприсядку, с прихлопыванием ладонями по коленам и голенищам сапог. Все от души аплодировали ему.

Тут впору вспомнить уже не Оруэлла, а пушкинскую «Капитанскую дочку» — попойку у Пугачева, где атаман важно называет своих подручных «господа енаралы».

* * *

Но при чем тут Зощенко? А если даже и при чем (это ведь именно от него Сталин и его «господа енаралы» решили защитить культуру и даже, как утверждает Борис Парамонов, «в каком-то отношении» были правы), то рассказ «Приключения обезьяны» тут как будто уж точно ни при чем…

На самом деле, однако, и с этим рассказом тоже не все просто. И сам этот маленький детский рассказ не так прост и «невинен», как может показаться.

Начать с того, что в «Звезде» он был не просто перепечатан из «Мурзилки». Вариант, появившийся на страницах «Звезды», существенно отличается от «мурзилочного».

Разночтения связаны главным образом с тем, что в тексте, появившемся на страницах «Мурзилки», были сделаны многочисленные купюры, исказившие почти до неузнаваемости не только неповторимый голос зощенковского героя-рассказчика, но и самый смысл рассказа.

Вот некоторые фразы, не вошедшие в текст рассказа, напечатанный в «Мурзилке», но появившиеся в «Звезде»:

Ну — обезьяна, не человек. Не понимает, что к чему. Не видит смысла оставаться в этом городе…

Ну — обезьяна. Не понимает, что к чему. Не видит смысла оставаться без продовольствия при отсутствии зарплаты…

Этот постоянный рефрен словно бы подчеркивает, что человек — существо весьма странное. В отличие от обезьяны, он «видит смысл» в том, чтобы оставаться в городе, на который кидают бомбы. Он «видит смысл» даже в том, чтобы «оставаться без продовольствия». Коротко говоря, человек — существо искаженное, искалеченное цивилизацией.

Эта тема не была для Зощенко случайной. Она волновала его издавна:

Однажды летом на Кавказе автор зашел в зоологический сад. Собственно, это не был даже зоологический сад, а это был небольшой передвижной зверинец, приехавший на гастроли.

Автор стоял у клетки, набитой обезьянами, и следил за ихними ужимками и игрой.

Нет, это не были заморенные лениградские обезьянки, которые кашляют, и чихают, и жалостно на вас глядят, подпирая лапкой свою мордочку.

Это были, напротив того, здоровенные, крепкие обезьяны, живущие почти под своим родным небом.

Ужасно бурные движения, прямо даже чудовищная радость жизни, страшная, потрясающая энергия и бешеное здоровье были видны в каждом движении этих обезьян.

Они ужасно бесновались, каждую секунду были в движении, каждую минуту лапали своих самок, жрали, какали, прыгали и дрались.

Автор любовался этой картиной и, понимая свое ничтожество, почтительно вздыхая, стоял у клетки, слегка даже пришибленный таким величием, таким великолепием жизни.

«Ну что ж, — подумал автор, — если старик Дарвин не надул и это действительно наши почтенные родичи, вернее — наши двоюродные братья, то довольно-таки грустный вывод напрашивается в этом деле».

Вот рядом с клеткой стоит человек — автор. Он медлителен в своих движениях. Кожа на его лице желтоватая, глаза усталые, без особого блеска, губы сжаты в ироническую, брезгливую улыбку… Он устал. Он опирается на палку. А рядом в неописуемом восторге, позабыв о своей неволе, беснуются обезьяны, так сказать — кузены и кузины автора.

«Черт возьми, — подумал автор, — прямо даже великолепное здоровье в таком случае я соизволил порастрясти за годы своей жизни, за годы работы головой».

Эта сцена — из повести Зощенко «Возвращенная молодость», написанной и опубликованной в 1933 году. Вот, значит, как давно явилась у него горькая мысль, которую в 1946 году секретарь ЦК ВКП(б) А.А. Жданов (и с ним согласился современный эссеист Борис Парамонов) истолковал как призыв «вернуться назад к обезьяне».

Сам Зощенко, однако, нарисовав эту сцену, заключает ее такой многозначительной фразой: «Но не в этом суть!»

И переходит к следующему эпизоду, ради которого, в сущности, и написана вся эта сцена:

Один посетитель зверинца, какой-то, по-видимому, перс, долго и любовно следивший за обезьянами, схватив без слов мою палку, ударил ею одну из обезьян по морде, не очень, правда, сильно, но чрезвычайно обидно и коварно, хотя бы с точки зрения остального человечества.

Обезьяна ужасно завизжала, начала кидаться, царапаться и грызть железные прутья. Ее злоба была столь же велика, как и ее могучее здоровье.

А какая-то сострадательная дама, сожалея о случившемся, подала пострадавшей обезьянке ветку винограда.

Тотчас обезьянка мирно заулыбалась, начала торопливо жевать виноград, запихивая его за обе щеки. Довольство и счастье светились на ее мордочке. Обезьяна, позабыв обиду и боль, позволила даже коварному персу погладить себя по лапке.

«Ну-те, — подумал автор, — ударьте меня палкой по морде. Навряд ли я так скоро отойду. Пожалуй, виноград я сразу кушать не стану. Да и спать, пожалуй, не лягу. А буду на кровати ворочаться до утра, вспоминая оскорбление действием. А утром небось встану серый, ужасный, больной и постаревший — такой, которого как раз надо поскорей омолаживать при помощи тех же обезьян».

(М. Зощенко. Собрание сочинений. Том 3. Л. 1987. Стр. 19-21)

Под впечатлением вышеописанной сцены «автор» приходит к выводу, что главное преимущество обезьяны перед человеком состоит в том, что у нее нет воспоминаний. И далее рассказывается история человека (именно она и составляет главное содержание этой зощенковской повести), которому удалось вернуть себе молодость именно потому, что он сумел избавиться от воспоминаний.

Результат этого удивительного эксперимента ужасает:

Какую страшную перемену я наблюдал. Какой ужасный пример я увидел… Передо мной было животное более страшное, чем какое-либо иное, ибо оно тащило за собой профессиональные навыки поэта.

Путь назад, к обезьяне — страшный путь. Тема эта проходит через все творчество Зощенко, и под этим углом зрения можно было бы рассмотреть едва ли не все главные его книги. Но и приведенных примеров довольно, чтобы убедиться, что маленький рассказ «Приключения обезьяны» мог бы привлечь наше внимание, даже если бы он и не стал поводом для постановления, сломавшего жизнь писателя и наложившего свой мрачный отпечаток на целую эпоху в истории нашей литературы.

Не может быть сомнений, что смысл этой, как говорил Блок, «одной длинной фанатической мысли», владевшей писателем Михаилом Зощенко на протяжении всей его творческой жизни, прямо противоположен тому, какой приписал ему Жданов, а вслед за ним признавший его правоту Борис Парамонов.

Нет, Зощенко совсем не хочет повернуть человека «назад к обезьяне». Этот путь, которым некоторые его герои попытались пойти, оказался для них разрушительным, а в иных случаях и гибельным.

Секретарь ЦК ВКП(б) А.А. Жданов увидеть всего этого в книгах Зощенко не мог. И не только потому, что тех его книг, в которых про это написано, он не читал. Даже прочитав их, он все равно не мог бы это понять (Парамонов — мог бы), потому что нашел бы в них только то, что искал. Вернее, — то, что ему было велено в них найти: компромат. Ну, а что касается ТОГО, КТО ВЕЛЕЛ, то он в такие философские тонкости не вдавался. У него на все вопросы, связанные с виновностью тех, кто оказался в поле его зрения, был один ответ:

ЛИХАРЕВ. «В Севастополе» Сельвинского есть вывод, он вспоминает свою юность в Севастополе, вспоминает девушку, которую там видел, которая назвала его милым. Это ему запомнилось на всю жизнь. Вот его стихотворение.

СТАЛИН. Это уловка.

[…]

ЛИХАРЕВ. Это пародия на произведение о Некрасове…

СТАЛИН. Вы утверждаете, что это пародия на пародию?

ЛИХАРЕВ. Такая книжка есть…

СТАЛИН. Это уловка, автор прикрывается.

(Из неправленой стенограммы заседания Оргбюро ЦК ВКП(б) 9 августа 1946 г.)

О какой бы провинности — подлинной или мнимой — очередного фигуранта этого партийного судилища ни заходила речь, Сталин неизменно видит в ней только одно: уловку замаскировавшегося классового врага.

В постановлении ЦК, ставшем итогом того заседания, крепко досталось каждому из тех, кто был в нем упомянут. Но Зощенко там досталось круче, чем всем. Его — единственного из всех — это постановление просто раздавило.

Тот факт, что писательская судьба Зощенко после постановления ЦК оказалась даже более трагической, чем судьба подвергшейся разгрому вместе с ним Ахматовой, обычно связывают с так называемым «вторым туром».

Этот новый погром разразился уже после смерти Сталина, в 1954 году. В Ленинград приехала группа английских студентов, и городские власти, идя навстречу их пожеланиям, устроили им встречу с двумя опальными писателями — Зощенко и Ахматовой. Когда Ахматова, прекрасно понимая, чем такая встреча ей грозит, попыталась от нее уклониться, позвонившая ей дама из Союза писателей сказала:

— Ну, как это можно! Ведь если вы не явитесь, они решат, что мы вас придушили.

Во время встречи студенты задали Михаилу Михайловичу и Анне Андреевне один и тот же вопрос: согласны ли они с партийной критикой, которой были подвергнуты в постановлении ЦК и докладе Жданова. Молодые британские болваны не понимали, как опасен для спрашиваемых откровенный ответ на этот вопрос.

Анна Андреевна ответила, что да, совершенно согласна. А Михаил Михайлович взбрыкнул.

— Как я могу, — сказал он, — согласиться с докладом, в котором было сказано, что я трус и подонок!

И тут последовал — на этот раз уже для него одного — пресловутый «второй тур».

К этому сюжету я позже еще вернусь. Пока же отмечу только, что главную причину трагической развязки писательской судьбы Михаила Зощенко видят вот в этом его неосторожном, злосчастном ответе.

В этом были убеждены не только те, кто знал о случившемся, так сказать, из вторых рук, но и оказавшаяся в самом эпицентре этого нового «землетрясения» Анна Андреевна:

Анна Андреевна сказала:

— Михаил Михайлович человек гораздо более наивный, чем я думала. Он вообразил, будто в этой ситуации можно что-то им объяснить: «сначала я не понял постановления, потом кое с чем согласился…» Кое с чем! Отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так.

Не повезло нам: если бы я отвечала первой, а он вторым, — он, по моему ответу, догадался бы, что и ему следовало ответить так же. Никаких нюансов и психологии. И тогда гибель миновала бы его. Но его спросили первым…

(Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Том второй. М. 1997. Стр. 155)

Насчет того, что единственный ответ, который устроил бы партийное начальство, был тот, который дала юным британцам она («Да, и с постановлением и с докладом совершенно согласна»), Анна Андреевна, конечно, права. Но она, я думаю, ошибалась, полагая, что если бы Михаил Михайлович отвечал после нее, ответ его был бы другим.

Он ответил так, как ответил, не потому, что был наивен и не понимал, как в таких случаях надо отвечать. Оказавшись в том же эпицентре «землетрясения», что и он, Анна Андреевна (ее нельзя в этом упрекать) полагала, что они с Михаилом Михайловичем были там в одинаковом положении. На самом же деле это было не совсем так. Можно даже сказать, — совсем не так.

Об Ахматовой на том заседании Оргбюро ЦК Сталин говорил совсем не так, как о Зощенко:

СТАЛИН. Анна Ахматова, кроме того, что у нее есть старое имя, что еще можно найти у нее?..

ПРОКОФЬЕВ. Она поэтесса со старыми устоями, уже утвердившимися мнениями и уже не сможет, Иосиф Виссарионович, дать что-то новое.

СТАЛИН. Тогда пусть печатается в другом месте где-либо, почему в «Звезде»?

(Из неправленой стенограммы заседания Оргбюро ЦК ВКП(б) 9 августа 1946 г.)

Но когда тот же Прокофьев попытался вот так же, как только что Ахматову, защитить и Зощенко, Сталин выдал совсем другую реакцию:

ПРОКОФЬЕВ. Тогда надо обратить внимание на другое. Сейчас у Зощенко третья комедия идет.

СТАЛИН. Вся война прошла, все народы обливались кровью, а он ни одной строки не дал. Пишет он чепуху какую-то, прямо издевательство. Война в разгаре, а у него ни одного слова ни за, ни против, а пишет всякие небылицы, чепуху, ничего не дающую ни уму, ни сердцу. Он бродит по разным местам, суется в одно место, в другое… Мы не для того советский строй строили, чтобы людей обучали пустяковине.

(Там же)

Тон раздраженный, злобный… И так — всякий раз, когда речь заходит про Зощенко: «Он проповедник безыдейности…», «Злопыхательские штуки…», «Пусть убирается к чертям!..»

Ну и, конечно, в том же стиле, стараясь даже перещеголять Хозяина, ему вторит Жданов: «Пакостник, мусорщик, слякоть…», «Человек без морали, без совести…», «Пусть убирается прочь из советской литературы!..»

В Постановлении ЦК и в докладе Жданова эта разница в тоне, каким говорится о Зощенко, а каким об Ахматовой, не так бросается в глаза. Но и там она заметна. А главное, обвиняли Ахматову там совсем не в том, в чем обвиняли Зощенко.

С тем, что в ее стихах действительно наличествуют мотивы «грусти, тоски, смерти» и «мрачные тона предсмертной безнадежности», Анне Андреевне не грех было и согласиться. Ведь так оно, в сущности, и было.

Иное дело — Зощенко.

Ему — и в постановлении, и в докладе — были предъявлены совсем другие обвинения:

Предоставление страниц «Звезды» таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко, тем более недопустимо, что редакции «Звезды» хорошо известна физиономия Зощенко и недостойное поведение его во время войны…

(Из постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград»)

…Зощенко выворачивает наизнанку свою пошлую и низкую душонку, делая это с наслаждением, со смакованием, с желанием показать всем: смотрите, вот какой я хулиган…

Трудно подыскать в нашей литературе что-либо более отвратительное, чем та «мораль», которую проповедует Зощенко в повести «Перед восходом солнца»… И эту мораль он преподносил советским читателям в тот период, когда наш народ обливался кровью в неслыханно тяжелой войне, когда жизнь советского государства висела на волоске, когда советский народ нес неисчислимые жертвы во имя победы над немцами. А Зощенко, окопавшись в Алма-Ата, в глубоком тылу, ничем не помог в то время советскому народу в его борьбе с немецкими захватчиками.

(А. Жданов. Доклад о журналах «Звезда» и «Ленинград». Сокращенная и обобщенная стенограмма докладов А.А. Жданова на собрании партийного актива и на собрании писателей в Ленинграде)

Сказать, что он согласен с постановлением ЦК и докладом Жданова, — это значило согласиться с тем, что он «подонок литературы», клеветник, «выворачивающий наизнанку свою пошлую и низкую душонку», и к тому же еще и трус, «окопавшийся в Алма-Ата, в глубоком тылу», когда «наш народ обливался кровью».

Легко ли ему было пойти на это?

Главная цель погрома, учиненного над Зощенко и Ахматовой, как выразился литературовед М.З. Долинский, объяснение которого я цитировал выше, действительно состояла в том, что надо было «приструнить интеллигенцию,., которой почудился, как теперь модно говорить, «свет в конце тоннеля». Но тут важно ясно представлять себе, КАКОЙ «свет в конце тоннеля» во время войны померещился пришибленным советским интеллигентам.

у Сталина на этот счет была самая точная и подробная информация.

Различные ведомства, входившие в структуру НКГБ, постоянно отправляли «наверх» докладные записки, справки и «спецсообщения» о политических настроениях писателей.

Вот несколько фрагментов из одного такого донесения: